Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
5
С середины лета стали перепадать частые дожди. Почти каждый день с запада медленно ползли тучи, охватывавывершилили полнеба, а ночами бушевали грозовые ливни. Огнищане успели скосить и свезти хлеба, на токах высокие скирды, но молотьба из-за дождей шла медленно. С утра приходилось раскладывать на просушку верхние ряды снопов, выбирать из середины сухие и подбрасывать их к молотильному барабану. Владелец молотилки Дашевский, бабник и гуляка, злился, упрекал огнищан за простои, но ничего не мог поделать – дожди, как назло, не прекращались.
После молотьбы в Огнищанку приехал председатель ржанской коммуны «Маяк революции» Савва Бухвалов. Он привязал взмыленного жеребца возле сельсовета и, похлопывая плетью по голенищу, пошел к Длугачу. Выждал, пока Илья Длугач закончил разговор с какой-то глухой старухой, а потом смущенно погладил свою исполосованную шрамами, наголо обритую голову.
– Прошу помощи, дорогой товарищ! – проговорил Бухвалов.
Длугач поднял брови:
– Какой помощи?
– Не управляемся мы с хлебами. Еще и косовицу не кончили, копны гниют в поле, молотить некому, прямо не знаю, что делать.
– А где ж твои коммунары?
– Разбегаются, как мураши. Не выходит, говорят, с коммуной. Люди, мол, за два года свое хозяйство справили, каждый по своему вкусу живет, а мы по-солдатски в одной столовке харчуемся да лапшу по расписанию едим. Так один за другим и смываются, бегут без оглядки…
Невеселая усмешка тронула влажные губы Длугача. Он покрутил ус, с сожалением глянул на Бухвалова:
– Здорово! А у нас тут слух прошел, что до тебя не сегодня завтра закордонные гости пожалуют, не то шведы, не то американцы. В волисполкоме с вашими ржанцами был такой разговор, не знаю, правду они говорили или брехали.
Бухвалов махнул рукой:
– Какой там брехали! Каждый день жду этих гостей, а так и не знаю, откуда они. Бумажку из губисполкома получил: встречай, товарищ Бухвалов, профсоюзную делегацию, не ударь, дескать, лицом в грязь!
– Да-а… – протянул Длугач. – Интересно получается, закордонные рабочие приедут советскую коммуну глядеть, а в коммуне развал.
– То-то и оно! Хлеб возить некому, копны в поле гниют, народ разбегается. Сам не знаю, чего делать.
Почесывая затылок, Бухвалов несколько раз вздохнул.
– Вот объехал четыре волости, чуть не на коленки вставал перед каждым человеком: езжай, товарищ, помоги, твоя помощь край как нужна, ты ж, мол, сознательный, сам понимаешь, как из-за непорядков красивая идея погибнуть может!
– Ну и как? Много людей насбирал?
– Десятка три, не боле. Нам, говорят, не до коммуны, дай бог со своим хозяйством управиться, а коммуна нехай у сознательных помощи просит!
– Ишь паразиты проклятые! – воскликнул Длугач. – Они небось рады были б, если б коммуна сквозь землю провалилась.
Ему жалко было смотреть на Бухвалова: тот сидел как пришибленный, мял могучей рукой полинялую буденовку, обиженно посапывал. Но, жалея Бухвалова, огнищанский председатель не знал, как ему помочь: деревня начала сев ранних озимых, все люди в поле и, конечно, не согласятся бросить свою работу и ехать в Ржанск.
– Ладно! – решился Длугач. – Я тебе сразу все хуторское кулачье откомандирую с конями и с повозками. Нехай поработают, сволочи, во славу революции!
Бухвалов двумя пальцами растерянно почесал уголки жестких, обветренных губ, остро глянул на Длугача:
– Как бы ты не вляпался с этим делом. Сейчас насчет всяких мобилизаций не дюже позволяют разыгрываться. Так шею намнут, что родного батьку не узнаешь…
– Волков, кажут, бояться – в лес не ходить, – с яростным озорством сказал Длугач. – А я этих своих волков сроду не боялся, они у меня еще не так попляшут…
Через два часа на Ржанский тракт выбрался собранный с четырех деревень обоз. На передней телеге, нахохленный, алой, как намокший сарыч, сидел Антон Терпужный. Сзади на сене полулежали Тимоха Шелюгин и Острецов. День был пасмурный, хмурый. Влажный ветер лениво гнал по оголенным скатам холмов темные клочья перекати-поля, и с дороги казалось, что поля заполнены суматошными отарами бегущих куда-то овец.
