355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга первая » Текст книги (страница 28)
Сотворение мира.Книга первая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:16

Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)

Слабым, деревянным голосом прочитал Никанор положенные молитвы, влажным кропилом легонько обрызгал мед, яблоки, поклонился и, волоча ноги, пошел в церковь. Бабы загомонили, завязали свои узелки, плетенки, торбочки и разошлись по домам.

Тетка Лукерья решила немного отдохнуть в церковной ограде, ослабила узел платка, присела на широкой скамье в тени, а рядом положила узелок. Она видела, как из церкви выбежал отец Ипполит. Псаломщик нес за ним туго набитый мешок с приношением. Потом вышли сутулый, вечно пьяный дьякон Андрон и ктитор, седоусый старик в соломенной шляпе.

Отец Никанор вышел последним. Он постоял на паперти, огляделся, подошел к Лукерье и присел рядом, вздыхая и покашливая.

– Благословите, батюшка, – поклонилась Лукерья.

– Бог благословит, – отрывисто сказал поп, и женщина, конфузясь, поцеловала пахнущую воском старческую руку с толстыми венами и коротко подстриженными ногтями.

– Из Огнищанки, кажется? Лукерьей звать? – покосился Никанор.

– Лукерьей, батюшка, – радуясь тому, что старый священник помнит ее имя, ответила Лукерья.

– Верующая? – сурово допрашивал отец Никанор.

– А то как же! Верующая, посты все сполняю, говею, в церковь хожу.

Пунцовый, с мелкими крапинками жучок сел на руку священника, деловито пополз под широкий рукав черной рясы. Никанор отвернул рукав, бережно снял жучка, опустил его на землю и следил за ним, пока он не скрылся в траве.

– Как у вас там, в Огнищанке, не обижают верующих? – спросил отец Никанор.

– Кто, батюшка?

– Власти.

– Обижать не обижают, а разговор против бога ведут, – запинаясь, сказала Лукерья.

– Какой же разговор?

– Что, дескать, никакого бога нету, что его, мол, цари да богачи выдумали, а люди по своей темноте веруют.

– И про попов говорят?

Тетка Лукерья смутилась, недоуменно посмотрела на Никанора.

– Разное говорят.

– Что же?

– Вы сами знаете, батюшка, – вконец растерялась Лукерья, – что попы… что вы, дескать, нетрудящие люди, полезной работы не делаете, народ в обман вводите…

Ей странно и неловко было рассказывать это, и она даже подумала, что поп издевается над пей, но лицо Никанора было печально и строго, глаза какие-то пустые, невидящие, как у тяжело больного человека. Он посидел молча, неподвижный, задумчивый, точно рядом с ним никого не было, потом неторопливо повернулся к тетке Лукерье и проговорил:

– А ты сама что думаешь, Лукерья?

– Про чего, батюшка?

– Про бога. Есть он, бог, или нет?

Тетка Лукерья боязливо отодвинулась, заморгала растерянно.

– Разве ж я могу знать? – пробормотала она. – Разумные люди говорят, что есть, стало быть, есть… Где ж мне, темной да неграмотной, знать это…

Седая борода отца Никанора затряслась.

– Умные люди! Одни умные люди утверждают, что есть, а другие, не менее умные, доказывают, что нет. Кому ж из них верить? Надо самой думать, Лукерья, самой до правды доходить…

С острым любопытством всматриваясь в темное, изборожденное морщинами лицо женщины, отец Никанор спросил:

– Ты смерти боишься, Лукерья?

– Известно, боюсь, батюшка, – залепетала тетка Лукерья, – кто ж ее не боится? Все люди ее боятся…

– А почему? Ведь в писании сказано: если жил ты праведно, тебе уготовано царство небесное. Так, что ли?

– Так-то оно так, а только боязно, батюшка… может, там и нет ничего?

