355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга первая » Текст книги (страница 32)
Сотворение мира.Книга первая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:16

Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

Терпужный смотрел на улыбающегося зятя удивленными, непонимающими глазами.

5

Ганя Лубяная, та девушка, которую не мог забыть уехавший в Германию Юрген Раух, выходила замуж за демобилизованного красноармейца Демида Плахотина. Свадьба была назначена на первое воскресенье октября, этот срок приближался, но Ганю не покидало томительное состояние какой-то неловкости и грусти. Своего жениха Демида Плахотина, невысокого щеголеватого парня, вежливого и серьезного, Ганя любила. Он ухаживал за ней больше полутора лет, был неизменно ласков, тих, самогона почти не пил. Можно было надеяться, что он станет хорошим мужем. И все-таки Ганя мучилась, не спала по ночам, а иногда украдкой, чтоб не видели отец и мать, плакала или подолгу сидела задумавшись. Что там ни говори, виною этому был Юрген Раух.

С Юргеном Ганя росла. Как все дети небогатых захолустных помещиков, маленький Юрген – в Огнищанке его звали Юрой – играл с крестьянскими ребятишками возле пруда, водил в ночное коней, на собственных бахчах воровал с мальчишками арбузы. Когда Гане исполнилось шестнадцать лет, Юрген стал отдавать ей явное предпочтение перед другими девушками. Почему-то робел перед ней, смущался и вскоре довел себя до того, что дня без нее не мог прожить. Произошло это в самый канун революции. Когда Советская власть отобрала у Раухов землю и скот, Юрген попытался сманить девушку в Германию, но Кондрат Лубяной, Ганин отец, выгнал его из хаты.

С тех пор прошло четыре года. Много раз Юрген писал в Огнищанку, звал Ганю в Мюнхен, обещал выхлопотать паспорт. Она не отвечала ему, хотя все еще помнила и жалела его. Но время брало свое, Ганя стала успокаиваться, как вдруг, уже после ее обручения с Демидом, накануне свадьбы, она получила от Юргена полное горести письмо.

Ганя хотя и не отвечала на письма Юргена, но хранила их в летней кухне, в своем деревянном девическом сундучке. Туда она положила и это последнее письмо.

Домна Васильевна, Ганина мать, заметила, что дочка что-то не в себе. Не укрылось от взгляда Домны Васильевны и то, что Ганя получила письмо с заграничными штемпелями и разноцветными марками.

– Опять, видно, тебе твой Юрка письмо прислал из неметчины? – спросила она у дочери.

– Да, мама, опять прислал.

– Что же он пишет?

– Так, разное… Пишет, что Франц Иванович помер от грудной болезни, что, дескать, перед смертью Огнищанку вспоминал и плакал.

– Скажи ты, – протянула, пожевав губами, Домна Васильевна. – Ну, царство ему небесное. Недобрый человек был покойничек, немало нашей крови да пота выпил. На том свете отольются ему мужицкие слезы. – И, постукивая возле печки чугунами, спросила как можно равнодушнее: – А еще про что пишет?

Ганя обернулась, провела пальцем по влажному оконному стеклу.

– Все про то же.

– Про тебя?

– Ага…

– Что любит, небось тоже пишет?

– Ага…

Обтерев руки полотенцем, Домна Васильевна подошла к дочери, ласково прикоснулась к ее пушистой русой косе.

– Пора это выбросить из памяти, доченька. Он барской крови и тебе не пара. Так, посмеялся бы – и только. Ты теперь про своего суженого думай, про Демида, а про Юркину любовь забудь. Чуешь? Демид, по всему видать, человек неплохой, уважливый, и семейство его работящее. Будешь ты жить в своей деревне, на глазах у родных отца и матери. Так, дочка?

– Так, мама…

– Вытрави из сердца этого Юрку и готовься к свадьбе. А письма все спали, чтоб и следа их не осталось. Иначе не будет тебе добра.

К свадьбе Ганя готовилась, но письма не пожгла – почему-то жалко стало. Она собрала их все, перевязала бечевкой, завернула в обрывок клеенки и засунула глубоко под стреху отцовской хаты.