Движением плеча поправив свитку, Тимоха протянул задумчиво:
– Ты разъясни мне, товарищ Острецов, человек ты ученый, должен все это понимать… Почему кажная власть обманывает мужика, на мужичьем горбу выезжает? Ведь вот как получается! При царе нас душили и ныне дыхать не дают. Разве ж это дело? Когда надо было от Деникина обороняться или же замерзать на колчаковском фронте, Советская власть рай мужикам сулила: дескать, крестьянин – наш друг и союзник. А теперь что выходит? Как мы были в ярме, так и остались, голодранцы да беднота помыкают нами…
Острецов вытянулся поудобнее, шевельнул тонкой бровью, сказал:
– Это получается только потому, что у зажиточного крестьянства нет никакой организации. Каждый живет сам по себе, как жук в навозе копается.
– Какой же тут выход может быть? – покусывая травинку, спросил Тимоха.
– Уж этого я не знаю. – Острецов зевнул. – Выход можно найти, если его искать, а если всю жизнь подставлять спину, то, сам понимаешь…
Терпужный сердито рубанул кнутовищем окованный железом передок телеги. Вишневое кнутовище сломалось.
– Вот такой вам и выход, – хрипло пробормотал Антон Агапович. – Перехватить где ни на есть этого гада Илюшку Длугача да стукнуть его по поганой башке, чтоб людям не застил белый свет.
Темная бровь Острецова снова вздрогнула.
– Ну, это вы напрасно, папаша, – улыбнулся он, – за такие штуки большевики вам спасибо не скажут.
– Да ведь ты гляди, чего он, сукин сын, творит! Согнал людей с поля, обсеяться не дал и, как батраков, заставил в коммуну ехать…
– А чего ж? – ухмыльнулся Тимоха. – То мы на барина Рауха работали, а теперь новые баре у нас объявились – лодыри из коммуны, бесштанная наволочь.
Он скользнул взглядом по сутулой фигуре ехавшего позади Бухвалова.
– Вот, видали? Советский господин. Жрать нечего, люди от него разбежались, как черти от ладана, а он в ус не дует, племенного жеребца оседлал и скачет по деревням, дураков в свою экономию силком загоняет.
– Это еще цветики, товарищ Шелюгин, – проговорил Острецов, – ягодки впереди будут…
Скрывая ненависть, он отвернулся от Тимохи и подумал с тоской: «Так вам и надо, проклятое хамье! Сами же, мерзавцы, жгли наши усадьбы, били зеркала, топорами рубили картины… Сами пронеслись по России оголтелой ордой, а теперь хнычут в кулак, прохвосты, спасителей дожидаются… Дожидайтесь! Мы вам принесем такое спасение, что у внуков и правнуков спины будут чесаться».
Запахнув полы брезентового дождевика, Острецов закрыл глаза и затих. После прошлогоднего убийства двух следователей-чекистов и Устиньи Пещуровой ни один человек из острецовского отряда не участвовал ни в каких налетах. Люди отсиживались по домам, спрятав в застрехах австрийские обрезы и замотанные в промасленные тряпки обоймы с патронами. Наступила полоса затишья. О Савинкове ничего не было слышно, полковник Погарский тоже молчал, – значит, как полагал Острецов, нужно было выдержать паузу. Сейчас, когда восемнадцать зажиточных хозяев из Огншцанского сельсовета были мобилизованы для работы в коммуне, Острецов решил поехать с тестем в Ржанск и, если представится удобный случай, напомнить кое-кому о своем существовании.
В коммуну приехали ночью. По приказанию Бухвалова огнищан проводили в большой зал неуютного, холодного клуба. Клуб коммунаров размещался в одной из монастырских церквей. На стенах алели кумачовые плакаты, а из-под плакатов видны были на облупленных фресках желтые ноги святых.
Когда худощавая старуха внесла в клуб охапку соломы и стала стелить на сдвинутых к стенам скамьях, Острецов подошел к ней и сказал, посмеиваясь:
– Что, бабушка, небось бога-то жалко?