Тетка Лукерья поднялась со скамьи, подхватила свой узелок, вынула из плетенки только что освященное яблоко, протянула попу:

– Пора мне, батюшка… Ты возьми вот яблочко, скушай на здоровье, это из моего садочка, покойный Петр сажал…

Отец Никанор машинально взял прогретое солнцем яблоко, кивнул Лукерье:

– Спаси Христос. Иди с миром…

«Не иначе как умом тронулся поп, – подумала тетка Лукерья, выходя из ограды и с испугом оглядываясь на сидевшего под акацией священника. – Глаза у него ровно у младенца, а речи неподобные, грешные… Должно, зашел у старого ум за разум…»

Тетка Лукерья не могла знать и не знала всего, что в последнее время происходило в душе отца Никанора. Между тем уже довольно давно, почти три года, с того самого дня, когда в него стреляли за то, что он отдал голодающим церковные ценности, в отце Никаноре непрерывно, не только в долгие часы старческою бодрствования, но даже во сне, происходило нечто очень важное, пугающее его самого. Отец Никанор стал сомневаться в существовании бога. Вначале он не только устрашился этих сомнений, но счел себя великим грешником, хотел оставить священство и уйти в монахи, чтоб не обманывать людей, а наедине с собой решать неразрешимый вопрос о боге. Потом он отогнал от себя эту мысль, полагая, что уход в монастырь будет бегством, жалкой попыткой спрятаться от того мучительного испытания, которое, как он думал, было ниспослано богом для укрепления его слабой и шаткой веры.

Отец Никанор видел в Пустополье, в Ржанске, даже в отдаленных глухих хуторах, как молодые парни-комсомольцы, девушки-учительницы, пожилые рабочие, школьники с веселой насмешкой жгли на площадях вынесенные из хат иконы, плясали, пели разухабистые песни о непорочном зачатии, о рождестве и воскресении Иисуса, о святых, о попах. Было в этом что-то вызывающе-сильное, пугающее и непонятное. Но уличные пляски и грубое ряженье не пугали отца Никанора, пугало его другое.

Старика ужасало то, что многие люди, приходя к нему на исповедь, все чаще говорили о своих сомнениях, все чаще и откровеннее задавали вопросы о несуразностях и противоречиях в священном писании, и он, вместо того чтобы так же прямо и откровенно сказать, что он сам сомневается и страдает, что ему трудно, невозможно ответить, есть ли бог или нет, длинно и скучно говорил о необходимости верить не размышляя, молиться и каяться в грехах. Он даже накладывал на прихожан суровые епитимии – заставлял их бить несчетные поклоны, стоять в притворе, поститься в неурочное время, а сам по ночам часами стоял на коленях, готовый принять весь грех людской на себя. До рассвета говорил он с богом, в которого уже не мог верить, но еще надеялся на что-то.

– Аз бо един, владыко, ярость твою прогневах, – бичевал себя старый поп, – аз един гнев твой разжегох, аз един лукавое сотворих, превосшед вся от века грешника… Се аз ввергаю себя пред страшное и нетерпимое твое судилище, и якоже пречистым твоим ногам касайся, из глубины души взываю ти: очисти, господи, прости благоприменителю, помилуй немощь мою, поклонися недоумению моему, вонми молению моему и слез моих не примолчи… Да будут познаны во тьме чудеса твоя и правда твоя в земли забвенней…

Прижавшись лбом к холодному затоптанному полу, Никанор все ждал чего-то, вслушивался в нудную возню голодных крыс, и перед его глазами вновь и вновь возникала вся никчемно, как теперь ему казалось, прожитая жизнь.

Подняв голову, пристально всматриваясь в темный лик бога на старой иконе, отец Никанор говорил ему с грустной укоризной:

– Ты отринул еси и уничижил помазанного твоего, разорил еси вся оплоты моя, и аз бысть поношение людям… Ты возвеселил вся враги моя, отвратил от мене помощь меча своего и облиял мою голову стыдом… И ныне слово мое грешное обращено к тебе: всуе создал еси вся сыны человеческие…

Так и теперь, отпустив тетку Лукерью, дряхлый поп одиноко сидел на скамье и думал свою невеселую думу. Хромой сторож прошел к церкви, неся ведерко с краской. Он прислонил к стене лесенку и стал красить водосточную трубу. Трое босоногих мальчишек забрались с улицы на каменную ограду, накинулись на акациевые стручки, но увидели священника, с визгом попрыгали вниз и убежали.

Оставленное теткой Лукерьей яблоко источало слабый винный запах, матово светлело сизым налетом. Никанор вспомнил, что в церкви, за престолом, у горнего места, висит старинная икона неведомого письма, а на иконе изображен бог-судия с яблоком – земным шаром – в руке. Вспомнив божье яблоко-землю, отец Никанор подумал о том, что вот сейчас, как и всегда, плывет и вечно будет плыть куда-то в голубом пространстве планета Земля – и никто не знает: кем она сотворена, для чего, кто создал на ней людей, птиц, деревья и зачем все это нужно, какой всеблагой цели подчинено? Творением вездесущего бога привык человек считать солнце, землю, все живое, а вот выходит, что бога нет, а существует лишь великое, полное тайн самосоздание. Так говорят нынешние ученые люди. А чем это доказано? Чьим разумом установлена целесообразность совместной жизни человека и глисты, яблоневого лепестка и мельчайшей тли? Кому это нужно? Разве знаем мы, немощные люди, что существует за пределами досягаемости наших чувств? Может, где-нибудь в бесконечных глубинах Вселенной скрыто святое, недоступное взору обиталище бога? Может, там предстают перед творцом души усопших? «Так-то оно так, а только боязно, батюшка… может, там и нет ничего?» Это только что сказала неграмотная огнищанская баба Лукерья.

– Может, там и нет ничего, – тихо повторил отец Никанор, – а есть только то, что окружает людей на земле…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1

Приближались летние школьные каникулы. Андрей хорошо сдал все экзамены и каждый день уходил на луга, где обычно собирались ребята, с которыми он за зиму успел подружиться, – Виктор Завьялов, Павел Юрасов, Гоша Комаров. В затравевшей низине сверкала тихая речушка, больше похожая на вытянутые, соединенные друг с другом болотца, а на пологих ее берегах густо росли старые, корявые вербы. Стволы верб давно были выжжены кем-то, чернели глубокими, покрытыми копотью дуплами, но между корой и обугленной сердцевиной, должно быть, еще сохранялись живые клетки, по которым струились соки, и оттуда, от этих невидимых клеток, вытянулись тонкие зеленые лозинки, одетые сизыми, с пушочком, молодыми листьями.

Ребята валялись, расстелив куртки, в прохладной тени верб, читали вслух, боролись, бродили, завернув штаны, по речушке, вылавливали раков. Виктор Завьялов приходил к речке реже других. Минувшей зимой он вступил в комсомол и довольно часто задерживался на собраниях или уезжал с группой комсомольцев в деревни. Уже не раз Виктор заводил с товарищами разговор о комсомоле, но все трое отнекивались, причем у каждого из них были на то свои причины: Гошка Комаров, сын зажиточного арендатора мельницы, знал, что его в комсомол не примут, Павел Юрасов боялся политграмоты и увиливал от лишних нагрузок, Андрей же в ответ на предложение Виктора вступить в комсомол отвечал, посмеиваясь: «Подожду немного, меня все равно выгонят за норовистый характер…»

По воскресеньям к вербам выходили девочки – смуглая, с полуприкрытыми глазами Гошкина сестра Клава, смешливая толстушка Люба Бутырина и Еля Солодова. Любин отец, тучный дьякон Андрон, жил у самой речушки в просторном доме, имел сад, большую пасеку, и девчонки-школьницы бегали к Любе лакомиться засахаренным медом, яблоками и грушами.

Как только девочки показывались у речки, Виктор, Павел и Гошка подходили к ним, все усаживались рядком и начинали веселую болтовню. Только Андрей, если с девочками была Еля, оставался в стороне и делал вид, что увлечен чтением книги. Андрей уже привык к тому, что при появлении Ели весь мир переставал существовать для него: не было ни деревьев, ни трав, ни птиц, ни запахов цветов – ничего, была только она, сероглазая девочка, немножко манерная, «капризуля и задавака», как называла ее Тая. И он, Андрей, в школьном ли коридоре, на улице ли глаз не спускал с «капризули», слушая ее звонкий, тоненький голос, на лету ловил каждое ее слово, даже не глядя на нее, чувствовал: вот она ловким движением пальцев заплетает свою косичку, вот перелистывает тетрадку, вот – постоянная ее милая и смешная привычка, – сидя на траве, беспрерывно натягивает на голые колени короткую юбчонку, из которой давно выросла…

Андрей не раз удивлялся тому, как легко Виктор и Гошка разговаривают с Елей. Что касается до Павла, то понятно: он, счастливец, рос вместе с нею, каждый день бывает у Солодовых, а эти, Виктор и Гошка, как ни в чем не бывало подходят к Еле, дурачатся, шутят, болтают о каких-то пустяках, как будто это так просто. Андрей в присутствии Ели терялся, мрачнел, уходил в себя или прикрывал свое мучительное смущение вызывающей грубостью и фатовством. Он много раз уговаривал самого себя: «Что ты глупишь? Подходи и заговаривай с ней. Что она, не такая же девчонка, как Люба или Клава? Чего ж ты молишься на нее?» Однако все эти самоуговоры не помогали, и Андрею оставалось только мечтать о том, как он будет разговаривать с Елей подобно всем другим…

Когда закончился последний день занятий, Гошка и Павел пригласили девочек посидеть у речки. Андрей уже был там, читал, прислонившись к вербе. Виктор должен был прийти позже, его задержали на собрании.

– Что-то наш рыжий совсем загордился, – хихикнул Гошка, усаживаясь с девчонками.

– Какой это рыжий? – спросила Еля.

– Разве ты не знаешь? Андрюшка Ставров. Вон, полюбуйся, расселся под вербой, и лучше не подходи к нему – изобьет.

Еля искоса глянула на Андрея, засмеялась:

– Так это его вы называете рыжим? А то я слышу: «рыжий, рыжий» – и не знаю, кого вы так окрестили.

– И вовсе он не рыжий, – вмешалась Клава, – он беленький, как Люба, только курносый и злой.

Лежавший чуть поодаль Павел сказал, вытягивая ноги:

– Я знаю, почему Андрюшка пасмурный.

– Почему? – спросила Люба.

Павел посмотрел на Елю, хмыкнул:

– Елка ему нравится, вот он и ходит как в воду опущенный.

– Дурак! – вспыхнула Еля. – Как не стыдно?

Клава сломала сухую травинку, пощекотала ею колено Ели.

– А ты не злись, Елочка, чего злишься? Может быть, это правда? Смотри какая ты красивая – разве ж можно в тебя не влюбиться? Вот, хочешь, встану сейчас, подойду к Андрею и скажу: «Андрюша, это правда, что тебе нравится наша Елочка?»

Елины щеки залил румянец. Хотя ей не мог быть неприятен этот разговор, она обиделась, ударила Клаву по руке:

– Перестань, Клава, надоело! Вы ни о чем другом говорить не хотите… Пусть лучше Павлик и Гоша расскажут, как они получили двойку по обществоведению, это интереснее…

– Что ж тут интересного? – дернулся Гошка. – Обыкновенная двойка, и получена вполне нормально. Зачем же портить день воспоминаниями о двойке?

– Это ваш любимец Берчевский постарался, – сказал Павел, – сел возле меня, надулся как индюк и спрашивает: «Что такое перманентная революция?» Я думал, думал и говорю: «Пролетарскую революцию я знаю, а перманентную забыл». Ну, Берчевский взъерепенился и вкатил мне двойку, даже карандаш свой поломал…

– Он всем задает этот вопрос, – подтвердил Гошка.

Лениво потягиваясь, Клава ущипнула Елю за руку, проговорила тихо:

– Ну вас! Я все-таки пойду позову Андрюшку, он хоть ругаться начнет – и то веселее будет.

Она поднялась, отряхнула платье, медленно пошла к Андрею, постояла возле него немного и спросила вкрадчиво:

– Интересная книга, Андрюша?

– Интересная, – не очень общительно ответил Андреи. – «Северная Одиссея» Джека Лондона.

Клава присела рядом, тронула Андрея за рукав:

– Почему ты всегда убегаешь от нас? И экзамены ты отдельно сдавал, в одиночку готовился. Мы на тебя обижаемся, Андрюша, нехорошо так делать.

– Кто это обижается?

– Все девочки, – прищурилась Клава. – Люба, я, Еля.

– Еля? – недоверчиво покосился Андрей.

– Ну да, и Еля тоже…

Карие Клавины глаза-щелочки хитровато блеснули. Она поиграла кончиком косы и спросила почти равнодушно:

– Скажи, Андрюша, тебе очень нравится Еля? Только не скрывай, правду скажи. Про это ни одна душа знать не будет…

Андрей оглянулся. Еля сидела в пятнадцати шагах, чуть склонив голову, свертывая в трубку и развертывая тетрадь в черной клеенчатой обложке. Прядь волос все время спадала на щеку, и Еля отбрасывала ее свернутой тетрадкой. Что мог сказать сейчас Андрей? Что Еля лучше всех на свете? Это, конечно, все знали и без него. Что он впервые в своей жизни начал понимать, что такое любовь, и, наверно, полюбил Елю навсегда? Но ведь об этом почему-то стыдно говорить, да и не нужно. Андрей почувствовал, что язык его стал как чугунный и он ничего не может выговорить.