Демид Плахотин приходил к Лубяным каждый вечер, усаживался на лавке и заводил степенный разговор с хозяином или хозяйкой. На Ганю он старался не смотреть. Но когда Кондрат Власович и Домна Васильевна укладывались в кухоньке на шаткой деревянной кровати, Демид подходил к столу, слегка уменьшал огонь в лампе и робко и ласково обнимал свою невесту.

– Весною начнем строить свою хатку, Ганя, – как-то сказал он, поглаживая горячую ладонь девушки, – я уже и участок облюбовал, хороший участок, самый лучший.

– Какой же? – с улыбкой спросила Ганя.

– На краю деревни, возле Тимохи Шелюгина, там, где старые ветлы. Знаешь?

– Знаю, красивое место.

– А то нет? Пруд почти рядом, луговина зеленая. Летом под ветлами холодок будет. А на усадьбе мы яблони посадим, антоновки. Мне Терпужный обещал от своих яблонь отбойки оставить.

– Разве его выпустили? – с любопытством спросила Ганя.

– Кого?

– Дядьку Антона Терпужного.

Демид махнул рукой:

– Нет, сидит. Срок, говорят, ему дали за незаконное хранение оружия. В Пустополье и отбывает, никуда не послали. Там их душ сорок таких, почти что вольно ходят, вроде на какой-то постройке работают.

– Так это он Длугачу письмо подкинул, в котором обещался убить его, и даже пулю приложил к письму?

– Кто его знает! – пожал плечами Демид. – Я слыхал, что подозрение было на зятя его, на Степана Острецова, а доказать ничего не смогли…

Демид поцеловал щеку невесты и перевел разговор на свадьбу. Это занимало его больше, чем чужая судьба.

Чем ближе подходил день свадьбы, тем больше волновалась Ганя. Все как будто шло хорошо. Ржанская модистка к сроку сшила белое подвенечное платье. Там же, в Ржанске, Кондрат Власович купил здоровенный, обитый цветной жестью сундук и положил в него новенький полушалок, валенки, пунцовое стеганое одеяло – добавок к заготовленному еще с лета приданому дочери. Другая на месте Гани только радовалась бы, но и Домна Васильевна и Кондрат Власович замечали, что в глубине Ганиных глаз таится невысказанная грусть.

– Это она так, с непривычки, не каждый же день девки замуж выходят, – успокоила мужа Домна Васильевна.

Свадебный день, как назло, выдался холодный, пасмурный. С рассвета над полями неслись темные тучи, потом, гонимые ветром, замелькали первые снежинки. Дороги затвердели, земля остро и свежо запахла морозцем.

Как ни отказывался Демид от венчания в церкви, как ни убеждал Лубяных, что ему, хоть и не коммунисту, но красному бойцу, вчерашнему коннику, зазорно иметь дело с попами, Домна Васильевна и слушать ни о чем не хотела.

– Не будешь венчаться – не отдам Ганю! – заявила она, стукнув ладонью по столу.

Пришлось Демиду скрепя сердце подчиниться.

С утра возле двора Лубяных сбились брички свадебного поезда. Кондрат Власович, у которого была только одна лошадь, упросил Ставрова отвезти невесту с дружками в пустопольскую церковь, чтоб не ударить лицом в грязь перед жениховой родней. Дмитрий Данилович послал Андрея и Федю. Он сам осмотрел, смазал легкую рессорную бричку, сам надел на ее зеленый ящик две люльки с раскрашенными спинками, застелил их ковриками.

– Смотрите не запалите коней, – предостерег он сыновей.

Андрей и Федя, в новых дубленых полушубках, в пахнущих дегтем сапогах и серых смушковых шапках, уселись на переднюю люльку. Надев перчатки и лихо сдвинув на затылок шапку, Андрей натянул вожжи. Сытые караковые кобылицы оскалили зубы и, подрагивая блестящими, как темный атлас, крупами, игриво перебирая тонкими ногами, со звоном понесли бричку по улице.

– Куда там жениховой родне! – усмехнулся Дмитрий Данилович. – Демида, наверно, повезет в церковь Шелюгин. Разве шелюгинские вороные угонятся за моими?

Возле двора Лубяных Андрей остановил коней. Стоявшие у ворот девчата – Соня Полещук, Ганя Горюнова и Таня Терпужная, – слегка жеманясь и отворачивая от Андрея румяные на холоде лица, стали вплетать в жидкие гривки ставровских кобылиц красные ленты.

– Одни красные, ни одной нет синей или голубой, – презрительно кривя губы, сказала веснушчатая Соня.

– По кучеру и ленты, – засмеялась Ганя Горюнова.

– Гляди не перекинь невесту, – добавила Таня.

Со двора, провожаемая родными и соседями, вышла невеста в темно-синем бархатном бурнусике и прикрытой пуховым платком фате. Приподнимая подол отделанного кружевом платья, она кивнула Андрею и, поддерживаемая под руку братом Трифоном, высоким темноглазым парнем, села в заднюю люльку. Слева от нее сел Трифон, а справа белявенькая Уля, дочь лесника Букреева.

– Садись и ты, Танюшка, – сказала Ганя стоявшей у брички Тане Терпужной.

Таня покраснела, оглянулась на девчат и уселась между Андреем и Федей. Остальные дружки и поезжане разместились на четырех бричках братьев Кущиных, Турчака и Горюнова.

Мимо них, вздымая пыль, с грохотом и стуком промчался свадебный поезд жениха. Андрей успел заметить, что на передней, сверкающей лаком тачанке, в которую были запряжены повитые разноцветными лентами и украшенные бумажными цветами серые в яблоках жеребцы Антона Терпужного, сидели Демид Плахотин, его перевязанный полотенцами дружка Ларион Горюнов и косоглазый Тихон Терпужный. Жеребцами правил Тихон.

– С этим будет трудно тягаться, – сквозь зубы сказал Андрей брату.

– Он уже уморил жеребцов, они в пахах мокрые, – отозвался Федя.

Андрей знал, что, по давнему огнищанскому обычаю, до Пустополья и обратно будет продолжаться бешеная скачка, что в этой скачке примут участие все упряжки, и ему хотелось прокатить невесту по-настоящему.

– Езжайте с богом! – сказал Кондрат Лубяной, поглядев, как в конце улицы оседает пыль. – Демид подождет вас возле Казенного леса.

– Трогай! – Трифон озоровато блеснул глазами. – У меня под люлькой бутылка самогона захоронена, за деревней мы ее раздавим.

Сберегая силы коней для предстоящей скачки, Андрей поехал не быстро. На холме Трифон достал бутыль самогона, угостил Андрея и выпил сам. На опушке леса они увидели несколько бричек и тачанок.

– Ждут, – сказал Федя.

Когда съехались, Тихон Терпужный, уже изрядно выпивший, закричал, щуря косые глаза:

– Ну, бабский кучер, давай померяемся силами!

Он развернул своих серых, поставил тачанку рядом с Андреевой бричкой, взвизгнул, взмахнул кнутом. Ставровские кобылицы рванулись, закусив удила, помчались следом. Все вокруг загрохотало, зазвенело, побежали назад деревья, поляны, придорожные столбы…

Андрей встал. Теперь он уже не видел ничего, кроме летевшей впереди тачанки и злобно прижатых ушей своих кобылиц. Обе кобылицы неслись легко, едва доставая копытами землю. Дважды они уже касались зубами Тихоновой тачанки, но Тихон все забирал к правой бровке и не давал дороги. Тогда Андрей схитрил. На большой поляне он резко свернул левее. Федя, заложив пальцы в рот, пронзительно свистнул, кобылицы обогнали тачанку и вихрем помчались под гору.

– Молодец, Андрюшка! Герой! – заорал Трифон.

– Давай! Давай! – истошно визжала Таня.

Бричку, как лодку в шторм, заносило в сторону, она ныряла в низины, взлетала на горки, а молодые кобылицы все убыстряли и убыстряли свой сумасшедший бег. Остановились они только в. Пустополье у церковной ограды, когда Андрей, упершись ногами в передок, изо всей силы натянул вожжи.

Спустя несколько минут примчался Тихон. Он молча остановил жеребцов и метнул на Андрея завистливый взгляд.

– Магарыч за мной, Андрюша! – сказал Демид, отряхивая свои великолепные малиновые галифе. – Доведется нам с невестой до дому ехать твоими конями. Орлы, а не кони!

Вслед за другими Андрей тоже пошел в церковь посмотреть венчание. Придерживая Ганю под руку, Демид вместе с дружками, шаферами и поезжанами пошел вперед. В церкви тускло горели свечи, стоял застарелый, стойкий запах воска, ладана, залежалой в сундуках, редко надеваемой одежды. Народу было немного, больше старики и старухи. Все они обернулись и с любопытством смотрели на жениха и невесту.

– Красивая дивчина, – раздался вокруг тихий шепот.

– Огнищанская вроде…

– И женишок справный, ничего не скажешь…

Венчал отец Никанор. Он уже совсем одряхлел, ссутулился, ходил плохо, только глаза его, глубоко ввалившиеся, как это бывает у тяжелобольных, еще светились исчезающим светом жизни. Ему было трудно вести молодых вокруг аналоя, он повел их, волоча ноги и незаметно держась рукой за локоть смущенного Демида.

Закончив венчание, отец Никанор постоял, вздохнул и сказал тихо:

– С богом! Живите дружно, не обижайте друг друга. Сила и счастье ваши – в добром согласии. Я ведь и отцов ваших с матерями венчал когда-то. Тяжкое время было, а вот жили семьи. У них, у родителей своих, учитесь терпению и не покидайте друг друга ни в какой беде…

Обратный путь, несмотря на то что в Пустополье все выпили по стакану припасенного Демидом самогона, прошел тихо и мирно. Не желая, должно быть, обидеть Тихона, жених и невеста ехали в его тачанке. Возле Казенного леса Тихон попробовал скакать на своих серых, но Андрей, боясь отца, медленно ехал сзади с Федей, Таней и Трифоном.

– Дай ему маленько! – подзадоривал подвыпивший Трифон. – Пусть он не хвалится дядиными жеребцами.

– Ну его! – отмахнулся Андрей. – Мне мои кони дороже.

В Огнищанке, как водится, гуляли три дня. С рассвета до поздней ночи у двора Лубяных и Плахотиных толпились люди. Плетни трещали под тяжестью угнездившихся на них ребятишек. Захмелевшие бабы в измятых праздничных платьях бродили с ухмылками на лицах, хриплыми голосами заводили песни. Мужики плясали так, что даже в соседних избах дребезжали оконные стекла. Посреди свадебного стола перед Демидом и Ганей стоял высокий графин с самогоном, повязанный алой шелковой лентой, – знак того, что невеста соблюла свое девичество и что жених торжественно свидетельствует это перед всем народом.

– Молодец, Ганька, не осрамила родителей! – шептались старухи.

– Не то что городские, стриженые.

– Те, известное дело, – косы долей, юбчонка выше колен, и нате, любуйтесь, пожалуйста!

– У тех по три жениха на день.

– Вовсе распаскудились, шалавы…

Сидевший неподалеку Острецов слышал негромкий бабий разговор и усмехнулся. Ворот его черной, ловко сшитой гимнастерки был расстегнут, обнажая незагорелую шею. В прищуренных глазах застыла пьяная муть. Он скрипнул стулом, повернулся к бабам и сказал, поглаживая ладонью залитую самогоном скатерть:

– Это вы напрасно. Советская власть раскрепостила женщину. Теперь женщина вправе делать, что хочет. Нравится ей один человек – живет с ним, понравился другой – уходит к нему. Это называется свободная любовь.

– Тю на вас! – отмахнулась от Острецова кружевным платочком располневшая, но еще не утерявшая миловидности Зиновея, жена Павла Кущина. – Это же распущенность, а не любовь.

– П-почему распущенность? – снисходительно улыбнулся Острецов. – Извините. При социализме, например, никакой семьи не будет. Зачем она сдалась? Каждая женщина будет выбирать себе на ночь подходящего мужчину, даже двух сразу, в зависимости от желания и темперамента.

– По-моему, этот твой, как его, тем… рам… – заплетающимся языком проворчал Павел Кущин, – больше на собачью свадьбу скидывается, чем на социализм.

Острецов засмеялся:

– Вот придет день, Павел Евдокимович, конфискуют у тебя твою Зиновею, тогда поглядишь, социализм это или не социализм…

Сквозь легкий хмель Ганя слушала Острецова, пожимала, прикрывая скатертью, руку опьяневшего Демида и думала: «Скорее бы все это кончилось. Голова болит от вина, от шума…» Ее смешило и пугало то, что говорил Острецов, и она решила, что он, наверно, шутит или издевается над супругами Кущиными.

Острецов же, заметив, что разговоры за столом умолкают, тряхнул головой, долил в стакан самогона и закричал:

– Выпьем за молодых, чтоб они жили как голубь с голубкой!

– Го-орько! – с трудом поднимая голову, пробормотал сонный дед Силыч и полез целовать толстую Мануйловну.

Перед рассветом Острецов выбрался в сени, разыскал фуражку, не оглядываясь, медленно зашагал по улице. Он слышал, как следом за ним хлопнула дверь и раздался ломающийся голос Пашки: «Сте-о-о-па!..» Но Острецов не откликнулся и пошел дальше. «Иди, возлюбленная моя жена, ко всем чертям!» – подумал он с ленивой злостью.

Еще не уходила, обнимала все теменью октябрьская ночь. За плетнями уныло шумели обронившие листву акации. Над крышами, над едва различимым холмом неясно светлело пятно далекого восхода. С низины, от перепаханных огородов, тянуло прохладной свежестью.

Острецов шел медленно, заложив руки за спину, рассеянно перебирая пальцами тонкую хворостинку. Уже много дней его не покидало чувство странной отрешенности и одиночества. История с Савинковым выбила его из колеи, нарушила все его планы, завела в тупик. Несколько дней он ждал приезда Погарского, надеясь узнать, кто будет теперь руководить отрядами зеленых и что надо делать в ближайшее время. Но Погарский почему-то не приезжал. Приходилось ждать.

В Костин Кут к Острецову никто не заходил, кроме Пантелея Смаглюка. Смаглюк жил в небольшой избе вместе с матерью-старухой. Родом он был с Полтавщины, год служил в петлюровском отряде, потом ушел в банду Григорьева, мотался с Заболотным, а в двадцать первом году, забрав с собою мать, замел свои следы и поселился в Ржанском уезде, где ему дали место лесника.

Смаглюк сделался правой рукой Острецова. Это он два года назад пристрелил двух чекистов, Устинью Пещурову и мужика-подводчика Семена Петрова. Он же поднял стрельбу в церкви, убил пустопольского милиционера и поджег школу.

Совсем недавно Пантелей Смаглюк спас Острецова от верной гибели. Во время ночного обыска у Терпужного, когда Острецов неосторожно подал свой карандаш, Длугач мгновенно понял, что именно этим карандашом написано подметное письмо (письмо действительно написал Смаглюк под диктовку Острецова). После ареста Терпужного Смаглюку удалось увидеть его на прогулке на милицейском дворе и строго-настрого приказать, чтоб Терпужный признал карандаш своим. Тот так и сделал. Сказал, что за несколько дней до ареста нашел карандаш на улице, что пи о каком подметном письме слыхом не слыхал и сам написать не мог, потому что неграмотный. Так Острецов был спасен.

Теперь его беспокоило другое – опасное родство с кулаком Терпужным. Устранить Пашку так же, как была устранена Устинья, он не решался. Нужно было придумать другой ход и избавить себя от сожительства с необузданной, болтливой бабенкой, которая явно мешала и путалась у него под ногами.

«Да, только так, – чуть вслух не сказал Острецов, – придется снова прибегнуть к помощи Смаглюка».

Утром, когда Пантелей Смаглюк забежал в Костин Кут, Острецов усадил его в кухне, налил, как это всегда бывало, стопку заправленного перцем самогона и сказал, обнажая в улыбке ровный ряд зубов:

– Как ты, Пантелей, смотришь на то, чтобы ночку-другую переспать с моей женой, с Пашей? А?

Смаглюк молча вытаращил на него глаза.

6

Наморенные исполкомовские кони с трудом тащили тачанку по тряской, разбитой дороге. Еще в распутицу крестьянские телеги исковыряли ее глубокими колеями, а когда ударил первый мороз, завалы вязкой грязи затвердели, на много верст протянулись жесткие ухабы.

В тачанке сидели Григорий Кирьякович Долотов и секретарь пустопольской волостной партийной ячейки Маркел Трофимович Флегонтов. Уставший за день Долотов подремывал, привалясь к плечу соседа, а тот сердито сопел, ругаясь при каждом толчке тачанки:

– Ну и дорога! Все кишки вымотала, будь она проклята!

Молодой паренек кучер оправил под собой сложенную вчетверо попону, повернул к седокам безбровое мальчишеское лицо.

– Вот, Маркел Трофимович, выедем за лесок, свернем на толоку, а тут свернуть некуда, скрозь пеньки…

– То-то и оно, – поморщился Флегонтов, – пеньки да ухабы. А председатель волисполкома, которому по чину положено за дорогой следить, спит себе, как младенец, и ни о чем не думает.

Долотов открыл глаза, зевнул.

– Да-а! Тебе, Маркел, положено партийные дела блюсти, а ты впрягся в тележку Берчевского и скачешь вроде пристяжной…

Он понизил голос, покосился на кучера, который монотонно, в нос мурлыкал песню.

– Не понимаю я тебя, Маркел. Вышел ты из рабочих, в партии состоишь лет десять, а черного от белого отличить не можешь. Нельзя же полагаться только на уком, надо свою голову иметь. У тебя же получается так: что Резников тебе приказывает, то ты и выполняешь.

– В этом, Григорий, и заключается, как я разумею, железная партийная дисциплина, – пробасил Флегонтов. – Мы не для того выбирали Резникова в уком, чтобы палки ему в колеса ставить. Пока он секретарь укома, я обязан выполнять каждое его требование.

– Нет, не каждое, – сердито отмахнулся Долотов. – Если секретарь укома понуждает тебя совершать то, что идет во вред партии, наплевать на то, что он секретарь.

Флегонтов поморщился, закашлялся, его толстое лицо покраснело.

– Как это наплевать? Что ж, по-твоему, я должен считать, что Резников, руководитель уездной партийной организации, дурнее нас с тобой? Извини, пожалуйста. Парень он грамотный, в Москве сколько лет работал и в партийных делах разбирается не хуже тебя.

Досадливо махнув рукой, Долотов отвернулся.

– Разбирается-то он очень здорово, а только все у него от лукавого. Он гнет свою линию, троцкистскую, и выполняет не директивы ЦК, а приказы троцкистов. Неужто ты этого не видишь и не понимаешь?

– Мое дело маленькое. Я в этих оппозиционных тонкостях разобраться не могу по недостатку мозгов. Гимназий я не кончал. Пусть грамотные товарищи сами договариваются, что к чему, и делают свои выводы. Я же обязан – понимаешь, обязан! – подчиняться укому.

– В таком случае тебя самого, дурака этакого, надо гнать с секретарства, потому что ты вредишь партии! – вспылил Долотов.

Шея Флегонтова стала совсем багровой.

– Надо будет – выгонят без твоей помощи…

Они умолкли. Мимо замелькали редкие деревья лесной опушки. Кучер свернул на толоку, тачанка покатилась ровнее и мягче. Долотов, хмурясь, всматривался в степную даль. В полях, вперемежку с белыми пятнами инея, лежали неподвижные темные тени облаков. На межах бурел, колебался под ветром сухой бурьян.

«Старый, трухлявый пень! – зло подумал Долотов о своем соседе. – С ним не оберешься горя…»

Долотов и Флегонтов двое суток ездили по волости, и двое суток у них не прекращался ожесточенный спор. Причиной послужило то, что Маркел Флегонтов согласился предоставить возможность секретарю Ржанского укома партии Резникову выступить на волостной партийной конференции с докладом на тему «Текущий момент и задачи местных партийных организаций». Конференция должна была состояться через три дня, и Долотов знал, что секретарь укома приедет с единственной целью: доказывать пустопольским коммунистам необходимость защищать тезисы оппозиции, изложенные в недавно опубликованной брошюре Троцкого «Новый курс» и в ряде писем, присланных в уком московскими оппозиционерами. Флегонтов же, вместо того чтобы мобилизовать коммунистов волости на борьбу против оппозиционеров, безропотно подчинился Резникову, хотя сам и не принимал никакого участия в его фракционной работе.

В Пустополье приехали перед вечером. Возле исполкома, как всегда, стояли крестьянские телеги. Накрытые зипунами и попонами, кони неторопливо жевали сено. На ступеньках шаткого деревянного крыльца стояли и сидели люди.

Холодно простившись с Флегонтовым, Долотов остановился у крыльца, отряхнул от пыли кожанку. Загораживая ему дорогу, со ступенек поднялся дряхлый Левон Шелюгин. Тусклые глаза его слезились, руки с жесткими, как роговина, ногтями дрожали. Он умоляюще смотрел на Долотова, беззвучно шевелил губами, шамкал что-то непонятное.

– Ты ко мне, дедушка? – спросил Долотов.

– Жалиться к вам приехал, товарищ гражданин, – глотая слюну, проговорил дед Левон.

– На кого жалиться? Откуда ты сам?

– Из Огнищанки я, Левонтий Шелюгин. Богом прошу вас, господин начальник, – заступитесь за меня. – Дед засопел, всхлипнул, протянул руку. – Восемьдесят годов мне, один у меня сыночек, в Красноармии служил. Зачем же обижать трудящего человека?

– А в чем дело? – нахмурился Долотов. – Кто тебя обижает?

– Товарищ Длугач, председатель наш огнищанский. Жизни он нас лишает. Сил уж нет терпеть такое…

Долотов взял деда под руку, повел его за собой.

– Ладно, ладно, пойдем, расскажешь все как следует. Сына твоего я знаю, помню. Тимофеем его звать… Ну, вот видишь…

В нетопленом кабинете Григорий Кирьякович усадил старика на скамью, сам присел, закурил, потирая задубевшие на ветру руки.

– Так чем же Длугач обижает вас?

Руки деда Левона, положенные на колени, дрожали. По темной щеке ползла слеза. Сивая голова деда тряслась, и Долотову вначале трудно было разобрать, что он говорит.

– Мы, Шелюгины, весь век трудящие крестьяне, хлеборобы, – забубнил дед, – никто про нас плохого не скажет… Земельку руками своими управляли, хлебушком жили, зерном…

– Ну и что же? – спросил Долотов.

– Теперь же, сказать, как оно получается? При красной власти товарищ Длугач за кулаков нас признал. А почему? Потому что хозяйство у нас справное и что сын мой Тимоха у белых полтора месяца служил. Так он ведь не своей охотой пошел и опосля два года в Красноармии воевал. За что ж нас так обижать? Кому мы зло сделали?

Загасив папиросу, Долотов побарабанил пальцами по столу.

– Чем же все-таки Длугач вас обижает?

Дед Левон вытер рукавом нос, всхлипнул.

– Он, видно, решить нас жизни хочет… Когда в коммуне хлеб спалили, Тимоха был заарестован невинно, в тюрьме сидел… Теперь товарищ Длугач ночной темнотой заявился до нас, зачал трусить все углы, убивцем Тимоху обозвал… А ноне люди нам пересказали, что председатель голоса по деревне собирает…

– Какие голоса? – спросил Долотов.

– Вовсе, говорят, хочет выселить нас из деревни, грозится, что в Сибирь загонит нас, как нетрудящих… А разве ж это правильно?

– Ладно, отец, – поднялся Долотов, – езжай спокойно до дому, я поговорю с Длугачем. Никто вас выселять не будет. Живите себе в своей Огнищанке и работайте.

Провожая деда к дверям, Григорий Кирьякович спросил:

– А ко мне тебя сын послал, что ли?

– Никак нет, – качнул головой старик, – сам я надумал податься в волость, с соседом прибыл, подвез меня сосед наш… – Он протянул руку, проговорил еле слышно: – Спасибочко вам… хоть поговорили со мною по-людски, и то полегчало… А товарищу Длугачу грех трудящего крестьянина обижать, над старыми измываться…

Когда дед, беспрерывно кланяясь и прижимая к груди руки, вышел, Долотов черкнул в записной книжке: «Узнать о Шелюгиных», походил по кабинету и крикнул в полуоткрытую дверь:

– Кто там ко мне? Заходите!

Посетители входили один за другим. Молодая женщина в клетчатой шали пожаловалась на то, что ее муж, коммунист, рабочий бондарной артели, напиваясь допьяна, избивает детей. Румяный парень из дальней деревни Ромашкино принес заявление, в котором было написано, что три ромашкинских кулака под видом аренды захватили у бедняков всю землю, причем назначили цену – по три ведра ржи за десятину. Член сельсовета из деревни Вилкино просил денег на починку моста и сказал, что на старом, разваленном мосту лошади поломали ноги.

Григорий Кирьякович сосредоточенно слушал все, что говорили люди, записывал, вызывал к себе сотрудников исполкома, отдавал им распоряжения, то есть делал то, что считал нужным и что привык делать каждый день. Но одна неотвязная мысль сверлила его мозг – мысль о предстоящей партийной конференции.

«Маркел провалит все на свете, – думал он, – а эта фракционная сволочь выпустит когти. Уровень пустопольских коммунистов не ахти какой высокий, – значит, Резников постарается использовать наше бескультурье и станет на этом проводить свои планы. Мы же будем сидеть и ушами хлопать…»

В сумерках, когда молчаливая старуха уборщица внесла и поставила на стол зажженную лампу, в кабинет без стука вошел начальник милиции Колодяжнов, тощий, смуглый, как турок, мужчина в шинели. Он осмотрелся, повел длинным носом, проговорил брезгливо:

– Керосином у тебя, Кирьякович, воняет, спасу нет.

– Это от лампы, – сказал Долотов, – лампа, проклятая, течет.

Колодяжнов присел на стул, отряхнул шапку.

– Что, снег идет?

– Ни снег, ни дождь, пакость какая-то. – Он положил шапку на колени. – Ну как поездка?

– Все так же, – Долотов пожал плечами, – ни шатко ни валко.

– Самогон небось варят?

– Нет, на тебя смотрят, – раздраженно сказал Долотов. – Дожидаются, пока начальник милиции аппараты у самогонщиков конфискует.

– Да у них, чертей, конфискуешь! Не успеешь один разломать – глядишь, другой дымит. Разве за ними угонишься?

Говорил Колодяжнов медленно, лениво, точно ему все наперед было известно и он снисходил к собеседнику, чтобы произнести три-четыре слова. Родом он был из Ржанска, из крестьянской семьи, служил солдатом в царской армии, в семнадцатом году вступил в партию, сражался на колчаковском фронте, потом работал в Пензе в ЧК. Долотову начальник милиции нравился – это был человек честный, спокойный, исполнительный. Одно только портило Колодяжнова – любил не в меру выпить и в дни запоя становился неузнаваем: буйствовал, ругался на чем свет стоит и рвался «бить мировую буржуазию».

– Насчет самогонных аппаратов ты, Кирьякович, неправильно рассуждаешь, – сказал Колодяжнов. – Дайте людям дешевую водку и за пуд пшеницы платите дороже, вот они и перестанут дымку гнать. А вы на милицию уповаете, политики.

Долотов сломал папиросу, заходил по кабинету.

– Самогон – это полбеды. С самогонщиками мы управимся. А вот то, что у нас троцкисты распоясываются, – это, брат ты мой, похуже.

– Зря ты тревожишься, Гриша, – позевывая, сказал Колодяжнов, – подумаешь, велика опасность – два-три болтуна-фракционера на уезд!

– Но этих болтунов опекает секретарь укома Резников, а он связан с оппозиционной группой Васильева в губернии и может намутить. – Он остановился возле Колодяжнова. – Ты знаешь, что в субботу к нам заявится Резников и будет делать доклад на партийной конференции?

Колодяжнов разгладил мокрую смушку шапки.

– Пускай делает. Мы тоже не лыком шиты. Послушаем и так дадим ему коленом под зад, что другой раз не сунется.

– Надо бы предложить Маркелу, пусть соберет бюро, – сказал Долотов. – А то выступим на конференции кто в лес, кто по дрова…

Домой Григорий Кирьякович шел вместе с Колодяжновым. В темноте сеяла холодная мга. Она оседала на ветвях деревьев, на плетнях, на земле, и морозный ветер тотчас же превращал влагу в ледок.

– Чертова погода! – проворчал Григорий Кирьякович.

Степанида Тихоновна встретила его в жарко натопленной горнице, засуетилась, собирая ужин. Долотов неторопливо умылся, глянул на спавшего Родю, прошел в свою угловую комнатушку. Тут все было знакомо и привычно: заваленный газетами стол, школьная чернильница, стопка книг на подоконнике, ружье над жесткой, накрытой грубошерстным одеялом кушеткой. Слыша, как Степанида Тихоновна негромко стучит посудой, Долотов подумал: «Нелегкая у Стеши жизнь, целыми днями одна, будто и нет у нее мужа». Он снял ремень, расстегнул гимнастерку и, прихватив нечитаную газету, пошел в горницу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю