Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Ой, да скатилася звезда-зорька с неба
И упа-а-а-ала над водой…
Подпевая брату, Андрей пристально всматривался в темное небо, в едва заметное мерцание звезд и думал о том, как он бессилен и мал в сравнении с тем, что происходит там, наверху, в неясном свечении далекой туманности. Это гнетущее ощущение бессилия не вызывало в нем страха. Он только позавидовал тем людям, которые когда-нибудь, вероятно очень не скоро, но обязательно разгадают, поймут и объяснят великую работу, которая беспрерывно свершается в еще не познанных глубинах бесконечной Вселенной. Он думал об этом, а звездный мир мерцал над ним, покачивался, как звонкая телега, навевая смутный, сладостный сон…
Все эти дни, пока шла возовица, Андрей ни разу не побывал в деревне и ни с кем не повидался. Отец дважды спрашивал его, что он намерен делать по окончании школы. Андрей, скрывая недовольство, неизменно отвечал:
– Год побуду дома, а там видно будет…
Дмитрий Данилович чувствовал его настроение и старался убедить сына в необходимости помочь семье.
– Ты не горюй, – говорил он. – Год пролетит незаметно. Зато и сам приоденешься, и Романа поддержишь. Глядишь, оба вы на ноги станете…
С воскресенье, перед молотьбой, Андрей с Романом и братьями Турчаками выбрались наконец из дому и побрели к тетке Лукерье, в доме которой всегда собиралась молодежь. Они шли по деревенской улице обнявшись, сбив набекрень новенькие фуражки и негромко напевая песню. Андрей бегло оглядывал каждый двор. Казалось, с его отъездом в Огнищанке ничего не изменилось: возле ворот Антона Терпужного по-прежнему лежал разбитый мельничный жернов, тот же суковатый пенек был подвязан цепью на колодезном журавле, те же астры цвели во дворе у Комлевых, в тех же малиновых галифе и в калошах на босу ногу разгуливал говорливый, приветливый, как всегда, Демид Плахотин.
Вместе с Демидом подошли к избе тетки Лукерьи. За избой, под старой грушей, на застеленной рядном лавочке чинно сидели девчата – Ганя Лубяная, Ганя Горюнова, Уля Букреева, смешливая Соня Полещук, нагловатая Васка Шаброва. Рядом с ними, небрежно положив на колени гармошку, развалился косоглазый Тихон Терпужный, а на траве тесной кучкой лежали, мурлыкали что-то себе под нос здоровенные Иван и Ларион Горюновы и Тришка Лубяной.
– Держись, девки, городской жених прибыл! – закричал Тихон, увидев Андрея. – Вот мы ему проиграем полечку!
И, раздувая мехи гармошки, Тихон отчаянно рванул диковатую, с визгливым подвыванием польку, которую музыкант, ничего больше не умевший играть, именовал непонятными словами «полечка с поднавесом».
Свою «полечку с поднавесом» Тихон играл раз шесть пли семь, но Андрей не стал танцевать. Расстегнув воротник вышитой сорочки, он сел с Колькой Турчаком на бревно, закурил папиросу и наклонился к Кольке:
– А что с Лизаветой?
– С ведьминой дочкой? – издеваясь, спросил Колька.
– Ну да.
– Она, брат, на цепи сидит. Шабриха выстроила для нее конуру и на цепь посадила.
– Чего ты мне голову морочишь, балда? – рассердился Андрей. – Я тебя толком спрашиваю, а ты дурость плетешь!
Колька хлопнул Андрея по колену:
– Не верит, чудак! Лизавета теперь не бывает на гулянках, с ней беда стряслась, и ее никуда не пускают.
– Какая беда?
– Набегала она себе, а с кем – никто не знает, Шабриха била ее смертным боем. Теперь Лизка лежит в закутке, как собачонка…
Андрей вспомнил душную половню, разгоряченную работой Лизавету, ее неожиданный поцелуй, и острая жалость к ней охватила его. «Как все в жизни получается, – подумал он, – вот взяли и заплевали человека ни за что ни про что, так и пропадет…»
Из всех огнищанских девушек Андрею больше всего хотелось увидеть Лизавету и Таню Терпужную, но ни та, ни другая к тетке Лукерье не пришли. Андрей поговорил с Колькой, кликнул Романа и уныло побрел домой.
– Кто поведет коней в ночное? – спросил Дмитрий Данилович, увидев сыновей. – Вы бы сменили Федю, а то он уже месяц не ночевал дома. Пускай бы помылся да отдохнул.
– Я поведу, – сказал Андрей.
Он приготовил туго сплетенные волосяные пута, попону, наскоро пообедал и засветло уехал к лесу. Ехал шагом, вслушиваясь в заливистое посвистывание сусликов и отгоняя плетью назойливых слепней. Место для ночевки он выбрал за лесом, возле Дроновой могилы – старого, поросшего полынью кургана, на котором, как рассказывали огнищане, Илья-пророк в незапамятные времена убил громом грешного злодея Дрона, прадеда братьев Терпужных. Когда-то на вершине кургана стояла каплица с божничкой, сейчас от нее осталось только трухлявое, в моховой прозелени бревно да раскиданные вокруг дикие камни.
Спутав коней, Андрей стянул к кургану влажные от дегтя недоуздки, постелил попону, отцовский армяк, насбирал колючих стеблей сухого татарника, кизяков, зажег костерок, чтобы не донимали комары, и прилег возле.
Солнце близилось к закату, озаряя пустеющие поля ровным желтоватым светом. Из-под вросшего в землю бревна стремительно выскочила ящерица, глянула на Андрея яхонтовым глазком и пугливо юркнула в глубокую расселину. «Нашла себе место в могиле, – усмехнулся Андрей, – на Дроновых костях устроилась». Он стал думать о том, как погиб старый Дрон, вспомнил все, что слышал о нем в деревне. «От Дрона у Терпужных и все богатство пошло, – рассказывал как-то дед Силыч. – Был он разбойник и конокрад, обижал мужиков, пьянствовал по деревням, почтовика на дороге убил, а сумку с деньгами захоронил в Пеньковом лесу». Андрей попытался себе представить, каким он был, этот убитый громом Дрон, и решил, что Дрон, наверно, был похож на Антона Агаповича Терпужного: такой же кряжистый, хмурый, с воловьей силой и с жесткими, кошачьими усами.
На закате к Дроновой могиле подъехал Острецов. Был он невесел, угрюм, сидел на мерине сгорбясь, задумчиво лохматил овчину кинутого впереди полушубка. Второй мерин с завязанным на шее сыромятным чумбуром понуро шел сзади.
Кивнув Андрею, Острецов стащил со спины мерина попону, полушубок и прилег рядом.
– Куришь? – спросил Острецов.
Андрей немного помедлил:
– Курю.
– На, закуривай.
Он протянул никелированную коробку из-под шприца, в которой лежали мелко нарезанный табак и тонкая бумага. Андрей свернул цигарку, вежливо поблагодарил и подал Острецову зажженную спичку. Молча закурили.
На каникулы приехал? – спросил, ложась на бок, Острецов.
– Ага.
– В каком же ты классе?
– В шестом, через год кончаю.
– Молодец…
Андрей с любопытством присматривался к Острецову. Этот человек нравился ему аккуратностью, умением носить полинялую военную гимнастерку, скупыми жестами, быстрым и пронзительным взглядом. Именно такой облик, в представлении Андрея, должен иметь красный командир-кавалерист.
– А вы какую школу окончили? – спросил Андрей, подвигаясь к Острецову.
Тот улыбнулся краешком губ:
– Я дома учился. Отец мой служил на железной дороге, книги домой приносил, заставлял читать. Потом меня доучила война.
– На войне вы, должно быть, многое повидали, – с уважением сказал Андрей.
– Да уж, довелось горя хлебнуть…
– Расскажите, как вы колотили беляков.
На тронутое загаром лицо Острецова легла неуловимая тень. Он прибил плетью горячий пепел на краю костра, задумался, опустив голову.
– Мы их колотили, и они нас колотили, – проговорил он неохотно. – Всего не расскажешь, да лучше и не вспоминать про это.
– А у белых были боевые генералы? – спросил Андрей.
Острецов подложил под голову полушубок, вытянул ноги, хлопнул плетью по сапогам.
– Был один: Корнилов… Этакий крохотный человечек с лицом пастуха-азиата… Сейчас он лежит на Кубани, между станицами Медведовской и Новотитаровской, и на нем растет пшеница. Впрочем, на нем ничего не растет. Когда Екатеринодар был взят красными… нами… труп Корнилова вырыли, сожгли на городской площади, а пепел развеяли по ветру…
– Кто же это сделал?
– Нашелся один такой, Сорокин. Его потом застрелили в ставропольской тюрьме за бандитизм и измену пролетариату…
Деланно зевнув, Острецов повернулся лицом вниз, и Андрею показалось, что он заснул. Костер почти догорел, над курганом закружилась мошкара; дальние, оставленные кем-то в поле копны стали терять очертания, расплываться в сумерках. Лежа на армяке, Андрей вдумывался в слова Острецова и жалел о том, что был мал в годы войны и не пришлось ему скакать, увитому пулеметными лентами, на бешеном коне, убивать белых генералов, отстреливаться от бандитов. Ему представлялось все это необычайно увлекательным, и он живо вообразил себе полыхание алых знамен, звон тачанок, смертный блеск острых клинков…
– Ты бы насбирал веток и подкинул бы в костер, – сказал Острецов, – а то ветерок к ночи утихнет, и нас загрызут комары.
– Сейчас насбираю, – с готовностью вскочил Андрей.
Он сбежал с кургана, нашел протоптанную скотом тропу, вернулся с кучей завернутых в попону сучьев и разжег костер. Острецов сидел молча, опустив подбородок на колени и обхватив руками худые ноги.
– Ну вот, теперь веселее будет, – сказал Андрей.
Протянув Острецову пачку с папиросами, он спросил:
– А вы ездили в Казенный лес ловить бандитов?
– Каких бандитов? – вскинул голову Острецов.
– На которых мой брат наскочил. Он весь разговор слышал и говорит, что у одного голос очень знакомый. Видно, кто-то из наших огнищан с бандитами водится. Потом Длугач ездил в Казенный лес на облаву. Я думал, что вы тоже ездили.
– Нет, я не ездил, – равнодушно сказал Острецов, – меня в тот день не было дома…
– В лесу, говорят, землянку нашли с дверями и печкой.
– Да, мне рассказывали, – кивнул Острецов.
– А в Пустополье два бандита сами сдались. Пришли к начальнику милиции и говорят: «Получайте наше оружие – гранаты, обрезы, ножи – и не считайте нас врагами Советской власти».
– Сдрейфили, значит?
– Говорят: «Надоело по лесам таскаться, хочется дома пожить».
– Что ж, их отпустили домой? – усмехнулся Острецов.
– Нет, в тюрьму посадили, потому что они пропустили срок амнистии.
– Так им и надо, сволочам!
Резким свистом Острецов подозвал распутанных меринов поближе, подкинул сучьев в костер и сказал Андрею:
– Давай будем спать, а то мне завтра до зари надо начинать работу…
Они накрылись полушубком, армяком и умолкли. Андрей поворочался немного, потом сразу уснул.
Острецов не спал. Уже вторые сутки его не покидало чувство острой тревоги. По всем расчетам, Савинков должен был появиться в Ржанском уезде и назначить встречу с командирами рассыпанных по селам и хуторам зеленоармейских отрядов. Но проходили недели, а Савинкова не было. Вначале Острецов думал, что его задержали за границей какие-нибудь неотложные дела. Но третьего дня в Костин Кут пришел из деревни Волчья Падь молодой парень, лесник Пантелей Смаглюк, один из ближайших помощников Острецова. Смаглюк принес наспех набросанную карандашом записку Погарского, который, очевидно, скрывался у кого-то из объездчиков.
Полковник Погарский писал:
«Неделю тому назад Б. В. С. был переправлен к нам в квадрате 13, южнее Друскеники, и проследовал по маршруту Новогрудок, Столбцы, Негорелое, где его встречали я провожали, как было условлено. В последний раз Б. В. С. видели в Минске, после чего его след затерялся и до сегодняшнего дня никем не обнаружен. Подозреваю неладное. Будьте начеку. Предупредите отряд и надежно укройте оружие. Я выеду в направлении на Минск, а по возвращении дам знать о себе. Записку эту уничтожьте…»
Записку, по требованию Погарского, Острецов уничтожил, сказал Пантелею Смаглюку, что надо делать, и в тот же вечер засунул свой маузер под стреху соседского сарая. За двое суток ничего не произошло, но чувство тревоги не покидало Острецова.
«Если провалится такой человек, как Савинков, значит, все пропало, – думал Острецов, глядя на легкий дымок гаснувшего костра. – Значит, придется зарыться в землю и дожидаться лучших времен…»
Уже давно взошла луна, мирно улеглись на стерне кони, потянуло ночным холодом, а Острецов так и не уснул. Ему было не до сна.
2
«В двадцатых числах августа с. г. на территории Советской России был задержан ОГПУ гражданин Савинков Борис Викторович, один из самых непримиримых и активных врагов рабоче-крестьянской России (Савинков задержан с фальшивым паспортом на имя Степанова В. И.)».
Это официальное сообщение Советского правительства было опубликовано в газетах, передано по радио и тотчас же облетело весь мир.
Савинкова арестовали в Минске, отправили в Москву, а через девять суток он предстал перед военной коллегией Верховного Суда СССР. Он давал показания в течение трех дней.
Поведение Савинкова удивляло с момента его ареста. Когда группа чекистов оцепила минскую явочную квартиру и три человека вошли в комнату, в которой находились Савинков и его спутники, он спокойно поднялся с кресла, положил на стол браунинг и сказал, вежливо улыбаясь:
– Да, я Борис Савинков, и я ждал вашего визита. Собственно говоря, я предвидел то, что сейчас произошло, но хотел во что бы то ни стало вернуться в Россию. И знаете почему? Я решил прекратить борьбу против вас…
Уже сидя в отдельном купе московского поезда, Савинков попросил у сопровождавших его чекистов бумагу, чернила, весь вечер писал, а к утру аккуратно сложил исписанные листки и сказал, протягивая их:
– Это я прошу передать председателю ОГПУ Дзержинскому.
В письме, между прочим, было написано:
«Я имею мужество открыто сказать, что моя упорная, длительная, не на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов. Раз это так – значит, русский народ был не с нами, а с коммунистами. И говорю еще раз: плох или хорош русский народ, заблуждается он или нет, я, русский, подчиняюсь ему. Судите меня, как хотите…»
В ту пору, когда арестованный Савинков писал свое письмо, Погарский приехал из Ржанского уезда в Минск. На нем был белый, ловко сшитый костюм из чесучи; он ходил по улицам, беспечно помахивая тростью, и никто в в том похожем на добродушного нэпмана, любезном и обходительном человеке не узнал бы гвардейского полковника и командира одного из самых крупных отрядов зеленой армии.
В Минске Погарский разыскал некоего Фурсова. Тщедушный, болезненный Фурсов, бывший эсер, служил в губземотделе и вместе с тем был связан со штабом Савинкова. На квартире, известной Фурсову, Савинков был арестован.
Фурсов жил в огромной коммунальной квартире, встречаться там было опасно, и Погарский повел его в безлюдную окраинную пивную, попросил у сонной продавщицы две кружки пива и уселся со своим спутником за угловой столик. Короткий разговор они вели вполголоса, то и дело посматривая на занавешенную грязной марлей дверь.
– Рассказывайте! – отрывисто сказал Погарский.
По дороге к пивной Фурсов успел сообщить об аресте Савинкова и теперь только пожал плечами:
– Я, собственно, не знаю, что обо всем этом думать. Борис Викторович пробыл тут двое суток и ни с кем не говорил.
Никакой слежки за ним мы не замечали, хотя вся наша организация была поставлена на ноги. Арест его был для нас полной неожиданностью, да и взяли его не ночью, как это обычно делается у чекистов, а в десять часов утра.
– Из квартиры он куда-нибудь уходил?
– Да, уходил два или три раза, – неуверенно проговорил Фурсов.
– Куда?
– Шестнадцатого вечером ему захотелось подышать свежим воздухом, он вышел в сопровождении наших людей, обошел несколько кварталов и вернулся обратно.
– А еще куда ходил?
– Семнадцатою тоже гулял по городу, но в каком районе и с кем, я не знаю.
– Вы тут вообще ничего не знаете! – презрительно бросил Погарский. – На кого ни посмотрю – губошлеп на губошлепе. Из-под самого вашего носа выволокли главнокомандующего, а вы только ворон ловили.
Фурсов обиженно поджал губы.
– На меня ведь не была возложена обязанность состоять в личной охране Савинкова.
– Ладно! – махнул рукой Погарский. – Лучше скажите, о чем Борис Викторович говорил, какие распоряжения отдавал за эти двое суток?
– Никаких распоряжений.
Приблизив лицо к собеседнику, Фурсов заговорил шепотом:
– Он как-то странно вел себя, был чем-то подавлен, часто задумывался и совсем не был похож на того Савинкова, которого мы с вами знали с двадцать первого года. Правда, я видел его всего каких-нибудь десять минут, но он произвел на меня впечатление не совсем здорового человека.
Погарский молча опустил голову, огладил пальцами засиженную мухами пивную кружку. За обитой жестью стойкой безмятежно, с легким присвистом похрапывала толстая продавщица. На улице, по соседству с пивной, кто-то выколачивал перину, сквозь дверь доносились глухие, ленивые удары, и хрипловатый женский голос выкрикивал: «Ну-ка, Соня, еще раз!.. Ну-ка, Соня, еще раз!..»
– Да, – сказал Погарский, тупо уставившись в пол, – вы и представления не имеете, что значит для нас потеря Савинкова. Среди наших зарубежных лоботрясов он был белой вороной, единственным человеком дела. Я убежден, что он в ГПУ ни слова не скажет.
– Это действительно непоправимая потеря, – промямлил Фурсов.
– Потеря куда более страшная, чем вы, безмозглые идиоты, думаете! – отрезал Погарский. – Эта потеря вызовет разброд и панику в наших рядах…
Он поднялся, оставил на столике деньги за пиво, тронул за локоть Фурсова:
– Пошли! У вас тут мне нечего делать. Сегодня же я уеду, надо привести все в порядок и продолжать борьбу. Меня такими штуками не сломишь.
Уже прощаясь с Фурсовым, Погарский сказал:
– У меня еще есть надежда на то, что Савинков использует суд как последнюю возможность публично изобличить большевиков. Ведь они не посмеют судить его закрытым судом. Конечно, он скажет все, что думает о них. Можете быть уверены, его слова прозвучат на весь мир…
В последнем полковник Погарский не ошибся. Показания Бориса Савинкова на суде прозвучали подобно разорвавшейся бомбе, но совсем не в том смысле, как этого ждали его единомышленники. Один из самых непримиримых, злейших врагов Советской власти, профессиональный террорист, организатор белой и зеленой армий, Борис Савинков стал изобличать на суде всех своих вчерашних соратников; в присутствии многочисленной публики и корреспондентов он раскрыл тайны зарубежных контрреволюционеров-заговорщиков, подробно перечислил их имена и заявил, что он, Савинков, еще до ареста решил навсегда прекратить какую бы то ни было борьбу против коммунистов, против Советского правительства.
В черном костюме, безукоризненно выбритый, спокойный и корректный, сверкая белоснежным воротничком и манжетами крахмальной сорочки, он поднимался со скамьи подсудимых, как будто всходил на невидимую кафедру, и, не обращая решительно никакого внимания на публику, излагал многолетнюю повесть своей сложной, запутанной жизни.
– Этими сенсационными показаниями он просто надеется смягчить свою участь, – презрительно сказал соседу сидевший в первых рядов иностранный корреспондент.
– Вы уверены? – скептически спросил сосед.
– Безусловно. Его показания – сплошное предательство.
– Может быть. Но вы забыли о самом главном: он нисколько не выгораживает себя.
Действительно, Савинков себя не щадил. На все предъявленные ему обвинения он твердо ответил: да, виновен. Но при этом он не пощадил и тех, кто из-за рубежа направлял его деятельность. «Мне знакома вся Европа», – сказал он суду и постарался исчерпывающе объяснить, в чем состояло его знакомство.
Савинков рассказал о том, как в дни Октябрьского переворота встречался с Красновым и Керенским, а после их краха пробрался на Дон к атаману Каледину и принял участие в формировании Добровольческой армии; как затем организовал контрреволюционный «Союз защиты родины и свободы», в который вовлек тысячи офицеров; как готовил кровавые мятежи в Рыбинске, Ярославле, Муроме и покушение на Ленина. Он точно перечислил крупные суммы денег, полученные им от правительств капиталистических стран, от фабриканта Нобеля, от Пилсудского, и хладнокровно сообщил, что эти деньги предназначались для убийства советских руководителей, для диверсий, налетов, восстаний.
В числе своих соратников Савинков назвал многих: генералов Булак-Балаховича и Глазенапа, Перемыкина и Каппеля, есаула Яковлева и полковника Свежевского, крупных и мелких бандитов, которые бродили с отрядами по Советской России, поджигали города и села, убивали, вешали людей, пускали под откос поезда, бесчинствовали, грабили, воровали. В одном ряду с этими разнузданными головорезами Савинков назвал тех иностранных деятелей, которые вдохновляли его, тех, кто видел в нем, Савинкове, будущего диктатора России и щедро снабжал его оружием, обмундированием – всем, что было необходимо для борьбы, лишь бы только поставить русский народ на колени, захватить русскую нефть, русский хлеб, русский лес…
– Это чудовищно! – воскликнул корреспондент маститой европейской газеты. – Я не могу отделаться от мысли, что чекисты силой заставили Савинкова давать такие сногсшибательные показания…
Приятель корреспондента, неутомимо щелкавший портативным «кодаком», качнул головой:
– Вряд ли. Во всяком случае, я не советую вам писать об этом.
– Почему?
– Потому, что это неправда. Разве насилием можно вызвать подобное красноречие? Нет, друг мой, могу вас уверить, что Савинков ничего не боится. Вы сами видите, что председателю суда почти нечего делать: подсудимый предугадывает все вопросы.
Савинков рассказывал о встречах с европейскими правителями, о духовном оскудении белогвардейской эмиграции, о своем глубоком разочаровании и неверии в правоту того жестокого, кровавого дела, которому он служил и которое преследовало единственную цель: свержение Советской власти и установление господства иностранных капиталистов над русским народом.
Когда председатель суда предоставил подсудимому последнее слово, в зале наступила гробовая тишина. Савинков некоторое время молчал, потом заговорил глухо и сдержанно:
– Я знаю ваш приговор заранее. Я жизнью не дорожу и смерти не боюсь. Вы видели, что на следствии я не старался ни в какой степени уменьшить свою ответственность или возложить ее на кого бы то ни было другого. Нет. Я глубоко сознавал и глубоко сознаю огромную меру моей вины перед русским народом, перед крестьянами и рабочими… Судите меня как хотите и делайте со мной что хотите. Но я вам говорю: после тяжкой и долгой борьбы против вас, борьбы, в которой я сделал, может быть, больше, чем многие и многие другие, я вам говорю: я прихожу сюда и заявляю без принуждения, свободно, не потому, что стоят с винтовками за моей спиной: я признаю безоговорочно Советскую власть и никакую другую.
Савинков замолчал, и председатель суда, видя, что подсудимый продолжает стоять, спросил его:
– Может быть, вы желаете еще чем-нибудь дополнить ваши объяснения?
– Нет, – сказал Савинков, – я ничего не имею больше сказать, ничего не имею больше прибавить…
Савинков сел. Председатель наклонился к члену суда, потом к другому и сказал:
– Объявляю судебное следствие законченным.
Председатель посмотрел на часы – был девятый час вечера – и проговорил громко:
– Суд удаляется для вынесения приговора…
В зале застучали отодвигаемые стулья. Подсудимого увели в боковую дверь, но публика не расходилась. Хотя почти все, кто присутствовал на суде, были уверены в том, что Савинкова ждет расстрел, многие сомневались и высказывали предположение о возможном помиловании. Особенно горячился при этом смуглый широкоплечий человек в рабочей блузе. Он говорил сердито, возбужденно, размахивая большой рукой и прикасаясь к плечу то одного, то другого соседа:
– Бросьте голову мне забивать! Я и без вас знаю, что Савинков первый наш враг. Мне не раз доводилось вылавливать его бандитов. И все же расстрел его не вызывается необходимостью.
– Что ж, по головке его погладить? – Соседи пожимали плечами.
Широкоплечий человек настаивал на своем:
– Пролетарская власть – сильная власть. Ей незачем карать смертью врагов, сложивших оружие. Это вам не гражданская война. Сейчас другое время. Сейчас помилование такого врага, как Савинков, всем покажет силу нашего государства.
– Слышали, что говорит этот демагог? – с насмешкой спросил иностранный корреспондент. – Я убежден, что судьи разочаруют его и вынесут смертный приговор.
– Да, похоже на это, – сказал приятель корреспондента, готовясь фотографировать подсудимого в момент вынесения приговора.
Ждать пришлось долго. Люди слонялись по длинному коридору, гуляли во дворе, беспрерывно курили. Только после полуночи, в половине второго, усталый комендант возгласил:
– Прошу встать, суд идет!
Председатель начал читать длинный приговор, в котором обстоятельно перечислялись преступления подсудимого. Савинков слушал, слегка наклонив голову, ни на кого не глядя и как будто не проявляя особого интереса к тому, что читает затянутый перекрестьем ремней суровый человек.
– На основании изложенного, – повысил голос председатель, – Верховный Суд приговорил Савинкова Бориса Викторовича, сорока пяти лет, по статье пятьдесят восьмой, часть первая, Уголовного кодекса, к высшей мере наказания…
Далее председатель перечислил статьи 59, 64, 70, 76-ю, по которым подсудимый также приговаривался к расстрелу, и закончил, строго отчеканивая каждое слово:
– А по совокупности – расстрелять с конфискацией всего имущества…
В зале послышалось движение. Кто-то закашлял. Савинков оглянулся.
Председатель суда подождал немного и закончил тихо:
– Принимая, однако, во внимание, что Савинков признал на суде всю свою политическую деятельность с момента Октябрьского переворота ошибкой и заблуждением… принимая далее во внимание проявленное Савинковым полное отречение и от целей и от методов контрреволюционного и антисоветского движения… Верховный Суд постановил: ходатайствовать перед Президиумом Центрального Исполнительного Комитета СССР о смягчении настоящего приговора.
Утром все московские газеты опубликовали подписанное Калининым постановление, в котором говорилось:
«Президиум Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР, рассмотрев ходатайство военной коллегии Верховного Суда Союза ССР от 29 августа, утром, о смягчении меры наказания в отношении к осужденному к высшей мере наказания гражданину Б. В. Савинкову и признавая, что после полного отказа Савинкова от какой бы то ни было борьбы с Советской властью и после его заявления о готовности честно служить трудовому народу под руководством установленной Октябрьской революцией власти – применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс, – постановляет: удовлетворить ходатайство военной коллегии Верховного Суда Союза ССР и заменить осужденному Б. В. Савинкову высшую меру наказания лишением свободы сроком на десять лет…»
Зарубежные друзья Савинкова неистовствовали. Капитан Сидней Рейли напечатал в английской газете «Морнинг пост» письмо, в котором доказывал, что советский суд над Савинковым – пошлый фарс, разыгранный чекистами. Рейли писал в своем письме: «Савинков был убит при попытке перейти русскую границу, а ЧК инсценировала в Москве при закрытых дверях фальсифицированный процесс с одним из своих агентов в главной роли».
Сознавая значение показаний Савинкова, Сидней Рейли пытался объявить эти показания подделкой. Он патетически писал о Савинкове:
«Я имел счастье быть одним из самых близких его друзей и пламенных почитателей, и я считаю своим священным долгом выступить в защиту его чести… В числе очень немногих людей я был осведомлен о его намерении пробраться в Советскую Россию. Я проводил с Савинковым целые дни вплоть до его отъезда на советскую границу. Я пользовался его полным доверием, и его планы были выработаны вместе со мной».
Письмо Рейли завершалось многозначительным обращением к редактору «Морнинг пост»:
«Сэр, я обращаюсь к Вам как к руководителю органа, который всегда был признанным поборником антибольшевизма и антикоммунизма, и прошу Вас помочь мне обелить имя и честь Бориса Савинкова…»
– Уверены ли вы, дорогой Сидней, в том, что наш друг оказался столь твердым, как вам хотелось бы? – спросила мужа Пепита, на которую процесс Савинкова тоже произвел удручающее впечатление.
– Да, я уверен в нем, как в самом себе, – ответил Рейли.
– А мне, например, казалось, что с ним в последней время творилось что-то странное. Может быть, вам не стоило прежде времени публиковать вашу статью о нем?
Рейли сердито пожал плечами:
– Иначе я поступить не мог. Вы ведь понимаете, что с потерей Савинкова мы теряем нечто большее, чем его жизнь…
В тот же вечер, томимый мрачными предчувствиями, Рейли отправил к влиятельному сановнику слугу-малайца с письмом.
«Дорогой сэр, – писал Рейли. – Несчастье, постигшее Бориса Савинкова, несомненно, произвело на Вас весьма тягостное впечатление. Ни мне, ни другим его близким друзьям и сотрудникам не удалось до сих пор узнать что-либо достоверное о его судьбе. Мы твердо убеждены в том, что он стал жертвой самой подлой и наглой интриги. Наше мнение высказано в письме, которое я отправил сегодня в „Морнинг пост“. Зная Ваш неизменный благожелательный интерес, позволю себе приложить при сем копию для Вашего сведения.
Преданный Вам, дорогой сэр, Сидней Рейли».
И все же чисто женская проницательность и осторожность Пепиты привели ее гораздо ближе к истине, чем угрюмая убежденность Рейли. Вскоре английские газеты стали печатать обширные отрывки стенограмм савинковского процесса, и читатели убедились, что на заседании Верховного Суда в Москве давал показания не «подставной агент ЧК», а самый подлинный Борис Савинков, находившийся в твердом уме и никем не вынуждаемый.
– Что вы теперь скажете, мой милый? – язвительно спросила Пепита, следя глазами за бегавшим по кабинету мужем.
– Это чудовищно! – сквозь зубы пробормотал Рейли. – И этому нет прощения.
– Вам, очевидно, придется снова обращаться к редактору «Морнинг пост» и просить его разрешения напечатать второе письмо.
– Да, – махнул рукой Рейли, – я это сделаю…
Ломая карандаши, он написал письмо, которое ночью было прочитано редактором, а рано утром появилось в газете. В письме говорилось:
«Подробные, в значительной части даже стенографические отчеты о процессе Савинкова, подтвержденные свидетельствами достойных доверия, беспристрастных очевидцев, не оставляют никакого сомнения в предательстве Савинкова. Мало того, что он изменил своим друзьям, своей организации, своему делу, он сознательно и безоговорочно перешел на сторону своих бывших врагов. Он помог своим тюремщикам нанести тягчайший удар антибольшевистскому движению и добиться крупного политического успеха, который они сумеют использовать как вне, так и внутри страны. Своим поступком Савинков навсегда вычеркнул свое имя из почетного списка деятелей антикоммунистического движения. Его бывшие друзья и почитатели скорбят о таком страшном, бесславном падении, но те из них, которые ни при каких обстоятельствах не пойдут на сговор с врагами рода человеческого, по-прежнему сильны духом. Моральное самоубийство Бориса Савинкова побуждает всех честных борцов против коммунизма еще теснее сплотить ряды и продолжать святое дело.