– Что же ты молчишь, Андрюша? – подзадорила его Клава. – Завтра ты уедешь в свою Огнищанку, вернешься только осенью, а Елин папа хочет, кажется, переезжать из Пустополья в город, я слышала у них дома такой разговор…

Отбросив книгу, Андрей приподнялся на колени и вдруг отчеканил:

– Да, я люблю Елю, слышишь, Клава? Люблю! Вы думаете, что меня можно назвать мальчишкой и дурачком за то, что я разрезал руку в лесу? Вы все думаете, что я не понимаю, зачем ты пришла сюда? Так вот, знай: все равно я Елю никому не отдам, никогда. Слышишь? Пусть ее увозят куда хотят, я найду ее. Вот! Получила удовольствие? Выслушала меня? Теперь беги, пожалуйста, и трезвонь об этом кому хочешь…

По тому, как притихли Павел и Гошка, как поднялась и, уронив тетрадку, убежала Еля, Андрей понял, что все слышали его слова. Ну что ж, тем лучше. Не будут больше приставать.

Ни с кем не простившись, Андрей пошел домой, сложил в сундучок книги, старательно увязал в одеяло белье, а на следующее утро вместе с Таей уехал в Огнищанку. Вез их Петр Кущин, который приезжал в волостную больницу за женой. Мотя, его жена, была еще слаба после сотрясения мозга, она лежала на сене, вытянув похудевшие руки, блаженно улыбаясь, жмурясь от жаркого летнего солнца.

Как только выехали за село, Петр стащил с ног запыленные сапоги, бережно прикрыл их сеном и, свесив босые ноги, стал неторопливо и обстоятельно рассказывать Моте все, что произошло в Огнищанке за время ее отсутствия.

– Кукурузу я посадил в балочке, сажал через три борозды в четвертую, чтоб пропашник прошел, – тихо бубнил Петр. – А капусту нонешний год над прудом сажал, там, где были помидоры… И Сусачиха над прудом посадила, и Лука Сибирный, и Тоська Тютина… Гаврюшку, Капитонова квартиранта, забрали в избу-читальню, он и парикмахерскую там открыл, а только к нему никто не идет, один Длугач захаживает да Степан Острецов, Пашкин мужик…

Вслушиваясь в монотонный голос Петра, Андрей подремывал, и перед его глазами вставала тихая, спрятанная меж двух холмов Огнищанка, к которой он уже привык и где знал каждое деревце. Сейчас Андрею особенно не терпелось. Вороные Петровы кобылицы, мотая головами, шли неторопливым шагом. Андрей же испытывал беспокойное желание скорее увидеть приземистый дом на холме, родных, соседей, услышать скрип колодезного журавля, пробежаться босиком по холодноватой от росы стерне.

Тая тоже вертелась на утоптанном сене, посматривала по сторонам, то и дело кричала Андрею:

– Какое красивое деревце, во-он, на краю леса!.. А скворцов сколько-не сосчитать, целая туча пролетела… Воздух такой чистый, аж дрожит, как вода переливается.

В самом деле, за длинным рядом ржаных копен, за полосами еще не скошенных овсов трепетно струились прозрачные волны воздуха, и Тая вскрикнула от восторга, вздохнула всей грудью, затеребила Андрея:

– Как тут хорошо! Век бы отсюда не ушла!

– Сиди, стрекоза, – лениво отмахнулся Андрей.

Вдоль дороги на телеграфных проводах, сидя смирно, рядочком, гулко ворковали дымчато-розовые горлицы. Склонив крохотные, с коротким клювом головы, они провожали телегу настороженными взглядами и вновь заводили перекличку тонким, протяжным воркованием. Андрей слушал горлиц, покусывал сухую травинку и не переставал радостно удивляться тому, что сразу забыл школу, Пустополье и весь потянулся к Огнищанке. Когда большой Казенный лес остался позади и показалась окруженная зеленым ковром толоки Огнищанка, он по-мальчишески заерзал, схватил за рукав Кущина:

– Поехали быстрей, Петр Евдокимович!

– Не терпится? – Петр ухмыльнулся в усы. – Скучил, поди, по своим?

– Давно не был, вот и соскучился…

К воротам, заслышав звон телеги, сбежалась вся семья. На дорогу выбежали Роман и Федя, закричала Каля, между ними волчком завертелась Кузя. Андрей и Тая переходили из объятий в объятия, отбивались от Кузи, на ходу выслушивали новости.

– Динка недавно отелилась!

– Телочку привела, вся в нее…

Вскинув на плечо снятый с телеги сундучок, Роман приглушенно загудел в ухо:

– Федька, когда ездил в Пустополье, напоролся в Казеином лесу на бандитов, весь разговор их слышал. Потом Длугач ездил с нашими огнищанами на облаву, они никого не поймали, только землянку нашли возле Волчьей Пади – с печкой, с дверцами, и солома на полу примята, вроде спали на ней…

Федя шел рядом, застенчиво улыбался, но всем своим видом как будто говорил: «Да, представьте себе, это я отыскал бандитское логово, и мне это ничего не стоит. Так что вы не удивляйтесь…»

В сопровождении Романа и Феди Андрей обошел весь двор. Постоял в тени акаций, где у деревянных яслей, роняя белую пену, ели овес разномастные кобылы, сходил в парк, посмотрел старый тополь, на котором по-прежнему темнели заплывшие натеком коры инициалы «Ю. Р.».

До вечера Андрей помогал отцу устанавливать под арбу тележный развод, смотрел, как мать с девчонками убирала ток для скирды: всю траву они соскребли железными скребками, вымели сор, потом Настасья Мартыновна легонько смазала чистый ток глиной и отогнала девчонок подальше:

– Ну, не ступайте, пока не засохнет, а то следы останутся и глина потрескается…

На рассвете Дмитрий Данилович выехал с сыновьями в поле. Он стоял на арбе, широко расставив ноги и помахивая кнутом. От конской упряжи пахло дегтем, кони бежали резвой, разгонистой рысью, и в телеге, подпрыгивая, вызванивали вилы и грабли. Андрей и Роман сидели рядом, Федя – в сторонке, прижимая к животу узкогорлую глиняную банку с водой. Как только спустились в Солонцовую балку, справа и слева зеленой стеной встали кукурузные поля. Над ровными рядами высоких стеблей чуть шевелились махровые султаны, густо белели крупные початки, а в глубине похожих на лес полей стоял ровный зеленоватый полумрак.

– Видал, кукурузка? – восхищенно сказал Андрею Роман.

– Чья это?

– Справа Тимофея Шелюгина, а слева Терпужного Антона Агаповича. Они в Ржанск ездили за семенами, привезли какую-то американскую кукурузу и посеяли. Называется «миннезота-экстра», говорят, сладкая как сахар…

Пока кони шли шажком под гору, Роман подмигнул Андрею; они соскочили с телеги, сломали десяток кукурузных початков, рассовали их по карманам и успели вскочить на телегу, так что отец не заметил.

– На развод будет, – тихонько сказал Роман. – А то, подумаешь, хвалятся Шелюгин с Терпужным: «миннезота», «миннезота», – будто и мы не можем ее посадить.

– Как же ты посадишь? – отозвался Федя. – Такой кукурузы ни у кого нет, и Шелюгин сразу узнает, что мы у него наломали.

Роман цыкнул на брата:

– Не твоего ума дело! Мало ли где можно достать кукурузу! Вот ехали, нашли на дороге наломанные початки и подобрали. Понятно?

Он повернулся к Андрею:

– У таких сквалыг, как Шелюгин, среди зимы льда не выпросишь. Месяц тому назад Шелюгин потравил лошадьми нашу озимую и даже разговаривать не захотел, только покрутил ус и сказал: «Требуйте с лошадей, я за них не ответчик».

– Хитер! – ухмыльнулся Андрей.

Федя подсел ближе, сплюнул по-взрослому и махнул рукой:

– Тут издавна такая мода – выкармливать скотину на чужом. Один раз дед Исай Сусаков подогнал своих коров к ячменю лесника Букреева, пасет на ячмене да еще приговаривает: «Кушайте, буренушки, кушайте…» А Букреев вышел с опушки да как свистнет деда по шее…

Братья засмеялись, представив постную, иконописную физиономию Сусакова.

– Ну а дед Исай что? – спросил Андрей.

– Ничего, почесал затылок и пошкандыбал с чужого ячменя…

Когда приехали на поле и остановили коней у крайней копны, Дмитрий Данилович с Федей остались на телеге укладывать снопы, а Роман и Андрей взяли вилы и стали на подачу. Снопы были большие, тяжелые, тугой, добротной вязки. Ребята с трудом поднимали их на вилах. Пока укладывались нижние ряды, сноп можно было сваливать ударом вил по драбине телеги, а когда стали вывершивать, ребятам пришлось туго.

Андрей, отвыкший от работы, быстро умаялся, вспотел, но не отставал от Романа. Колючие остья и соломенная труха сыпались за воротник рубахи, прилипали к мокрому телу, лицо горело. Он яростно насаживал сноп за снопом на деревянные, с косыми зубьями тройчатки, натужившись, поднимал тяжеленный сноп и кидал его на телегу.

– Берите грабли и подгребайте аккуратнее, чтоб ни один колос не пропал! – крикнул сверху Дмитрий Данилович.

Снопы на телеге затянули толстой веревкой, огребли на боках, и Дмитрий Данилович с Федей поехали домой. Андрей и Роман решили ждать их в поле. Выпив воды, они растянулись в тени высокой копны.

– Ты еще не куришь? – небрежно спросил Андрей, доставая из кармана измятую коробку дешевых папирос.

– Не пробовал.

– Может, попробуешь?

– Давай.

Они закурили, и Андрей с любопытством наблюдал, как младший брат, стоически выдерживая суровое испытание, захлебывался дымом, кашлял и вытирал кулаком слезы.

– Не тошнит? – спросил Андрей.

Роман отрицательно качнул головой:

– Чего ради? Табак плоховатый.

Андрей и сам научился курить не так уж давно, но старался показать, что он заправский курильщик и без доброй затяжки не может жить.

– У вас, поди, и папирос не достанешь, – проговорил он, пуская замысловатые кольца дыма. – Придется махорку тянуть или самосад…

Отдохнув, Андрей стал рассказывать брату о Пустополье, о школе, о новых товарищах, но ни словом не упомянул о Еле.

– Когда ты вернешься, поеду учиться я, – мечтательно растягивая слова, сказал Роман. – Стану геологом и махну куда-нибудь в Сибирь или на Камчатку. Здорово, правда?

– Ничего, неплохо, – согласился Андрей.

– А ты кем хочешь быть?

Секунду подумав, Андрей ответил твердо:

– Агрономом. Меня давно тянет к этому делу, и Фаддей Зотович, наш учитель, советует: иди, говорит, Ставров, в агрономы, это самая благородная специальность.

Воткнув недокуренную папиросу в землю, Роман упрямо сжал губы.

– Нет, я только в геологи. Сейчас мне пятнадцать лет, за шестой класс я сдам сразу, окончу школу, на рабфак пойду, а потом буду ездить по всему свету…

Андрей с удивлением заметил, что в характере и даже во внешности младшего брата произошли изменения: известный Плакса, Роман возмужал, раздался в плечах, его смуглая шея по-прежнему была тонкая, мальчишеская, по руки окрепли и загрубели.

– Отец все сильнее влезает в хозяйство, – хмуро заговорил Роман, обрывая вокруг себя колючую щетину стерни. – В амбулатории ему делать почти нечего, огнищане сами лечатся, дома. Вот он и ударился в хозяйство – завел четырех свиней, индюков, кур. А на черта нам все это сдалось? И так уж мы с Федькой батраками заделались, только и знаем что коней да свиней, и больше нет ничего…

– А ты думаешь, ему легко? – возразил Андрей. – Разве мы смогли бы учиться без хозяйства? Ты, Ромка, видно, успел забыть, как мы с голоду дохли, вороньи яйца жрали. Что ж, опять хочешь на лебеде да на кукурузных лепешках сидеть?

Роман досадливо поморщился:

– Почему на лепешках? Я не про это. Пусть себе хозяйство, только бы по нашим силам. А отец удержу не знает: есть корова – давай ему другую. Вывели полсотни индюков – выводите еще полсотни. До каких пор всю эту обузу нести? Что он, Терпужного догнать хочет или Шелюгина? Тогда пусть батраков нанимает, а мне осточертело гнуть спину день и ночь…

Вдали показалась ставровская телега, и Роман умолк.

Со звоном и грохотом телега подъехала к копне. Дмитрий Данилович соскочил с нее, повернулся к сыновьям, коренастый, загорелый, пропахший дегтем и потом.

– Чего ж вы разлеглись? Делать нечего? Подгребли бы россыпь вокруг копен, колоски у мышиных нор собрали бы да сложили на попону.

Он потянул рукой брошенную возле копны попону, увидел под ней кучу сложенных ребятами кукурузных початков, наклонился, очистил один початок и озверело кинул его Роману под ноги:

– Зачем шелюгинскую кукурузу ломали, сукины сыны?!

– Мы на развод, – бормотнул Андрей, предусмотрительно отступая от разъяренного отца. – Это «миннезота-экстра», у нас такой нету.

– На воровстве выезжать думаете? – гремел Дмитрий Данилович. – Краденую кукурузу садить? Кто вас учил этому, а? Вы горбом своим заработайте, а потом и делайте что хотите. Разве нельзя было обменять у Шелюгина кукурузу на наши початки? Чего ж вы на чужое поле полезли?

Сбивая кнутовищем приставшие остья, он заговорил спокойнее:

– Привыкайте к тому, чтобы любую кроху добывать собственным трудом. А то сегодня вам чужой початок понравится, завтра еще что-нибудь – и покатитесь под откос… Лиха беда – начало. Потом и оглянуться не успеете, как залезете в трясину…

Братья стояли потупившись, не глядя на отца.

– Давайте накладывать воз! – закричал Федя. – Солнце уже над лесом…

Работа продолжалась весь день. Поле все больше пустело, на месте копен оставались лишь темные крестовины прелой стерни да присыпанные трухой норы мышей-полевок. Неподалеку от леса, правее Ставровых, заканчивал косить озимую Павел Терпужный. Припадая на ногу, он широко размахивал косой, за ним шел Тихон, а сзади, закутанная белой косынкой, часто наклоняясь и ловко скручивая перевясла, вязала Таня.

– Танька твоя совсем заневестилась, – отплевываясь от соленого пота и хитровато посматривая на Андрея, сказал Роман. – По субботам на вечерках гуляет, а в воскресенье вырядится в длинную юбку, возьмет в руки цветы, платочек с кружевом и шляется по хуторам с парнями.

– С кем же она гуляет? – равнодушно спросил Андрей.

– Да ни с кем. Бегает со всеми, как телушка на выгоне, песни поет, полечку в избе-читальне пляшет.

– Ну и пусть ей бог помогает.

В Андрее шевельнулось чувство обиды и неприязни к Тане, но он тотчас же забыл об этом, предвкушая уже не раз испытанное наслаждение – ехать с последней телегой в деревню.

Уже совсем свечерело. На поле легли синие сумерки, от леса потянуло влажным холодом. Андрей и Роман подгребли и подали на телегу остатки розвязи, потом, держась за веревку, полезли наверх, улеглись на снопах. Дмитрий Данилович шевельнул вожжами. Сытые кони разом вытянули увязшую на стерне телегу и неторопливым шагом пошли по набитому проселку.

Раскинув онемевшие от усталости руки и ноги, Андрей лежал на спине, смотрел в чистое, чуть розоватое от вечерней зари небо, на котором неярко засветились первые звезды. Телега убаюкивающе скрипела, покачивалась, на каждый толчок колес отвечала мягким колыханием, и Андрею казалось, что он тихо плывет между небом и землей, по теплому, напоенному запахом трав воздуху. Все в этот вечер было хорошо: и колкая, щекочущая спину пшеничная розвязь, и мирное пофыркивание коней, и однотонный звон колес, и, самое главное, ласковое, колыбельное колыхание телеги, отдаваясь которому Андрей каждой кровинкой наморенного тела ощущал покой.

Детским, сильным и звучным голосом Федя, сидевший рядом с Андреем, затянул протяжную песню, отец и братья подхватили ее, и старинная щемяще-грустная песня понеслась над покатыми степными холмами:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю