Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
– Д-да, – протянул Дмитрий Данилович, – это, Василий, не только у них такая история. Дело тут серьезное, не сразу разберешься…
Утром Дмитрий Данилович и Андрей проводили Романа в канцелярию рабфака и подождали, пока шло оформление. Стриженая девушка с накрашенными губами бегло проверила положенные на стол документы, сходила с ними куда-то и проговорила нехотя:
– Устраивайтесь в общежитии и выходите завтра на занятия.
Общежитие размещалось в бывшей бане, спали рабфаковцы на банных полках. Роману дали место в большой комнате, где жило человек сорок. Когда Дмитрий Данилович попросил коменданта, краснощекого толстяка на деревянной ноге, перевести сына в комнату поменьше, комендант проворчал:
– Скажите спасибо и за это. Приехали на месяц позже и хотите, чтоб вам будуар с занавесками предоставили?
Пришлось Роману покориться. Он поставил под полку свой сундучок, отметился у старосты и вышел с отцом и братом на улицу.
– Ну, Роман, смотри, – сказал Дмитрий Данилович. И, подумав, добавил две свои всегдашние поговорки: – Всяк своего счастья кузнец… Что посеешь, то и пожнешь…
Андрей обнял брата, неловко поцеловал его в губы:
– Пока, Рома. Пиши мне, если будет время.
– Буду писать, – пообещал Роман. – А ты, прошу тебя, смотри за моими голубями и приезжай с отцом почаще…
– Ладно.
Андрей махнул Роману шапкой и пошел с отцом к лошадям.
– Сейчас мы с тобой заскочим в уездный исполком к Долотову, а потом поедем до дому, – сказал Дмитрий Данилович.
Белое, с каменным крыльцом здание уездного исполкома стояло на базарной площади, неподалеку от соборной церкви. Над крыльцом, прикрепленный к деревянному шесту, висел обтрепанный ветрами красный флаг. Когда Ставровы вошли в коридор, дверь в председательский кабинет оказалась открытой, и Долотов сразу увидел их.
– А-а, огнищанские земляки! – закричал он, поднимаясь из-за стола. – Заходите, заходите, рассказывайте, как там у вас дела!
В черной суконной куртке, в брюках галифе и тяжелых солдатских сапогах, Долотов подошел к дверям, протянул Дмитрию Даниловичу руку:
– Здорово, фельдшер! Заходи. А это кто? Сын? Совсем взрослый парень. Ну, заходите, рассказывайте.
Сдвинув брови и теребя пальцем усы, он внимательно выслушал Дмитрия Даниловича.
Тот закурил предложенную Долотовым папиросу, спросил, подвигаясь ближе:
– Ну, а вы как устроились, Григорий Кирьякович?
– Я что! – усмехнулся Долотов. – Я солдат. Приказали мне – вещички свои собрал да переехал. Теперь вот уезд изучаю. А уезд, надо сказать, не маленький, чуть ли не половина Финляндии в нем поместится. Вот и наводим порядки помаленьку, хозяйничаем.
Дмитрий Данилович вспомнил рассказ бондаря о том, как председатель исполкома «наводит порядки», и сказал, посмеиваясь:
– Люди уж тут говорят про вас.
– Что ж они говорят? – прижмурил глаз Долотов.
– Ничего, говорят, мужик крепкий, только с секретарем укома партии помириться не может.
– Вот как!
Долотов поднялся, заходил по кабинету.
– Тяжелые у нас времена, фельдшер. Ты как, газеты выписываешь? Знаешь, что делается на белом свете? Видишь, вот, что получается: хозяйство мы восстановили, заводы новые строим, фабрики, посевы расширяем. Тут у нас силы хватает. А вот от всякой дряни никак не можем избавиться.
Он с шумом отодвинул кресло.
– Ты думаешь, на местах у нас нет этого? Есть и на местах. Народу не так легко понять, кто тут прав, а кто виноват. Поэтому отдельные люди и попадают на удочку всяким прохвостам.
– Говорят, скоро партийный съезд должен быть? – спросил Дмитрий Данилович. – Наверно, на съезде разговор об этом будет?
– А как же, конечно. Я вот собираюсь в Москву ехать по делам, думаю и на съезде побывать, – сказал Долотов.
Ставров попросил его, чтоб он помог достать для амбулатории кое-какие медикаменты. Долотов присел, черкнул несколько слов в блокноте и протянул листок:
– На, передай заведующему отделом здравоохранения, он все сделает.
Уже прощаясь со Ставровым, Долотов посмотрел на Андрея и спросил:
– Комсомолец?
– Нет, – потупился Андрей.
– Что ж ты так? – Долотов положил руку на его плечо. – Сейчас, брат, нельзя стоять в стороне, особенно молодым. Кругом такие дела идут, что только рукава засучивай. Если же кто и захочет побыть в сторонке, ему все равно из дадут, втянут либо туда, либо сюда. Ясно?
– Ясно, – ответил Андрей.
– То-то.
Долотов протянул ему руку, и Андрей заметил на руке председателя синий след татуировки – гордо поднятую остроклювую голову орла.
6
XIV съезд партии должен был начаться восемнадцатого декабря, и Долотов торопился закончить все дела, чтобы попасть в Москву к открытию съезда. Григорий Кирьякович не был делегатом, он ехал по делам уездного исполкома, но его включили в депутацию, которая направлялась в столицу из губернского города, чтобы приветствовать съезд.
Пасмурным зимним днем Долотов на санях выехал из Ржанска, засветло доехал до станции Шеляг и сел в поезд. В губернию он сообщил о том, что присоединится к депутации в Москве, и ему, чтоб избавить его от необходимости делать круг, разрешили ехать прямо в Москву.
В вагоне Григорий Кирьякович оказался рядом с одним из делегатов съезда, молодым рабочим-металлистом Петром Пургиным. Высокий, мускулистый парень, общительный и приветливый, Пургин освободил Долотову место, узнал, откуда и куда он едет, и охотно рассказал о себе. Пургин был родом с Урала, вместе с отцом и дедом, тоже рабочими, партизанил в лесах, вступил в партию, был комиссаром пехотного полка, а сейчас работает мастером на заводе сельскохозяйственного машиностроения.
На одной из остановок Пургин обегал в станционный буфет, принес бутылку водки и сказал Долотову, поблескивая карими глазами и улыбаясь:
– Давай подзаправимся и выпьем по стопочке. Не признаю еды без доброй стопки водки. Это у меня еще с времен партизанства осталось, мороз приучил. Так с тех пор и пошло – пить не пью, а стопку за обедом опрокидываю…
Они разложили на газете вареную курицу, сало, два соленых огурца и стали закусывать. Петр Пургин умел все делать так, как обычно делал здоровый, веселый, чистый человек: он выпил водку не кривясь, коротко крякнул, закусил огурцом и принялся за курицу, аппетитно обсасывая каждую косточку. Когда поели, Пургин убрал остатки, смахнул и вынес в сорный ящик хлебные крошки, помыл руки и закурил дешевую папиросу.
– Ну, земляк, ты уже слышал, что Зиновьев затеял в Ленинграде? – спросил он у Долотова, затягиваясь дымом.
– Кое-что слышал, – ответил Долотов, – а подробностей не знаю.
Пургин прикрыл дверь – они были в купе одни – и заговорил, понизив голос:
– Подробности, дорогой земляк, не очень красивые. У меня брат в Ленинграде работает, на «Русском дизеле», тоже коммунист. Так он мне писал. Созвал, пишет, Зиновьев губернскую партийную конференцию и стал свою линию гнуть. И что же ты думаешь? Зиновьевцы утвердили делегатами своих крикунов. Ты вот посмотришь на съезде ихнюю делегацию – самые отъявленные дебоширы и демагоги. Они нам устроят маскарад…
– Я слышал, что они и комсомол будоражат, – сказал Долотов.
– Разве только комсомол? Ихние крикуны по красноармейским казармам бегали, рабочих поодиночке агитировали. Зиновьев – тот закрытым кружком руководил, своей политграмоте людей обучал…
Чем ближе поезд подходил к Москве, тем тревожнее становилось на душе у Долотова.
– Да, Петр Анисимович, – сказал он Пургину, – по всему видно, что дело дойдет до серьезного.
Пургин закинул ногу на ногу, обнял колено, сцепив жесткие пальцы больших рук.
– Ничего не попишешь. – Он тряхнул волосами. – Обидно, что так получается, но нам не в первый раз в бой идти, мы народ стреляный…
В Москве Долотов и Пургин обменялись адресами, договорились встретиться и домой ехать вместе.
Долотов остановился в Сокольниках, в общежитии совпартшколы, где были выделены комнаты для многих депутаций. Уложив под койку дорожный мешок и отметившись у регистратора, он зашел в парикмахерскую, побрился и решил посмотреть Москву.
С тех пор как Долотов не был в Москве, многое изменилось: привлекательнее стали дома, особенно на центральных улицах, больший порядок был в уличном движении, лучше одеты люди. «Да, трудную работу мы провели, – думал Григорий Кирьякович. – Чуть ли не из лап смерти вырвали народ, а ведь это только начало, главное впереди».
Долотову очень хотелось побывать на первых заседаниях съезда, но в эти дни у него были назначены важные встречи в трех наркоматах, и он с утра до вечера ездил по разным учреждениям, чтобы получить долгожданные наряды на строительный лес, кирпич и цемент. Кроме того, проект первой в Ржанском уезде электростанции, который был разработан по настоянию Долотова, почему-то не утвердили в губисполкоме, вернули в Ржанск, и Григорий Кирьякович написал по этому поводу письмо в Центральный Исполнительный Комитет и просил примерно наказать губисполкомовских волокитчиков. Проект электростанции был передан на заключение известному инженеру-строителю, который дважды вызывал Григория Кирьяковича к себе и все требовал дополнительных сведений.
Однако Долотов несколько раз виделся с Пургиным, и тот обстоятельно рассказывал ему обо всем, что происходило на съезде: о полном идейном разгроме зиновьевской «новой оппозиции», о боевых выступлениях товарищей с мест и – самое главное – о той грандиозной линии индустриализации страны, которая была провозглашена на съезде.
– Вот это здорово! – обрадовался Долотов. – Значит, я правильно поступал, когда обеими руками дрался с губисполкомовскими чинушами за нашу ржанскую электростанцию! Теперь, по всему видать, мы возьмемся за настоящую стройку!
Все же Долотову удалось побывать на одном из последних заседаний съезда вместе с депутацией своих земляков-крестьян, которая приветствовала съезд. От имени депутации выступал старый крестьянин-середняк. Трое его сыновей служили у Щорса, и все трое в один день погибли в бою под Черниговом в восемнадцатом году. Этого старика, Конона Семеновича Ситяева, Долотов знал: он жил в деревне Пеньки, неподалеку от Ржанска. Широкоплечий, большерукий, с окладистой рыжеватой бородой, Ситяев еще в дороге наотрез отказался читать приветствие по бумаге. Он спокойно подошел к столу президиума и, оправив синюю сатиновую сорочку, заговорил громко:
– Наши крестьяне-хлеборобы через нас посылают привет и поклон Четырнадцатому партийному съезду… Они просят передать вам, что наша деревня Пеньки и все окрестные села и деревни уже стали сеять хлеба больше, чем сеяли до революции. Живем мы теперь в достатке и крепко благодарим партию, а также Советскую власть за помощь крестьянству и за все заботы. Земля, как говорится, слухами полнится, и мы уже слыхали, что в Питере объявилась новая оппозиция, которая желает куда-то на кривую дорожку нас увести. Так вот, наши крестьяне-мужики просили передать съезду, что мы все пойдем той дорогой, на которую нас вывел Ленин, и что никто нас с этой дороги не собьет…
Делегаты съезда несколько раз прерывали речь старика Ситяева аплодисментами, и он даже растерялся немного от такого теплого приема.
Съезд продолжался ровно две недели и закончился вечером тридцать первого декабря.
В ту же ночь Долотов, Пургин, старик Ситяев и трое участников депутации выехали из Москвы. Поезд отходил без четверти двенадцать, и запасливые пассажиры купили в вокзальном буфете вина и закуски, чтобы встретить Новый год как полагается. Вагон был почти пустой. Пургин, как только поезд тронулся, расстелил на столике газету, раскупорил бутылки и стал торопить товарищей, показывая на свои карманные часы:
– Пора! Не то мы провороним царство небесное.
– Ну, Конон Семенович, – сказал Долотов Ситяеву, – тебе, как старейшему, положено произнести новогоднее поздравительное слово.
Ситяев мотнул головой, разгладил ладонью пышную бороду:
– Давайте скажу.
Он взял стакан и, явно не поддерживая полушутливый тон Долотова и Пургина, заговорил серьезно, с крестьянской истовостью:
– Вот, дорогие мои товарищи, на наших глазах великое дело сделано. Партия желает для народной пользы, для победы, значит, государство наше застроить новыми агромадными заводами, чтоб мы сами у себя могли производить все на свете… Когда, скажем, мужик новую хату сбирается ставить, и то ему хлопот полон рот: деньжат поднакопить, лес добыть, кровлю заготовить, гвозди там всякие. А тут не хата, а целое царство по новому плану должно быть построено. Вот и прикиньте, сколько труда требуется вложить, какую силищу надо иметь…
– Ты побыстрей, Семеныч, – напомнил нетерпеливый Пургин, – до Нового года три минуты осталось, у меня часы верные, я их с вокзальными сверял.
Конон Семенович недовольно повел бровями:
– Не мельтешись. Я вот чего хотел сказать. Ежели тут, наверху, нашлись такие люди, которые в планы своей же партии не верят и шкодить начинают, то и среди нас подобные найдутся. Один над рублем своим будет труситься, не захочет его государству в долг дать, другой от работы станет убегать, все одно как черт от ладана, третий плакать зачнет: для чего, мол, это беспокойство – заводы всякие, какая-то индустриализация? Деды наши без индустрии жили да белый хлеб ели, и мы без нее обойдемся.
– Правильно, Семеныч, найдутся такие, – поддержал старика один из участников депутации, член губкома Кузнецов. – Хоть немного, но найдутся.
– Я и не говорю, что много. Если б их много нашлось, таких неподобных, то нечего бы и огород городить. А говорю я это к тому, что партийные товарищи должны теперь же с народом потолковать, полное разъяснение людям сделать, весь план перед ними раскрыть. Народ у нас такой: ежели он разобрался и засучил рукава – горы свернет.
Ситяев поднял стакан, посмотрел на Пургина:
– Сколько там на твоих вокзальных осталось?
– Все. Ровно двенадцать! – возгласил Пургин.
– Ладно. Давайте же выпьем за то, – сказал Ситяев, – чтобы в новом, одна тысяча девятьсот двадцать шестом году весь наш народ за работу взялся и одолел каждого, кто станет нам мешать…
– Молодец, дед, правильно! – закричали, зазвенели стаканами товарищи.
– Выпьем за победу!
– И за счастье!
– И за то, чтоб не последнюю пить!..
Легли спать поздно. Долотов долго не мог уснуть, лежал, подложив руки под голову, прислушиваясь к ровному постукиванию вагонных колес, и думал: «Правильно старик Ситяев говорит: наш народ горы свернет. А организовать, поднять народ должны мы, коммунисты. Тогда все будет в порядке. Тогда народ горы свернет. Так, кажется, сказал Ситяев? Именно так. Народ горы свернет…»
Хотя Долотов спал мало и плохо, он проснулся раньше всех, оделся, долго, с наслаждением отфыркиваясь, умывался, потом стал у окна и закурил. Поезд шел на перегоне между Мценском и Орлом. Сквозь серые клочья паровозного дыма белели засыпанные снегом поля, мелькали разъезды, шлагбаумы, виднелись на горизонте деревни и села.
Долотов, как это часто с ним бывало, на одно мгновение представил громадину своей страны с ее городами, селами, бескрайними степями, тайгой, морями и реками, с миллионами неодинаковых, очень непохожих один на другого людей и подумал о том, что действительно поставленная партией задача индустриализации настолько же трудна, насколько величественна. Он подумал также о том, что вот сейчас по зову партии встанут в головных колоннах народа коммунисты и поведут людей на трудный, долгий подвиг.
– Что ж, – вздохнул всей грудью Долотов, – ради этого можно отдать все: и труд, и здоровье, и силы, и жизнь!..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Почти всю зиму Андрею пришлось управляться в хозяйстве одному. Дмитрий Данилович добросовестно высиживал приемные часы в амбулатории и лишь изредка, накинув на плечи тулуп, выходил во двор глянуть, что делает сын. Настасья Мартыновна доила коров, присматривала за птицей, варила обеды. Вся основная работа лежала на плечах Андрея.
Отец будил его на рассвете. Андрей открывал глаза, сладко зевал и потягивался на своей лежанке за печкой. Ему не хотелось вылезать из-под теплого кожуха, но он слышал, как за стеной, в конюшне, топают лошади, нехотя поднимался и начинал разминать подсушенные, затвердевшие от пота портянки.
– Шевелись, шевелись! – поторапливал с печки отец. – Копи стоят голодные! Не слышишь, что ли? Сейчас ночь как год – скотина уже с вечера успевает все поесть.
– Иду. У меня не десять рук! – огрызнулся Андрей. – Одеться-то надо?
Он натягивал штаны, рубаху, всовывал ноги в старые отцовские валенки и, брызгая изо рта водой на ладони, умывался над ведром. Потом надевал полушубок, туго подпоясывался натертым до блеска солдатским ремнем и, прихватив рукавицы, шел в конюшню.
– Ты смотри, как Андрей вытянулся, – провожая сына взглядом, говорила Настасья Мартыновна. – Еще восемнадцати нету, а он на целую голову выше нас с тобой.
– Все они растут, – отвечал Дмитрий Данилович, слезая с печки и покряхтывая. – Так растут, что из батьки последние соки высасывают.
Настасья Мартыновна сердито гремела кастрюлями:
– Из тебя высосешь сок! Только и знаешь, что в амбулатории сидеть да в сельсовет ходить, а на детей все тяготы взвалил… Вон посмотри, сколько сена Андрюша на себе тащит – еле ноги видно.
– Ленится два раза ходить, потому и тащит…
Взвалив на плечи тяжелую вязанку сена, Андрей шел по снеговой тропке к конюшне, свободной рукой отпирал замок и распахивал дверь. Больше всего он любил этот первый утренний заход к лошадям. Из дверей конюшни белесыми клубами валил теплый пар, в нос бил острый запах свежего конского навоза, и три кобылы, повернув головы, встречали Андрея коротким просительным ржанием. Он бросал сено в ясли, ласково похлопывал лошадей по шее, брал лопату и начинал чистить конюшню. Навоз надо было выносить во двор и складывать в одну кучу, которая к весне поднималась все выше и выше.
– А теперь мы вас приведем в порядок, – говорил Андрей лошадям, – а то вы, друзья, на чертей похожи.
Разговор с лошадьми нравился Андрею. Он видел, что лошади не только различают интонации его голоса, но и сами отвечают на его голос ржанием, трутся головами о его полушубок и всем своим видом говорят: «Ладно, ладно… Нам все ясно… Тебе скучно, не с кем поговорить, вот ты и заводишь с нами эти утренние беседы. Впрочем, нам это тоже доставляет некоторое удовольствие, так что давай будем дружить».
Каждая кобыла стояла в отдельном, отгороженном досками деннике, и у каждой из них был свой характер. Любимица Андрея, караковая Розита (он назвал ее так, услышав от кого-то песню о Розите), была самой избалованной и капризной. Суховатая, с тонкими ногами и точеной головой, она постоянно заигрывала то со своей соседкой, старшей по возрасту Летуньей, то с Андреем, которого норовила схватить губами за ухо или толкнуть головой, то нетерпеливо била высоким, как стаканчик, копытом о землю, так что к утру выбивала возле яслей яму. Вторая кобыла, Летунья, отличалась твердостью нрава и, пожалуй, злостью. Она, как видно, презирала Розиту за ее баловство, никогда не разбрасывала, подобно Розите, овес по всей конюшне, а к Андрею относилась с холодноватым почтением. Третья, огромная кобыла – ее называли Старухой – была воплощением могучей, спокойной силы и доброты. В поле она работала за троих, каждый год исправно водила жеребят.
Когда Андрей начинал чистку лошадей, в конюшню заходил Дмитрий Данилович. Он следил, как сын сначала железной скребницей, а потом щетками и куском мешковины натирает конские бока до атласного блеска, расчесывает гривы, смазывает салом копыта. Дмитрию Даниловичу не приходилось вмешиваться в работу сына, Андрей все делал отлично. Только изредка отец ронял сквозь зубы:
– Серой надо бы замыть бока, на ней каждое пятно видно.
– Буду замывать – простужу кобылу, – говорил Андрей, – а она жеребая.
– Можно теплой водой.
– Ладно, замою…
Целый день Андрей возился во дворе. Из конюшни он шел в коровник, кормил и чистил коров, потом гнал и коров и коней на водопой, относил свиньям запаренные матерью отруби, кормил кукурузой кур и уток, расчищал дорожки в снегу, а под вечер, закончив работу, ног не чуял от усталости.
Он никогда не жаловался. Возня с животными нравилась ему, и он, взрослея, стал, так же как и отец, гордиться тем, что их, ставровские, кони быстрее, сильнее и чище всех других коней в Огнищанке, что их коровы дают больше молока, а свиньи выкармливаются до десяти пудов. Он гордился больше всего тем, что это достигнуто его, Андреевым, трудом, его руками, его старанием. Несколько раз Андрей с удивлением замечал, что у него все чаще стало появляться желание идти в конюшню или свинарник без всякого дела, стоять и смотреть, как, роняя с губ желтоватую пену, жуют овес сытые кобылы или как раскормленный кабан, развалившись на соломе, похрюкивает и как ходуном ходит его жирное розовое брюхо.
Подчиняясь желанию сделать все как можно лучше, Андрей каждый день находил все больше важных и неважных изъянов в отцовском хозяйстве и до самой темноты не заглядывал в дом: то чинил крышу в курятнике, то смазывал дегтем сбрую, то затаскивал под накат сани или выгребал из-под снега бороны.
Вначале он не без хвастовства перед самим собою думал, что это только он, Андрей Ставров, проявляет такое рвение и любовь к работе. Но потом, наблюдая за огнищанами, убедился, что и все они, молодые и старые, мужчины и женщины, одинаково привязаны к своей хате, усадьбе, скотине, к своему полю, что без любви и привязанности невозможно хозяйничать; он понял, что без этой любви и привязанности все идет прахом и люди нищенствуют, как беспечный, вечно голодный Капитон Тютин. Андрей не раз видел, какое неутешное горе вызывает у мужика гибель лошади, теленка или побитая градом, потравленная чужой скотиной нива.
Однажды утром во двор к Ставровым забежал их сосед Павел Кущин. Несмотря на мороз, он был босиком, без шапки, белый, как стена, и губы его дрожали.
– Беда у меня, Андрюха, – растерянно затоптался он на снегу. – Бежим, голубчик, поможешь, бежим скорее!
– А что случилось? – Андрей кинул вилы.
– Мерин у меня пропадает! – Зубы Павла выбивали частую дробь. – С вечера, должно быть, снял с себя оброть, ложился в конюшне, а там в полу острый кол торчал, он и пропорол брюхо колом…
Андрей бросился следом за Пущиным.
Дверь в низкую, тесную конюшенку была открыта, и скупой свет пасмурного зимнего утра освещал понуро лежащего на боку вороного мерина. Мерин лежал в луже мочи и крови, а на полу, под его боком, перламутрово мерцала вывалянная в навозе горка кишок. В темном углу скулила кудлатая собака.
– Ох ты боже ж мой! – закрутился по конюшне Павел. – Да чего ж мне с тобою делать, бедная головушка? Разве ж до ветеринара теперь доскачешь?
– Надо бы отца позвать, да он вчера уехал в Пустополье, – со страхом и жалостью поглядывая на мерина, сказал Андрей.
На бегу натягивая рубахи, к конюшне бежали Демид и Петр Кущины, ковылял дед Силыч, в хате дурным голосом вопила Зиновея, Павлова жена. Мужики сгрудились вокруг мерина, осматривали его со всех сторон, а он тяжело, с кряхтеньем дышал, раздувая разбросанную вокруг полову.
– Надо ему сразу же заправить кишки в нутро, – сказал Демид.
Он притронулся ладонью к холодеющей радужной горке, от которой шел слабый парок.
– Видать, не дюже давно пропорол, перед светом… кишки еще теплые…
– Беги, скажи Зиновее, чтоб поставила водицы согреть, – сказал дед Силыч, толкнув Павла. – Спробуем ополоснуть всю эту справу водицей и заправим, – может, чего и получится.
– А выйдет чего? – глухо, недоверчиво спросил Павел.
Дед Силыч пожал плечами:
– Если в середке ничего не повредил – выйдет, а если повредил желудок или же порвал какую нутряную кишку – тогда считай, что все кончено…
– Вот чего: вы тут заправляйте внутренность, а я запрягу своих коней и поскачу в Пустополье до ветеринара, – засуетился Демид, – может, еще и спасем худобу.
Через четверть часа он уже мчался в санках вниз по холму, осатанело понукая низкорослых коней.
Павел вынес из хаты миску с теплой водой, иголку и нитки. Дед Силыч, осторожно орудуя непослушными руками, ополоснул в миске скользкие, раздутые воздухом кишки и, ощупав пах мерина, стал запихивать их в рваную рану. Обессилевший мерин натужно храпел, его влажный глаз лилово светился.
– Вдень нитку и зашивай, – сказал дед Андрею, вытирая о штаны испачканные кровью и слизью руки.
– Как это – зашивай? – испугался Андрей. – Я не смогу.
– Сможешь…
Став на корточки, Андрей ткнул острую иглу в кровоточащий лоскут на паху мерина. Мерин не шевельнулся, только по спине его пробежала и сникла в шерсти короткая дрожь.
– Зашивай, зашивай! – гудел за спиной Андрея дед Силыч.
Однако их старания оказались напрасными. Павел еще не успел отрезать ножом суровую нитку, как мерин дрогнул, захрапел, забил ногами в предсмертных конвульсиях, застучал копытами о глиняную стенку, вытянулся и перестал дышать. Павел молча опустился на порог.
– Тут уж ничего не сделаешь, сосед, – жалостно посматривая то на Павла, то на издохшего мерина, сказал дед Силыч, – значит, он себе колом нутро суродовал, все чисто порвал в середке.
Андрей привел свою серую кобылу, накинул на нее шлею и прихватил валек. Дед Силыч сложил вдвое толстую веревку, захлестнул петлей задние ноги издохшего мерина, завязал узел на вальке. Серая, беспокойно поводя ушами и оглядываясь, рванула, выволокла мерина из конюшни, остановилась.
– Вот и все, – сказал Павел, глядя на прикушенный желтыми, изъеденными зубами язык мерина. – Вот я и об-пахался и обсеялся…
Из хаты выскочила беременная, в подоткнутой юбке Виновен. Она кинулась к мерину, отвернулась к стене, заголосила, как по покойнику:
– Ой, худобушка ж ты моя жалкая! Да чего ж нам теперь делать? Кто ж нас теперь накормит, кто землицу нам вспашет? Мы ж тебя смалочку растили, сколько годов за тобой глядели и недоглядели…
Когда Демид вернулся из Пустополья с ветеринаром и остановил на холме взмыленных лошадей, он увидел распластанную на крыше сырую лошадиную кожу. На вороную шерсть кожи мягко, лениво ложился белый снежок…
Этот случай с соседским мерином потряс Андрея. Вернувшись домой, он осмотрел в конюшне каждый уголок, вынес оттуда и поставил отдельно под навесом вилы, лопаты, грабли, начисто вымыл ясли, разбросал свежую соломенную подстилку.
Вечером он сказал приехавшему отцу:
– У Павла Кущина конь издох, напоролся в конюшне на кол… Давай весной поможем Павлу вспахать поле.
– А что, ему некому помочь? – нахмурясь, спросил Дмитрий Данилович. – У него двое братьев рядом живут, Демид и Петр, и у обоих по паре коней.
Но Андрей не унялся:
– Вот и хорошо. Спряжемся с Демидом и вспашем Павлу поле. А у Петра такие клячи, что он, наверное, и себе-то не сможет вспахать.
– Ладно, – отмахнулся Дмитрий Данилович, – до весны еще далеко…
С недавнего времени в отношениях Дмитрия Даниловича к старшему сыну появились новые черты: временами он еще покрикивал на Андрея и, если замечал какую-нибудь неисправность в конюшне, в коровнике или под стогами сена, ругал сына лодырем и обормотом, но однажды подозвал Андрея и неожиданно спросил у него:
– Не посеять ли нам яровую в балке, за бугром?
Андрей удивленно глянул на отца – с чего это он вздумал с ним советоваться – и ответил с достоинством:
– Ничего не выйдет, там весенняя вода размывает скаты, ила несет видимо-невидимо. Давай уж лучше посадим в балке позднюю кукурузу.
– Что ж, можно и кукурузу, – согласился Дмитрий Данилович.
С этого дня он стал относиться к сыну как к взрослому: если Андрей поздно возвращался с вечерок, помалкивал; если заставал его где-нибудь за конюшней с папиросой в зубах, делал вид, что не заметил, молча поворачивался и уходил.
Андрей чувствовал это новое отношение отца и сам старался походить на взрослых: степенно здоровался с соседями, ходил деревенской неторопливой походкой, вразвалку, на скотину покрикивал хрипловатым баском. Однажды, впервые в жизни, он решил побриться, взял отцовскую бритву и, оставшись один, пристроился в кухне перед осколком зеркала. В зеркале хмурилось молодое обветренное лицо с белесым чубом, иссиня-серыми пристальными глазами и облупленным носом. Поеживаясь от щекотного прикосновения жесткой кисти, разбрызгивая по рубахе взбитую пену, Андрей намылил щеки, подбородок и стал неумело водить бритвой по коже. Он порезался в двух местах, но с гордостью и уважением к самому себе начисто соскреб мягкий пушок на лице. Глубокий порез на верхней губе он заклеил папиросной бумагой и подумал с удовлетворением: «Теперь можно идти на вечерки, все в порядке. А то косой Тихон проходу, проклятый; не дает: куда, мол, ты, курчонок, лезешь со своим пухом!»
Зимой, когда старики отсиживались дома и девчатам негде было принять парней-ухажеров, вечерки устраивали в тесной хате тетки Лукерьи. Девчата приносили с собой пряжу, тайком, под платками, тащили немудреную закуску: одна – хлебину, другая – миску капусты, третья – кусок сала. Парии в складчину покупали полведра самогона. Так коротали долгие зимние вечера.
Побрившись, накормив скотину, Андрей дождался темноты и пошагал на вечерку. Он еще вчера дал Тихону три рубля на самогон и теперь шел спокойно, зная, что его ждут и что он не явится незваным гостем. Только что побритые щеки Андрея приятно пощипывал морозец, все вокруг казалось ему крепким, свежим, как и его собственное упругое тело. Он подошел к хате Лукерьи, тихонько застучал дверной клямкой.
Черноглазая Ганя Горюнова высунула из-за двери голову, сверкнула белыми зубами. Пригласила:
– Заходи…
В низкой горенке было сильно накурено. В углу, под божницей, тусклым светляком мерцала лампада. На кровати и на лавках, склонясь одна к другой и ловко вертя веретена, пряли младшие девчата – Уля Букреева, Василиса Шаброва, Таня Терпужная; тут же крутились выгнанная Острецовым Пашка и ее костинокутские подруги Глафира и Харитина, такие же разведенные молодухи.
Парни сидели вокруг стола, резались в карты. Из-за густого облака махорочного дыма то и дело слышались их короткие выкрики:
– Давай еще!
– Возьми!
– Еще одну!
– Перебор!
Андрей поздоровался, скинул полушубок, походил по горнице, приглядываясь к девчатам. Нарумяненная Глафира легонько взяла его за пояс, проворковала смешливо:
– Чего затопал? Дивчину выбираешь? Так ты на этих прях не гляди – у них еще под носом мокро и они, чуть чего, плакать будут. Ты лучше прямуй до нас, мы тебя приголубим.
– А я вот похожу, может, и выберу какую, – в тон ей ответил Андрей.
– Ну выбирай. – Глафира засмеялась. – Только гляди не промахнись.
Гулящую Глафиру знала вся Огнищанка. Семнадцати лет она вышла замуж, года три жила с мужем-сапожником где-то под Обоянью, потом вернулась на хутор Костин Кут с грудным ребенком, сдала его на попечение матери-вдовы и стала гулять напропалую. К ней захаживали и женатые, и холостые, по ночам заезжали лесники, и смазливая Глафира всех принимала, каждому пела песни, каждого оделяла своей лаской.