– Он меня не жалел, чего ж я его буду жалеть? – отвечала старуха. – Нехай он будет сам по себе, а я сама по себе.
– Бабка, видать, сознательная! – подмигнул Тимоха.
Не удостоив его взглядом, старуха затянула узлом накинутый на голову шерстяной платок.
– Был бы и ты сознательный, если бы у тебя двух сынов шомполами до смерти забили.
Она пошла к дверям, тяжело ступая больными ногами.
– Спите спокойно. Как услышите два удара в колокол, идите в столовую на завтрак. Столовая тут рядом, рукой подать.
Острецов долго не мог уснуть. По темным углам огромного клуба носились стаи крыс. К запаху сырой плесени примешивался крепкий запах мужского пота, портянок, махорки. За высоким окном, во дворе, раскачивался тусклый керосиновый фонарь. На стене, против окна, освещенная трепетным светом фонаря, чернела неумело намалеванная фигура красноармейца с винтовкой и с красным знаменем в руках. Перед ней на крючке светился обрывок лампадной цепи.
«Большевистский архистратиг, – злобно подумал Острецов, – самый популярный святой двадцатого века… Ну, ничего… Мы тебе засветим лампаду…»
Рано утром Бухвалов поднял всех приезжих вместе с коммунарами. Соседние волости прислали в коммуну добровольных помощников, и столовая была битком набита людьми. Не снимая домотканых свиток, дождевиков, курток, они сидели вокруг длинных столов, разложив привезенные с собой харчи, и с ухмылкой посматривали на коммунаров, которые завтракали за отдельным столом.
Тимоха Шелюгин, с хрустом отгрызая жирные куски зажаренной баранины, подтолкнул Острецова локтем:
– Полюбуйся, чем их, дурачков, кормят! Незаправленная ячменная каша. Одна водичка синеет, а крупина крупину догоняет. Вот это, брат, харч! На таком харче не поработаешь, родную жинку забудешь…
– Меня это мало трогает, – сухо отрезал Острецов.
После завтрака все коммунары и мужики из волости были собраны на короткий митинг в монастырском дворе. На митинге выступил приехавший на забрызганной грязью тачанке секретарь укома партии Резников. Он был в желтой кожаной куртке, казался усталым и сердитым. Сняв шапку, Резников вытер платком лысеющую голову, окинул беглым взглядом нестройную толпу людей и заговорил быстро и уверенно, как обычно говорят привыкшие к выступлениям ораторы. И хотя люди сразу почувствовали, что стоявший на подножке тачанки секретарь равнодушно произносит привычные, много раз говоренные слова, ему самому казалось, что он говорит горячо и красиво и потому обязательно увлечет и поднимет на подвиг молчаливых, угрюмых мужиков.
Вначале Резников говорил об «акуле капитализма», о «кровавой борьбе», о «пожаре мировой революции», потом провел языком по пересохшим губам и перешел наконец к ржанской коммуне:
– В нашем уезде прорастает первое зерно коммунизма – коммуна «Маяк революции». Надо помочь коммунарам убрать и обмолотить хлеб. Это дело нашей революционной совести. Убрав хлеб, мы с гордостью двинемся дальше, к светлым высотам мирового социализма. Вперед же, товарищи крестьяне!
По-ученически подняв руку, Тимоха крикнул:
– Вопросик можно задать?
Резников посмотрел на часы.
– Вопросик? Давайте ваш вопросик, только побыстрее: мне надо ехать.
– Вот нам, дорогой товарищ, интересно знать, – растягивая слова и оглядываясь по сторонам, сказал Тимоха, – ежели мы, к примеру, организуем коммуну в своей деревне Огнищанке, вы тоже подмогу будете нам присылать?
Раздался сдержанный смех. Председатель коммуны Бухвалов багрово покраснел. Резников нервно задергал пуговку расстегнутой кожанки.
– Какую подмогу? О ком вы говорите?
– О нас, – вызывающе сказал Тимоха. – Про других я говорить не могу, а про себя скажу. Я сам недавно с армии пришел, хозяйство свое наладить задумал, а меня вот вместе с конями оторвали от сева и силком погнали за шестьдесят верст в коммуну. Разве ж это позволено?
– Подождите! – прервал его Резников. – Мне все ясно.
Он сошел с тачанки и медленно подошел к Тимохе.
– Как ваша фамилия? Шелюгин? Вы можете отправляться домой, гражданин Шелюгин, нам не нужны белогвардейские агитаторы и кулацкие подпевалы. Мы надеемся на братскую помощь трудовых крестьян, а вы рассуждаете как закоренелый враг революции.
Когда Резников уехал, Савва Бухвалов, который не переставал испытывать гнетущее чувство неловкости и смущения, сказал, почесывая затылок:
– Вы не обижайтесь на коммуну, граждане. Вы ж все знаете, коммуна строится на пустом месте, неполадок тут сколько хочешь. Машин у нас нету, а люди общим трудом жить непривычны, каждый на свой шматок поля глядит. Вот и получается, брат, такая трудность. Нонешний год хлеба у нас уродились добрые, а убирать некому. По этой причине мы и просили вас, как соседей, подмогните, поддержите коммуну, – может, придет час, и мы вам окажем помощь.
– Ладно, хватит! – крикнул кто-то из толпы. – Пора идти в поле, а то мы тут до вечера будем разговоры вести.
– Правильно, – поддержали другие. – Разговорами хлеба не уберешь!
Бухвалов закрыл митинг. Люди запрягли коней, и длинный обоз потянулся по проселочной дороге на неубранные поля.
Белесоватые барашки облаков, расходясь веером с востока, покрывали все небо, но ветер утих. За ночь дорога подсохла, телеги со стуком и звоном прыгали по глубоким колеям. Справа, желто-багряный, высился монастырский лес, и даже издали в нем были видны над редеющей листвой оголенные ветви неподвижных вершин. По обе стороны дороги стояла бурая, потемневшая от дождей и ветров, невыкошенная пшеница. Видно, не раз уже травил ее безжалостный скот, жировали в ней озорные зайцы, прибивали к земле холодные осенние ливни, и перезревшая, ломкая пшеница стала ронять зерно, замерла, грустно раскачивая утерявшие живую тяжесть омертвелые колосья.
– Ишь до чего довели хлебушек! – жалостно вздохнул Антон Терпужный. – Сколько добра пропало…
Острецов рассеянно слушал бормотание Антона Агаповича, его не покидало гнетущее чувство злобы и ожесточения. Он лежал на боку и думал: «Все вы стадо, рабы… Вон Шелюгин расходился, издевательские вопросы стал задавать, а сам как ни в чем не бывало запряг коней и поехал в поле вместе со всеми…» Думая о Шелюгине, о тесте, обо всем, что произошло с ним, Острецовым, в этих хмурых местах, он вспоминал свое веселое отрочество в небольшой отцовской усадьбе, Петербург, красивых женщин, офицеров полка, одетых в синие казачьи мундиры, смотры на Марсовом поле – все то, что еще совсем недавно составляло его жизнь, а теперь казалось безвозвратным сном.
«Ну, нет, – тряхнул головой Острецов, – игра не окончена. Как это когда-то говорил полковник Погарский: „Гвардия умирает, но не сдается“. Будем продолжать игру».
Когда Бухвалов развел всех по местам, Острецов покорно сел на чугунное сиденье жатки-самоскидки, взял вожжи и стал погонять заморенных гнедых коней.
– В добрый час, – растроганно сказал Бухвалов. – Магарыч будет за нами.
Над ухом Острецова нудно заверещали шестерни самоскидки, перед глазами, однообразно бурая, землистого оттенка, бесконечной полосой поплыла пшеница. Со всех сторон покрикивали люди, стучали телеги. На току возле леса стала вырастать гигантская скирда хлеба.
– До ночи почти все закончим, – крикнул проходивший мимо Бухвалов, – а к утру притянем на ток молотилку!
«Нет, нет, пора! – напряженно думал Острецов. – Они считают, что вое кончено, надо им напомнить о себе…»
Он взглянул на длинную скирду, к которой слева и справа подъезжали арбы с пшеницей. На высоком прикладке скирды, взмахивая вилами, работали полтора десятка мужиков, среди которых Острецов разглядел коренастую фигуру Антона Агаповича и розовую рубаху Тимохи Шелюгина.
Вдруг Острецов почувствовал, что его бросило в жар. «Ну конечно! – чуть не вслух сказал он себе. – К ночи весь хлеб будет свезен на ток, молотилку притянут только утром. С вечера все уснут. Зажигалка со мной. Одна секунда – и готово…» Он даже засмеялся от радости. «Подождите самую малость, товарищи, я вашу коммуну накормлю хлебом! Я вам устрою карнавал!»
Целый день Острецов молча косил, изредка останавливая усталых коней и отдыхая. Несколько раз сквозь белую толщу туч робко просвечивало негреющее, низкое солнце, но тотчас же пряталось, и на поля снова ложилась ровная синева. Вдали, над лесом, носились несметные стаи воробьев. На жесткой стерне в одиночку и труппами щетинились колючие, кровяного оттенка головки поломанного жатками татарника. Всюду стоял крепкий запах подсохшей, уже тронутой тлением соломы.
Кончили косить в сумерки. Люди сошлись возле скирды, выпрягли и пустили на стерню коней, наспех поужинали и стали укладываться под скирдой, намащивая под бок солому, накрываясь с головой свитками и дождевиками.
Острецов тоже прилег, выбрав место между Бухваловым и говорливым стариком, который долго рассказывал о коммуне. Уже все спали, уже богатырски всхрапывал Бухвалов, а над ухом Острецова тоненько, по-комариному зудел монотонный старческий голос:
– Мы и сами не знали, не ведали, какое житье будет в коммуне. Люди на смех нас поднимали, хаханьки над нами справляли: дескать, голозадые бедняки порешили трудиться артельно, вошами пахать, а блохов в пристяжку ставить. А оно, ежели, скажем, понятие про все иметь, то и судьбу бедняцкую определить можно. Ни бедность наша, ни смех людской уже не могли сбить нас с дороги. А через что? Через то, что думка у нас была одна: раз глаза наши на правду открылись, значит, мы сообща с рабочим классом пойдем – они нам машины разные дадут, одежу, обувку, а мы им хлебушка подкинем, так и построим новое житье.
Старик вздохнул, замолк, засопел тоненькой фистулой. Привстав на колени, Острецов прислушался. Все спали. На небе, затушеванном черной пеленой туч, слабо угадывались зеленоватые отсветы невидимого лунного сияния. С севера, от леса, тянуло слабым ветерком.
Нащупав в кармане зажигалку, Острецов поднялся, постоял немного, потом бесшумно обошел скирду, опустился на колени, закрылся полами дождевика, уверенно тронул тугое колесико зажигалки. Когда солома загорелась и по ней побежали языки пламени, Острецов не торопясь вернулся, перешагнул через старика и осторожно лег, прижавшись к Бухвалову.
Скирда пшеницы вспыхнула, как огромный факел, озаряя темноту низкого неба дымно-розовым светом.
Кто-то вскочил, захлебнулся в нечеловеческом, диком крике.
6
Председатель Пустопольского волисполкома Григорий Кирьякович Долотов жил с женой и приемным сыном на самом краю села, в доме бывшего стражника Солощина. Солощин был расстрелян в 1918 году, а его жена с двумя сыновьями-подростками бежала из волости, и никто не знал, куда она скрылась. Небольшой дом Солощина был накрыт цинковой крышей, его окружал яблоневый садик.
Григорий Кирьякович редко бывал дома. Он неделями ездил по волости, а когда возвращался в Пустополье, то с утра до ночи просиживал в волисполкоме, где его дожидались десятки людей. Немудреное домашнее хозяйство вела Степанида Тихоновна, она же воспитывала пятилетнего приемыша Родю, отец которого, балтийский моряк, погиб под Касторной, а мать умерла от голода. Родя очень смутно помнил родителей, и Долотовы легко убедили мальчика в том, что он их родной сын.
Как только Григорий Кирьякович появлялся дома, для Роди и Степаниды Тихоновны наступал праздник. Родя стремглав кидался к калитке, повисал на ноге отца, а невысокая полнеющая Степанида Тихоновна, вытирая фартуком руки, ласково улыбаясь, блестя карими глазами, дожидалась мужа на крыльце.
Но сегодня Долотов сразу нарушил радость встречи. Он сердито хлопнул калиткой, отстранил Родю и еще издали закричал Степаниде Тихоновне:
– В ржанской коммуне кулаки сожгли хлеб, все дотла!
– Как же это? – всплеснула руками Степанида Тихоновна. – Что же люди смотрели? Разве не было сторожей?
На ходу снимая потертую кожанку, Долотов отрывисто бросил:
– Какие там сторожа! Вокруг сотни полторы людей – со всего уезда съехались. Все они спали вокруг скирды, а перед рассветом скирда загорелась.
– Может, кто окурок бросил?
– Черт их знает! Вряд ли. Больно много там кулачья было. Тут, конечно, злой умысел. Сейчас гепеу занимается этим делом.
Долотов помыл под жестяным рукомойником испещренные татуировкой руки, походил по маленькой столовой и взглянул на жену.
– Подозревают, что скирду поджег огнищанский кулак Тимофей Шелюгин. Говорят, он выступил на митинге в коммуне с контрреволюционной речью. Понимаешь? Схватился с Резниковым, заявил, что у нас крестьяне работают на коммуну, как на помещика.
Помолчав немного, Григорий Кирьякович сказал тихо:
– Час тому назад я послал людей арестовать Шелюгина и доставить в Ржанск…
– Но ведь его вина не доказана? – возразила Степанида Тихоновна.
– В Ржанске разберутся. А церемониться с этой братией мы не станем, иначе они еще похлестче номера выкинут.
В этот день обед у Долотовых прошел почти в полном молчании. Неугомонный Родя пытался заговорить с отцом, но тот неохотно отвечал «да» или «нет», и мальчик притих.
После обеда Григорий Кирьякович выкурил, как всегда, две папиросы и, кашлянув, поднялся.
– Опять уходишь на ночь глядя, – с легким укором сказала Степанида Тихоновна. – Когда у меня этот страх кончится, один только бог знает…
– Бог, Стеша, тоже под страхом живет, – усмехнулся Долотов.
Натянув кожанку и по привычке ощупав карман – на месте ли браунинг, – Григорий Кирьякович вышел на улицу. А Степанида Тихоновна долго еще стояла у окна, вздыхала, молча всматривалась в ночную темноту. Уже много лет, с первого дня войны, ее ни на секунду не покидало состояние тревоги и страха. То она боялась, что Гриша утонет вместе с подводной лодкой или взорвется на мине, то два с половиной года ждала мужа, пока он бил деникинцев, петлюровцев, махновцев, гонялся с кавалерийским отрядом за бандами Тютюнника и Заболотного. Но больше всего страхов натерпелась Степанида Тихоновна, когда Долотова назначили в охрану Ленина. Тут она стала волноваться вдвойне – и за Ленина и за мужа. Злодейский выстрел Каплан, убийства Урицкого, Володарского – все это ужасало Степаниду Тихоновну, не выходило у нее из памяти. Григорий Кирьякович часто сопровождал Ленина в прогулках по Москве, выезжал с ним на митинги в ближние и дальние деревни, и каждый раз Степанида Тихоновна, оставаясь с маленьким Родей, украдкой молилась, чтобы бог спас и сохранил Ленина и Гришу.
В один из ростепельных весенних дней Ленин вместе с Григорием Кирьяковичем зашел на квартиру Долотовых. Степанида Тихоновна навсегда и во всех подробностях запомнила это неожиданное посещение. Она стояла у стола, месила в эмалированном тазике темное ржаное тесто. За окном белели пятна последнего снега, с деревьев одна за другой падали ледяные сосульки. Родя, семеня худыми ножонками, носился по комнате. Вдруг дверь открылась, вошли Григорий Кирьякович и Ленин. Степанида Тихоновна сразу узнала Ленина. Он был в шапке-ушанке, короткой меховой куртке и высоких, выше колен, охотничьих сапогах. «Здравствуйте, Степанида Тихоновна!» – приветливо сказал Ленин. Она даже не успела удивиться, откуда Ленин знает ее имя и отчество, как он поймал Родю, вскинул его на руки и стал что-то говорить, быстро и весело. Потом он спросил у Степаниды Тихоновны, хорошо ли им с мужем и Родей живется, подошел к столу, взглянул на тесто и сказал: «На хлеб?» «Нет, Владимир Ильич, на пирожки, – радостно смущаясь, ответила Степанида Тихоновна. – Гриша очень любит пирожки с капустой…» «Я тоже люблю, – засмеялся Ленин. – Вот мы вернемся с охоты и заедем к вам на горячие пирожки…» Заметив, что Григорий Кирьякович успел переодеться – снял шинель и надел ватную стеганку, – Ленин стал прощаться. Тут Степанида Тихоновна не выдержала и поделилась с ним своими страхами. «Вы как-нибудь там поосторожнее, – потупив голову, попросила она, – а то мне всегда боязно и за вас и за Гришу: то одно примерещится, то другое… Уж очень много у нас злых людей…» Лицо Ленина стало серьезным, задумчивым, и он сказал отрывисто: «Да, злых много, но добрых гораздо больше. Значит, Степанида Тихоновна, бояться нечего».
С тех пор в жизни Григория Кирьяковича многое переменилось. Он окончил краткосрочные курсы при ВЦИКе и был назначен председателем исполкома в Пустопольскую волость. Степанида Тихоновна часто вспоминала Ленина, любила повторять его слова, но страхи ее не прошли. И тут, в глухой Пустопольской волости, не было покоя: то кого-нибудь убьют, как убили двух чекистов у балки или комсомольцев в огнищанском лесу, то поднимут стрельбу в церкви, кого-то зарежут, что-то сожгут.
– Нет, – прошептала Степанида Тихоновна, – не скоро, должно быть, одолеем мы злых людей… Вот ушел Гриша, и я теперь не засну, пока он не вернется. А ему, конечно, все равно, он и не думает про меня и про сына…
Действительно, Долотов думал о другом. Сидя в исполкомовском кабинете, он просматривал кипу бумаг и резким, угловатым почерком писал в памятной книжке: «Построить мост у Волчьей Пади, нарядить три подводы с лесом и людей с инструментами. Проверить ремонт волостной больницы, послать комиссию. Зайти в школу, поговорить с учителями. Направить начальника милиции в Костин Кут: там много самогонщиков. Принять со станции партию беспризорных детей и отправить в коммуну…»
Слегка чадила керосиновая лампа, стекло на ней было разбито, и кто-то услужливо заклеил дыру кусочком бумаги. За дверью надрывно кашлял секретарь волисполкома Шушаев – его мучила астма. Слышно было, как Шушаев вздыхал, плевался, стонал и кряхтел от удушья. Это мешало сосредоточиться, и Долотов подумал с жалостью и раздражением: «Экий чудак, сколько лет терпит такую чертовщину и не хочет лечиться!» Долотов уже хотел было позвать секретаря и поговорить с ним, но в кабинет вошел председатель Огнищанского сельсовета Длугач. Стряхнув с шапки капли дождя, он остановился у порога, переступил с ноги на ногу и сказал:
– Тимофея Шелюгина доставили, Григорий Кирьякович.
Долотов нахмурился, постучал карандашом по столу.
– Где он?
– Сдали в милицию. Завтра, говорят, повезут в уезд.
– Так.
Посмотрев на Длугача, Долотов кивнул головой.
– Иди сюда ближе, бери стул и садись.
Длугач, осторожно ступая по вымытому полу, присел на стул.
– Ты хорошо знаешь Тимофея Шелюгина? – спросил Долотов.
– А то как же! Мы с ним из одной деревни, с мал очку возрастали вместе. Я и старика батьку его добре знаю, и все семейство.
– Как ты считаешь… – Долотов помолчал немного, подбирая слова, – мог Шелюгин, это самое, поджечь скирду или не мог?
Поглаживая мокрую шапку, Илья Длугач молчал.
– Ну, чего ж ты молчишь?
– Тут сразу не ответишь, – сказал Длугач. – Шелюгины и Терпужные – первые огнищанские кулаки, от этого никуда не денешься. Правда, Тимоха в Красной Армии два года служил и сам по себе человек аккуратный. А только раз у него середка кулацкая, значит, он чего угодно может натворить…
– Ты насчет середки не ерунди! – сердито перебил Долотов. – В середку ты к нему не влезал! Ты насчет поведения его скажи: как он себя держал в Огнищанке?
– Справно себя держал.
– Он уже обсеялся?
– Мабудь, не обсеялся, потому что дюже не хотел в коммуну ехать.
Григорий Кирьякович нахмурился:
– Не хотел? Разве ты их силком заставлял ехать?
– Не то чтобы силком, а так, согласно диктатуры: приказал с некоторым предупреждением, – объяснил Длугач.
– А кто тебе это позволил? – вспыхнул Долотов. – Ты что, партизанщину разводишь? Бухвалов предупреждал тебя, что людей можно посылать только по строгой добровольности?
– Так точно, предупреждал!
– Ну а какого же черта ты начал мудрить? Власть свою показывать вздумал?! Ты знаешь, какое недовольство это может вызвать в народе?
– Так ведь то коммуна, а это кулаки! – возмущенно возразил Длугач. – Не мог же я по своей партийной совести допустить, чтоб в коммуне все хлеба пропали, а кулаки в этот час крутились на своих полях?
Долотов стукнул ладонью по столу:
– Коммунары не должны пользоваться чужим трудом, понятно? Нечего, в самом деле, превращать коммуну в помещичью экономию! Кроме смеха и злобы, это ничего не вызовет. Если уж в коммуне была неуправка, значит, надо было помочь, но только не так, как ты помог. Запомни: своей дурацкой мобилизацией ты подорвал авторитет коммуны, который у нее и без того не слишком высок! Ты думаешь, один Шелюгин плохо думает о коммунарах? Нет, после твоих фортелей многие ваши мужики так думают…
Он помолчал и махнул рукой:
– Иди, Длугач. Завтра я поеду в Ржанск и сам проверю дело вашего Шелюгина. Это не шуточное дело. А ты, товарищ председатель, прежде чем решать что-нибудь, головой думай и смекай: пользу это принесет Советской власти или вред? Решать же так, тяп-ляп, не годится. Не те времена. Это тебе, товарищ Длугач, не двадцатый год. – Смягчая голос, Долотов добавил с усмешкой: – Понятно?
– Понятно, Григорий Кирьякович. Только вы меня не вините, я с кулаками под ручку гулять не желаю и потому, бывает, ошибки по своей прямоте допускаю, оскользаюсь, как кабан на льду.
– Ладно, ладно, иди!..
Отпустив председателя сельсовета, Долотов задумался.
Два года, которые прошли после голодной зимы, неузнаваемо изменили волость. По воскресеньям на пустопольский базар съезжались сотни крестьян с зерном, овощами, всякой живностью. Частные и кооперативные лавки на базарной площади ломились от разных товаров; там можно было купить все что хочешь. И все же – Долотов это знал – крестьяне были недовольны: цены на зерно падали с каждым днем все больше, а цены на товары росли. «Ежели так и дальше пойдет, – сказал один пустопольский крестьянин Долотову, – мы вовсе не станем продавать хлеб, а то чего ж получается: чтобы купить катушку ниток или же, скажем, железную лопату без держака, мужик должен продать чуть ли не пуд пшеницы».
Долотов пробовал говорить об этом в укоме, но секретарь укома Резников высмеял Григория Кирьяковича и даже назвал его уклонистом. «Мы должны иметь побольше прибыли от продажи товаров, – сказал Резников, – иначе нам индустрии не наладить». Он обругал тогда Долотова за «отсталость» и объяснил, что насчет цен есть специальная директива ВСНХ за подписью Пятакова. «Ты мне мозги не забивай, – отмахнулся Долотов, – а вот если мужики перестанут покупать товары, будет нам тогда директива!..»
Прошло не больше двух месяцев, и Григорий Кирьякович убедился, что его опасения оправдались. Крестьяне все меньше вывозили хлеб на базар и в лавках почти ничего не покупали. «Это товар не по нашему карману, – говорили они хмуро, – нехай он сгниет, раз вы запрашиваете такую безбожную цепу!» В субботние и воскресные дни хуторские мужики толпились возле бакалейного магазина пустопольского торговца Веркина. Умный и пронырливых! Веркин быстро оценил положение и снизил цены на все товары. В окне магазина он выставил ярко раскрашенный рекламный щит, на котором написал всего три слова: «Тут все дешево!» И крестьяне повалили к нему. Рядом с магазином Веркина уныло пустовал длинный, как казарма, магазин пустопольской кооперации. Его широкая амбарная дверь была постоянно распахнута настежь, а толстый, добродушный заведующий Бобчук сидел у порога на опрокинутом ящике и, поплевывая, лузгал семечки.