Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
И отец Никанор, по-стариковски отдалив от себя лист, стал читать послание митрополита. Он прочитал все до конца и поднял вверх руку с зажатым в кулаке посланием.
– Люди верующие, – торжественно сказал он, – это послание писано рукою дьявола. Ради мертвых канонов церкви оно обрекает на смерть тысячи живых…
«Боже мой, что он говорит?» – вздрогнул стоявший в алтаре Ипполит.
А старый священник разорвал и бросил на пол бумагу.
– Анафема антихристу митрополиту! – закричал он грозно. – Пусть руки умерших удавят его! Пусть будет он проклят ныне и во веки веков! Богу не нужны золото и серебро, преходящие блага мира. Богу, если он существует, нужно человеческое счастье. А золотом храмов мы спасем умирающих детей…
Ипполит выбежал из алтаря и кинулся разыскивать в толпе Острецова. Схватил его за плечо, зашипел в ухо:
– Он с ума сошел! Надо прекратить это…
Шагнув с амвона, отец Никанор махнул рукой сторожу:
– Неси узлы, Анисим!
Идя прямо в толпу расступающихся людей, он заговорил громко:
– Вот, православные, я тут собрал все, что имеет ценность: ризы с икон, чаши, дискосы, подсвечники, кресты… Перепишите все это и сдайте, куда нужно, – пусть скорее привезут детям хлеб, ибо, как говорил Христос, детям уготовано царство небесное…
В это мгновение в напряженной тишине глухо и коротко грохнул выстрел. Отец Никанор схватился рукой за плечо, удивленно поднял глаза, хотел что-то сказать, но ничего не сказал, только приоткрыл рот и, держась за кого-то, сполз на пол.
Народ кинулся из церкви. Началась давка. Раздались плач, крики. С колокольни частыми, тревожными ударами полыхнул набат. По селу побежали люди.
В суматохе и панике один из острецовских отрядников застрелил милиционера, второй пырнул ножом привязанную к забору исполкомовскую лошадь. Двое других облили керосином и подожгли деревянное здание школы. Но уже мчались к церкви волисполкомовские тачанки, а в тачанках – наспех собранные Долотовым пустопольские коммунисты. Бандиты разбежались, не успев унести с собой ценности.
Старый отец Никанор выжил. Он был ранен в плечо навылет. Его положили в волостную больницу, где старика посетил дряхлый церковный сторож Анисим. Сторож мычал что-то, целовал руку исхудавшего, как скелет, старика, а тот хрипло кричал ему в ухо:
– Мы с тобой слепцы, Анисим! И не только мы. Может, Анисим, откроется нам, как Иоанну, наше грядущее… Читал «Откровение»? «Спасенные народы будут ходить во свете его… Ворота его не будут запираться… И не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи…» Понял, Анисим? И покажут нам реку жизни, светлую, как кристалл, и зеленое древо жизни, и листья древа для исцеления народов…
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Бывает так: человек пашет поле и вдруг острым лемехом плуга подденет и вывернет из твердой земли трухлявый, подгнивший пень. Ладно выгнутый плужный отвал выбросит на черную пахоть рыжий прах древесного гнилья, а из откинутого в сторону разломанного пня вылетят осы. Со злобным жужжанием будут они виться над разоренным гнездом, будут, кружась в воздухе, яростно жалить работягу пахаря и наморенных, тяжело идущих коней. Уже далеко отойдет от этого места пахарь, уже ровные борозды прикроют остатки осиного гнезда, а хищные осы все еще будут бесноваться, жужжать, летать над полем, пока порыв степного ветра не унесет их от пахоты.
Точно осы из разоренного гнезда, носились по миру вышибленные революцией эмигрантские вожди. Они наводнили города Франции, Германии, Польши, Румынии, пробрались в Америку, в Китай, в Японию. Они еще командовали остатками армий, выступали со своими «программами», «платформами», «манифестами», требовали денег у заграничных правителей и готовились к вторжению в Россию.
В Копенгагене, как «гостья» датского королевского дома, доживала свои дни старая императрица Мария Федоровна. В распоряжении старухи оказались деньги, размещенные в свое время ее сыном Николаем в заграничных банках, и она тратила эти деньги на содержание «двора». У нее были свои «гофмейстеры», «гофмаршалы», «церемониймейстеры». Напудрив тощие плечи, затерев кремом старческие морщины, она появлялась на «аудиенциях», репетировала перед зеркалом «милостивую улыбку», а по ночам, сняв румяна и пудру, плакала, как простая баба, верила, что ее сын Михаил жив, что он въедет в Москву на белом коне.
По Европе разъезжали «претенденты на русский престол», великие князья Дмитрий Павлович и Кирилл Владимирович. Они публиковали «манифесты», росчерком пера «назначали» придворных, жаловали «генеральские» чины, как будто делали все, что полагается делать коронованным монархам, а в действительности забавлялись бессмысленной игрой.
В Италии, близ Генуи, поселился «верховный главнокомандующий», дядя казненного Романова, великий князь Николай Николаевич.
Он тоже ждал поворота судьбы, и у него были свои «сторонники», требующие, чтобы дряхлый князь «возглавил» Россию. Но князь был умнее своих племянников и внуков, он отмалчивался пли ворчал в раздражении:
– Мы не должны, живя на чужбине, решать за русский народ коренные вопросы его государственного устройства…
Рассеянные по всем странам вчерашние генералы, бароны, «министры» двухнедельных «правительств», провалившиеся лидеры различных «партий», «блоков», «союзов» рыскали по миру, обивали пороги, клянчили, засылали в Россию шпионов, выпрашивали грошовые «субсидии» для борьбы с большевиками.
Были среди них и солидные денежные тузы, промышленники и фабриканты, успевшие заблаговременно вывезти из России огромные капиталы. Братья Рябушинские, Денисов, Нобель, Манташев, Лианозов, Чермоев, Третьяков – обладатели миллионов – жили в Париже на широкую ногу, снабжали террористов деньгами, строили планы уничтожения «сатанинского коммунизма».
По-иному жила масса насильно уведенных белых солдат и казаков, низших офицеров, женщин-беженок. Озлобленные, голодные, они расползлись по всем странам в поисках работы и куска хлеба. Кавалергарды и кирасиры, правоведы и чиновники устроились кельнерами, дворниками, лакеями, шоферами, грузчиками. Французский «Иностранный легион» в Африке был укомплектован русскими офицерами. На голландских, шведских, английских судах плавали матросами и кочегарами русские солдаты.
В этой массе потерявших родину, нищих и озлобленных людей оказался и муж Марины, брат Настасьи Мартыновны Ставровой, казачий хорунжий Максим Селищев. Полтора года он пролежал в Новочеркасском госпитале с простреленным легким. Потом его увезли в Крым, а оттуда, когда разбитый красными Врангель уводил в Константинополь сто двадцать шесть русских пароходов, Максима взяли на плавучую мастерскую и вместе с другими отправили в Турцию.
Набитые беженцами пароходы бросили якорь в бухте Мод и подняли на мачтах французские флаги, отдавая себя в распоряжение командующего оккупационными войсками в Турции генерала Пелле.
На судах, уведенных Врангелем, находилось сто тридцать тысяч человек. Из них шестьдесят тысяч входили в состав армии и разделялись на три корпуса: Донской – в тридцать тысяч человек, Добровольческий – в двадцать тысяч и Кубанский – в десять тысяч. Остальные семьдесят тысяч человек представляли собой массу «гражданских беженцев» – помещиков, чиновников, священников с их семьями, донских и кубанских казачек с детьми и скарбом.
На Рю де Пера, одной из центральных улиц Константинополя, в здании бывшего русского посольства, где находился штаб генерала Пелле, вчерашний «правитель Юга России» барон Петр Николаевич Врангель продал Франции Черноморский флот, а вместе с флотом – стотысячную массу солдат и казаков.
Скоро в темных трюмах пароходов начались болезни, и всех солдат и казаков высадили в самых пустынных местах: Добровольческий корпус генерала Кутепова – на Галлиполийский полуостров, у входа в Дарданеллы, кубанцев во главе с их атаманом Науменко – на остров Лемнос, а донских казаков, с которыми находился Максим Селищев, – на Чаталджи, холмистую пустошь в пятидесяти километрах от Константинополя. «Купленные» у Врангеля русские пароходы были отправлены подальше от глаз людских – в отдаленный африканский порт Бизерту.
Двое суток высаживались донские казаки на Чаталджи. Тут не было ни сел, ни деревень – только бурые с солончаковыми плешинами холмы и покинутые пастухами саманные овчарни без крыш. С моря дул холодный ветер, а с низкого свинцового неба безостановочно моросил пронизывающий осенний дождь.
Опираясь на костыль, Максим Селищев сошел с парохода последним. Небритый, худой, с ввалившимися глазами, он тоскливо смотрел на мокрую чужую землю и не знал, куда идти.
– Чего стал, станичник? Пошли! – закричали справа.
– Приехали! – отозвались впереди. – Тут нам покажут, почем фунт лиха, не один раз родную мать вспомянем…
Максим побрел в ближнюю овчарню, наступая на ноги людям, протиснулся в сырой угол, сел и накрылся мокрой шинелью. Вокруг гомонили, ругались продрогшие люди, свирепо ревело море, над холмами завывал ветер.
Какой-то офицер сипло гудел над ухом Максима:
– Бригаде генерала Фицхелаурова приказано разместиться в Кабадже… это где-то под боком… Дивизии Калинина тоже повезло: ее повернули на станцию Хадам-Кей, там хоть дома есть… А нам везет как утопленникам… Я был в штабе. У Гусельщикова, говорят, люди ко всему привычные, нехай остаются в чилингирских овчарнях…
– Баранов из нас поделали, – угрюмо ввернул сосед.
– Бараны мы и есть, – произнес из темноты чей-то резкий голос. – Башку свою за них подставляли, а теперь околевать будем. А они, сволочи, на яхтах устроились, в три горла жрут и коньяк попивают.
– Э-э-эх! – зевнул кто-то. – Теперича бы в станицу, да к печи, да хлеба пшеничного с каймаком покушать…
– На, жуй морковку, французский паек, а про хлеб забудь…
Максим с тупым равнодушием слушал разговоры лежавших вокруг казаков и вспоминал потерянную навсегда Марину, дочку, которую он знал только по фотографии. «Где они сейчас? – думал он. – Как она жизнь свою устроит? Посчитает меня мертвым, замуж за кого-нибудь выйдет? Да я и вправду мертвый…»
Рядом с Максимом, присвистывая, храпел уснувший казак. Кто-то постукивал по голенищам, грел руки. А резкий, как ястребиный крик, голос раздался из темноты:
– Я хорошо знаю, как они живут. Наш атаман Богаевский и его супруга Надежда Васильевна загодя с Дона серебро за границу услали. Три тысячи пудов серебра… И мамонтовские вагоны Богаевский забрал, а в этих вагонах знаете сколько сокровищ! Золото с икон, чаши из старочеркасского собора, драгоценные вещи из войскового музея.
– Он, гутарят, и атаманский пернач золотой с собой возит, так, говорят, с перначом и спит, чтоб не украли.
– Да, и пернач возит, а в перначе чистого червонного золота одиннадцать фунтов, я сам его в руках держал…
Казаки вздыхали, зубоскалили, почесывались. Так прошла первая ночь, так проходили и другие ночи. Люди стали болеть тифом. Они десятками умирали, трупы их относили на холмы, наспех закидывали камнями.
Генерал Пелле доносил в Париж:
«Среди русских казаков наблюдаются заболевания заразными болезнями. Приняты надлежащие меры: казачьи лагеря опутаны проволокой и доступ к ним воспрещен…»
Такие «меры» были приняты союзным командованием. Выслушав рапорт атамана Богаевского о том, что «вверенные» ему донские казаки разлагаются и могут представить угрозу для Константинополя, генерал Пелле приказал перебросить их к кубанцам, на остров Лемнос, уже прозванный «островом смерти». К чаталджинскому берегу подошли два больших парохода.
– Слышь, ребята, нас на Лемнос погонят! – заволновались казаки. – Оттуда, говорят, ни один не вертается…
– Не ехать – и все! – загорланили самые буйные.
– Нехай генералы едут!
Войсковой старшина Мартынов, тот самый офицер с резким голосом, который рассказывал о Богаевском, собрал огромную толпу казаков, вскочил на камень и закричал:
– Не подчиняйтесь генералам, станичники! Они нас на смерть везут! Хватит, отмучились!
В это время, окруженный пьяными адъютантами, в чилингирский лагерь ворвался на автомобиле генерал Калинин.
– Митинг? – багровея, закричал он. – Большевики? Завтра же всех зачинщиков пустим в расход. Немедленно построиться для посадки на пароходы!
Он соскочил с автомобиля и, выкатив озверелые глаза, пошел на казаков. Навстречу ему шагнул высокий Мартынов в наброшенной на плечи шинели. Он взял генерала за погон, а правой рукой размахнулся и ударил по чисто выбритой щеке. Потом плюнул ему в лицо и тихо сказал:
– Катись, сволочуга. Это тебе за Чаталджи…
К лагерю с винтовками и ручными пулеметами бежали рослые стрелки-сенегальцы. Началась перестрелка. Мартынов, пользуясь суматохой, увел в холмы две тысячи казаков. Как узнали позже, мартыновский отряд с боем перешел греческую границу и был интернирован в Болгарии.
Оставшихся французы загнали на пароходы и увезли на остров Лемнос. В этой группе был и Максим Селищев. Он пристроился на палубе уже известного эмигрантам океанского парохода «Решид-паша». Немцы бросили этот пароход в Турции, а французы приспособили его для перевозки эмигрантов.
– Ну что, хорунжий, поехали? – кивнул Максиму чернобровый сотник Юганов в английском френче и крагах.
– Вроде поехали, – сумрачно ответил Максим.
Сотник присел на связку канатов, вздохнул:
– Несладко нам будет на Лемносе…
– Как будет, так и будет…
Когда «Решид-паша» вышел в море, казаки увидели на горизонте небольшой белый пароход. Он быстро шел навстречу, сияя иллюминаторами, надраенными медными поручнями, зеркальными стеклами, на мачте его развевался трехцветный русский флаг.
– Видал? – вскочил сотник Юганов. – Это «Лукулл», яхта нашего верховного, барона Врангеля. Барон всю Россию просадил, а русский флаг нацепил, фасон держит…
– Нет у людей ни стыда, ни совести, – поморщился Максим. – Казаков, которые воевали, везут, как голодную скотину, а этот паразит мимо плывет – и хоть бы что.
– А ты, хорунжий, хотел бы, чтобы генерал Врангель тебя в кают-компанию пригласил и шампанского с тобой выпил?
Максим сплюнул:
– На черта он мне нужен!..
Белоснежный «Лукулл», не сбавляя хода, прошел мимо набитого людьми огромного корабля и вскоре исчез в синеве моря. Лежа в трюмах и на палубе «Решид-паши», казаки лениво перебранивались, играли в карты, тихонько пели, а больше молчали, думая свою невеселую думу. Оторванные от родных станиц и хуторов, потерявшие семьи, они тупо покорились своей участи и надеялись только на чудо.
Такой же тупой покорностью был пришиблен и Максим, когда-то живой и веселый. Ему ни о чем не хотелось думать, никого не хотелось видеть. Он лежал на палубе, накинув на себя шинель, слушал нудное плескание волн за бортом и смотрел на чужие звезды…
Когда рассвело, его окликнул знакомый усть-медведицкий урядник Шитов:
– Вставай, Мартыныч! Погляди, какой из себя Ломонос, чи Лемнос, чи как его, к бесу, именуют.
Максим поднялся, надел залежанную шинель, закурил сигарету.
«Решид-паша», покачиваясь, шел к берегу. Казаки стали сбегаться на верхнюю палубу, торопливо завязывали холщовые мешки, пожертвованные Красным Крестом.
Перед ними желтели мертвые, раскинутые по всему горизонту сыпучие пески.
2
По-иному сложилась судьба Юргена Рауха, молодого огнищанского помещика, который уехал в Германию с больным отцом и придурковатой, глухонемой сестрой Христиной. Раухи успели продать часть бродившей в степи овечьей отары, обменяли лежалое, пахнувшее прелью зерно на золотые и серебряные вещи и, надев крестьянские полушубки, пробрались в Минск. Оттуда ловкий контрабандист-галичанин переправил их в Польшу, а из Польши они уехали в Мюнхен, где проживал брат умершей госпожи Раух, богатый провизор, вдовец Готлиб Риге.
Юрген Раух почти не вспоминал о своем разоренном огнищанском гнезде. В последние годы он учился в Москве, редко бывал дома и потому мало думал о нем. И все же Юрген страдал. В далекой Огнищанке осталась Ганя Лубяная, девушка, которую он не мог забыть. Они вместе росли, часто встречались на деревенских посиделках. В ночь перед отъездом, предупредив отца, Юрген побежал к Лубяным и на коленях просил отпустить Ганю в Германию. Ее отец, Кондрат Лубяной, хмуро посмотрел на Юргена, открыл дверь и сказал с глухой угрозой: «Иди, барин, пока жив. Нам с тобой не по пути…»
Всю дорогу Юрген молчал. Высокий, рыжий, с крепкими веснушчатыми руками, он сидел на вагонной лавке, обняв колени, вслушивался в постукивание колес на стыках или спал целыми днями, прислонив голову к дорожному мешку. Неунывающая Христина – она была на пять лет моложе брата – беззаботно подвывала какую-то песню, глупо таращила выпуклые глаза на каждого пассажира и раздражала Юргена своим грубым кокетством. Толстый отец неподвижно лежал на нижней полке вагона, прижимая к груди голубую коробку с надписью «Жорж Борман». В коробке было золото – все, что оставалось у Франца Рауха и его детей.
Когда поезд приближался к Мюнхену, старый Раух подозвал сына, притиснул его в углу и проворчал тихо:
– Дяде Готлибу не говори об этой коробке… Надо ее спрятать, чтоб никто не знал…
– А Христина не скажет? – равнодушно осведомился Юрген.
– Что ты, – отмахнулся старик, – она ничего не понимает…
Говорили они по-русски. Юрген тревожно всматривался в толстое небритое лицо отца, слушал его сиплое дыхание и думал тоскливо: «Не выдержит он, совсем извелся, даже заикаться стал…»
На мюнхенском вокзале они стояли растерянные, подавленные, и им казалось, что каждый баварец будет смеяться над их жалким видом. Но людям не было никакого дела до трех провинциалов с дорожными мешками; все они торопились куда-то, хмуро глядя в землю и надвинув на брови темные шляпы.
Дядя Готлиб встретил родственников в конце перрона. Маленький, розовый, с седым клинышком бороды, с золотым пенсне на крупном носу, он кинулся навстречу, прижал к сердцу руки в палевых перчатках и забормотал растроганно:
– Бог мой… бог мой!.. Дорогой мой Франц… милые дети…
Пока молчаливый извозчик на гнедой лошади вез их к площади Одеон, старый Раух, дурно и медленно выговаривая немецкие слова, говорил шурину:
– Мы все потеряли, Готлиб. Огнищанские разбойники ограбили нас до нитки. Они забрали у меня землю, скот, машины, мебель. Они выгнали меня из моего дома и заставили два года ютиться в мужицкой конуре… Да, да… Вчерашние мои батраки предъявили мне приказ Ленина и в один час сделали нищим.
Дядя Готлиб понимающе кивал головой, жалостно причмокивал и, скосив глаза на извозчика, шептал:
– У нас тоже не сладко… Императора больше нет, ты знаешь, кронпринца тоже нет, никого нет. Есть бунты, есть голод и смута, больше ничего.
Он положил маленькую руку на плечо зятя:
– Ты думаешь, я не знаю, что такое советская власть? Хе-хе… Отлично знаю… Три года тому назад, когда начался бунт моряков и вспыхнули восстания в Киле, Гамбурге, Бремене, сумасшедший Курт Эйснер провозгласил у нас в Баварии эту самую… советскую республику. Хорошо, что пас сравнительно быстро избавили от этого Эйснера…
Дядя Готлиб жил в переулке близ площади Одеон, в собственном доме-особняке. Внизу помещалась большая аптека, а на втором этаже, в роскошно обставленной квартире, жили дядя Готлиб с сыном и престарелая экономка, хорошо знавшая покойную госпожу Раух, мать Юргена и Христины.
Чинная, тощая, в белоснежном переднике и крахмальной наколке, экономка открыла дверь, молитвенно сложила сухие, жилистые руки и закричала деревянным голосом:
– Ах, бедная госпожа Матильда… бедный господин Раух!.. Я надеюсь, что вы привезли из России хотя бы один седой локон моей госпожи!
– Довольно, Роза, – перебил экономку дядя Готлиб. – Приготовь гостям ванну и скажи Конраду.
Экономка обиженно поджала губы.
– Ванна скоро будет готова, а Конрад ушел куда-то, сказал, что вернется через час…
Сидя в теплой ванне, тихонько взбалтывая зеленоватую, с сильным запахом соснового экстракта воду, Юрген с наслаждением осматривал белые кафельные стены, лохматые полотенца на никелированных крючках, аккуратно разложенные на полочках мыльницы, губки, тюбики с пастой и, как кошмарное сновидение, вспоминал страшный путь от Огнищанки до Мюнхена. «Неужели все это позади? – думал он, потягиваясь. – Неужели больше не будет подлого страха, вшей, голодных старух и пожаров? Неужели навсегда исчезли вокзальные нужники, трупы, обыски, проклятый запах карболки?» Он яростно намылил голову, окунулся и забормотал, отфыркиваясь:
– Конечно, все это в прошлом: большевики, Россия, Огнищанка, Ганя…
Что-то тупо сжало его сердце.
– Да, да… и Ганя…
С чувством умиления и жалости к самому себе Юрген подумал о своей странной привязанности к этой деревенской девушке. Он вспомнил, как однажды на посиделках полушутя отрезал у Гани небольшую прядь волос. Отворачиваясь от парней, по так, чтобы видела Ганя, он прижал тогда отрезанную прядь к губам и сказал девушке: «Это для меня дороже жизни». Говорил он вполне искренне, по сам в глубине души восхищался и любовался собой: вот он, интеллигентный состоятельный молодой человек, полюбил простую девушку-крестьянку и пронес эту трогательную любовь через все испытания жизни! Прядь белокурых Ганиных волос – вначале они пахли мятой – он вложил в золотой материнский медальон-сердечко и с тех пор не расставался с этим медальоном.
«Нет, я никогда не перестану любить Ганю, – растроганно подумал Юрген, смывая с себя мыльную пену, – я буду верен ей до смерти…»
Он вылез из ванны, вытерся жесткой простыней, надел чистое белье, приготовленный экономкой чужой костюм и вышел покурить в отведенную ему комнату. Не успел он вложить в мундштук польскую сигарету, как в дверь постучали.
– Да! – крикнул Юрген.
В комнату ворвался невысокий юноша, одетый в отлично сшитый пиджак, серые военные бриджи и желтые краги. Юноша был коротко острижен, глаза его щурились, а рот улыбался, обнажая темные зубы.
– Кузен Юрген? – закричал юноша. – Давай знакомиться. Конрад Риге, бывший фельдфебель, а сейчас безработный солдат свободной немецкой республики.
Он потряс руку Юргену, ударил его по плечу и захохотал, покачивая головой:
– Что, кузен? Ищешь спасения от диктатуры красных варваров? Думаешь в фатерлянде обрести счастье? Напрасно! Тут народ тоже как на иголках сидит. Жрать нечего, править некому, а победители грабят нас почище, чем вас грабили большевики.
– Как некому править? – удивился Юрген. – А президент Эберт?
Конрад пожал плечами:
– Эберт? Этот надутый шорник и трактирщик? Правда, он с помощью старых офицеров лихо придушил красных, но разве стране нужна сейчас эта социал-демократическая икона? Нет, кузен, трусливые выкормыши этой партии не спасут Германии. Нам нужен немецкий Наполеон!
Он походил по комнате, посвистывая, потом снял с этажерки и протянул Юргену портрет молодого долговязого генерала в пенсне:
– Вот. Мы думали, этот спасет. Кронпринц Вильгельм. Не вышло. Его изгнали из Германии. Знаешь, где он теперь? В Голландии, в деревушке на острове Веринген, в Зюдерзее. Его везли туда на разбитой колымаге, пахнущей прелой кожей и рыбьим жиром.
Конрад презрительно бросил портрет на подоконник.
– Теперь он учится кузнечному ремеслу, и американцы туристы дают по тридцать гульденов за каждую выкованную им подкову… Не слишком высокая цена для германского кронпринца.
– Д-да, – кивнул Юрген, – жалкая цена и жалкая судьба.
Помолчав, Конрад наклонился к Юргену:
– Ничего, кузен, мы не теряем надежды… Вечером я сведу тебя в «Гофброй» и познакомлю кое с кем. Правда, нас еще очень мало, но за нами будущее…
Он пожал Юргену руку.
– Вечером ты увидишь сам…
За обедом, как это обычно бывает после долгой разлуки, дядя Готлиб и старый Раух предавались грустным воспоминаниям. Попивая кофе, они говорили о покойной госпоже Раух, о совместных поездках в Женеву и Вену, о пропавшем огнищанском богатстве. Христина жадно ела изготовленные Розой штрудли, встряхивала белокурыми волосами, ласково мычала и посматривала на сидевшего рядом с ней Конрада. Он посмеивался и отодвигал стул.
– Хороша у нас сестренка, – моргнул он Юргену.
Юрген кисло улыбнулся:
– Она не выносит общества мужчин.
– То есть?
– Сразу влюбляется…
Попивая крепкий кофе, дядя Готлиб задумчиво говорил Рауху:
– Ваша русская революция расколола весь мир… Я старый социал-демократ, но мне ни разу не приходилось видеть в нашей партии такого разброда. Ведь дошло до того, что многие социал-демократы стали большевиками. Разве это возможно?
– У вас все возможно! – нагло перебил Конрад. – Вы собственной тени боитесь, и по вашей вине Германия превратилась в ничто.
Он криво усмехнулся:
– Па-а-ртия! Слизняки. Перед кайзером вы лебезили, лакейски прислуживали ему, а сами исподтишка подтачивали трон. Теперь вы продаете страну отцов версальским разбойникам, заигрываете с рабочими, а по ночам расстреливаете их за большевизм… Медузы вы, а не социал-демократы!
– Выпей вина, Конрад, – миролюбиво сказал дядя Готлиб. – Ты напрасно нервничаешь. Не забывай, что в нашей партии состоят Густав Носке, Филипп Шейдеман. Это могучие столпы демократии.
Конрад качнул стул и захохотал:
– Столпы демократии! Слизняки они, а не столпы. Предатели!
Выдернув из-за воротника салфетку, дядя Готлиб повернулся к Рауху и проворковал, удивленно подняв кустики седых бровей:
– Вы что-нибудь понимаете, Франц? Все пас ругают предателями. Сторонники кайзера обвиняют нас в измене. Красные говорят, что мы предали рабочих. Кто же из них прав?
– И те и другие, – издевательски сказал Конрад, – потому что вы давно превратились в кучку жалких предателей. Проклятые версальские мародеры кожу сдирают с немцев, а вы только расшаркиваетесь перед ними…
Старый Раух не вмешивался в разговор. Он сопел, лениво раскатывал на скатерти темный хлебный мякиш и тупо смотрел на него сонными глазами.
– Вы нездоровы, Франц? – участливо спросил его дядя Готлиб.
– Да, я, кажется, нездоров, – буркнул Раух и поднял на ладони примятый хлебный шарик. – Я вот смотрю на ваш хлеб, – сказал он тихо. – Разве это хлеб? Тут много лебеды. С таким хлебом победить нельзя… Видно, Германия разорена не меньше, чем Россия…
Стул под ним скрипнул, Раух поднялся и проговорил устало:
– Если можно, я пойду спать. Проводи меня, Готлиб.
После обеда Конрад приказал Розе заняться Христиной, надел пальто, закутал шею красным шарфом.
– Пойдем, Юрген.
В большом зале пивной «Гофброй», куда они вошли, густым облаком висел сизый табачный дым. За круглыми столиками, потягивая из кружек горькое пиво, сидели офицеры без погон, рабочие в темных комбинезонах, проститутки с ярко накрашенными ртами. Со всех сторон слышались хриплые голоса, стук кружек, звон посуды. Между столиками, как тени, беззвучно мелькали кельнеры в белых пиджаках и галстуках. Хромой старик в шляпе, стоя у окна, монотонно вертел шарманку, извлекая из нее негромкие, то лающие, то всхлипывающие звуки.
Конрад с Юргеном разыскали свободный столик и заказали две кружки пива.
– Я бываю тут почти каждый день, – сказал Конрад, – потому что только тут я слышу и вижу настоящих людей…
Юрген пил кружку за кружкой и стал быстро хмелеть. Он курил, прихлебывая пиво и вспоминая навеки оставленную Огнищанку, голубой пруд, Ганю, которая шла по берегу пруда, разбрызгивая воду смуглыми ногами.
Вдруг Конрад сильно сжал кисть его руки:
– Смотри!
У соседнего столика остановился человек в сером солдатском плаще. У него были темные, причесанные набок волосы, нервное лицо, оловянно-тусклые глаза с тяжелыми веками. Он тронул ладонью резко подбритые усы над жесткими губами и хрипло закричал:
– Господа! Одну минуту! Послушайте, что я вам скажу о судьбах униженной, замученной, распятой Германии. Я не оратор, не прорицатель… Я только первый барабанщик национальной революции…
– Кто это? – удивленно спросил Юрген.
– Тот, о ком я говорил, – восторженно ответил Конрад. – Ефрейтор Адольф Гитлер…
3
Старый одноухий волк брел по снежному полю. С утра потеплело, снег обмяк, чуть подтаял на бугорках, и на непаханом поле обнажились клочки мерзлой земли. Волк много часов шел по следу зайца-подранка. У зайца была перебита левая передняя лапа, он с трудом волочил ее, оставляя на снегу едва заметную вмятину и капли крови. Влажный снег быстро вбирал кровь, она теряла цвет, неясно бурела ржавыми пятнами, но и от этих пятен сквозь запах земли и влаги пробивался солоноватый, манящий запах крови, и волк, часто наклоняя лобастую голову, принюхиваясь, трусил по следу мелкой рысцой.
Заяц бежал все дальше и дальше. Он огибал густые кусты терновника, длинными скачками несся по мелколесью, на мгновение останавливался – в этих местах кровь дольше сохраняла запах и цвет, потом скакал дальше через забитые кураем лощины, сломанные ветром бурьяны, окаймленные заледенелой кугой озерные берега. Волк лизал кровяной след, бестолково кружился по заячьим петлям, жалобно, по старчески скулил.
На краю утонувшего в снегу березового перелеска волк вдруг увидел собаку. Это была бездомная сука, рыжая, с черно-седым чепраком и лохматым обрубком хвоста. Сгорбившись, ощетинив шерсть, она кромсала зайца. Волк остановился неподалеку, выжидая. Сука раза два зарычала, но не оставила добычу. Она проглотила заячьи внутренности, худую хребтину сожрала вместе с шерстью, потом, переламывая крепкими зубами кости, покончила с лапами, с головой и побежала к деревне, не оставив волку ничего.
Опасливо оглядываясь, сука покружила возле околицы и остановилась у крайней хаты. Это была глинобитная землянка деда Силыча.
Дед сидел на пороге, строгал палку. Возле него крутились ставровские ребята Андрей и Ромка.
– Гляньте, собака! – рванулся Андрей. – Чья это? У нас в деревне ни одной не осталось…
– Э, да это, кажись, барина Рауха, – прищурился дед Силыч. – Как они уехали, она в усадьбе осталась, а потом сбежала.
– Куда сбежала? – спросил Ромка.
Дед развел руками:
– А господь ее знает! Должно быть, в лес или же в поле, пропитание себе добывать. Цельный год где-то пропадала.
– Давайте поймаем и возьмем себе, – встрепенулся Андрей. Он схватил деда за плечо: – А как ее зовут, не знаете?
– Нет, Андрюха, не знаю, не запомнил, стало быть. У нее какое-то такое прозвание было: чи Тузя, чи Кузя…
Причмокивая, призывно похлопывая по бедрам, Андрей медленно пошел к собаке. Дед Силыч и Ромка следили за ним: дед – посмеиваясь, Ромка – широко раскрыв глаза.
– Ты не дюже, не дюже! – предостерегающе закричал дед. – Напужаешь ее – она и кинется дуром.
Андрей остановился, присел на корточки и позвал тихонько:
– Кузя! Кузенька! Кузя!
Собака подняла уши, слегка попятилась, шевельнула куцым хвостом.
– Не бойсь, Андрюха, не бойсь, – сказал дед, – мани ее поласковей. Кажная животина ласку любит.
Осторожно продвигаясь вперед, Андрей не сводил глаз с собаки и все приговаривал, умоляя: