Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Видимо не желая больше разговаривать, дед круто повернулся и зашагал к воротам. За ним пошли Александр, Павел Терпужный и Ганя. Александра все время подмывало спросить у Гани, давно ли она видела Марину, но он стеснялся мужчин. Только в трамвае, усевшись рядом с девушкой, он произнес как бы невзначай:
– У брата в Огнищанке жила их невестка с дочкой. Вы ее встречаете?
– Это Марина Михайловна, Таина мама? – повернулась Ганя.
– Да, да!
– Она в прошлом году уехала в Пустополье, в трудовой школе работает, и Тая с нею.
– А в Огнищанку приезжает?
– Приезжает, я ее встречала раза два или три, – оживилась Ганя. – Румяная такая стала, красивая. Ей бы замуж выйти, да она, говорят, мужа все ждет.
Александр потупил голову:
– Да, я знаю.
Память перенесла Александра к берегу покрытого льдом огнищанского пруда, где он когда-то стоял с Мариной. Она казалась тогда совсем беззащитной, маленькой и жалкой в своем потертом, старом пальтишке, в пуховом платке, а глаза у нее, как у раненой птицы, были подернуты влагой.
«Нет, пора все это кончать, – подумал Александр, – нельзя же человека ждать столько лет, так и жизнь незаметно пройдет, оглянешься, а жизни нету. Я напишу ей обо всем, пусть переезжает в Москву, будем жить вместе…»
На Земляном валу Терпужный и Ганя сошли с трамвая и отправились в общежитие, а дед Силыч поехал к Александру: решил после острых впечатлений отвести душу. Уже сидя в холодноватой комнате и обняв ладонями горячий стакан, дед стал рассказывать об Огнищанке. Говорил долго, обстоятельно, даже с оттенком некоторого удивления, как будто сегодня, поднявшись на биплане, он впервые по-настоящему рассмотрел родную деревню.
– Оно конечно, Советская власть много пользы принесла, – сказал Силыч, – это видно всем. А вот мужики скрозь еще живут по-старому. Возьмите, к примеру, нашу Огнищанку. До революции у нас богато жили только Раух да два мужицких семейства – Шелюгины и Терпужные. Ну, Рауха выгнали, землю у него забрали, роздали людям. А что получилось? Бедняку свою земельную норму обработать нечем, а жить надо. Он и сдает землю в аренду тому же Антону Терпужному или Тимохе Шелюгину, сам же идет батраковать. Где ж тут, извиняюсь, правда?
Он допил чай, аккуратно поставил стакан вверх дном, вытер ладонью усы и проговорил, отодвигая стул:
– Говорят, товарищ Ленин болеет. Это верно?
– Верно, Иван Силыч, – угрюмо ответил Александр, – Ленин болен.
Старик потоптался, походил по комнате, надел зипун и, стоя у порога, сказал тихо:
– Прощевай. Спасибо за хлеб-соль. Ежели, случаем, тебе пощастит повидать Ленина или же, может, у тебя есть такие товарищи, которые его увидят, нехай ему скажут так: «Огнищанский пастух Иван Колосков летал над городом Москвою, глядел сельскую хозяйскую выставку и посылает тебе, товарищ Ленин, свою ласку и поклон…»
– До свидания, Иван Силыч, – проговорил Александр, обняв старика. – Хороший вы человек.
– Вот, вот… до свидания… А еще нехай скажут, чтоб он не болел, чтоб выздоровлял… Так нехай и скажут: про сит, мол, тебя Иван Колосков – не болей, товарищ Ленин, народу без тебя трудно…
5
К югу от Москвы, мягко огибая невысокие, покатые холмы, тянется старая Каширская дорога. Вымощенная диким камнем, обсаженная молодыми деревцами, она пролегла по холмистой равнине с перелесками, по зеленым луговым низинам, по глинистым гребням крутых оврагов.
По обе стороны дороги, недалеко одно от другого, спокон века стоят подмосковные села – Дьяковское, Орехово, Петровское, Шипилово, Ащерино, Расторгуево. Темные, тронутые сизым мхом деревянные домики с коньками на крышах, с резными ставнями и крытыми крыльцами подступают тут к самой дороге. В отгороженных частоколом двориках поскрипывают колодезные барабаны, мирно кудахчут хохлатые куры-пеструшки, сушится на веревках белье…
А вокруг, куда ни глянь, все та же, с припаленными рыжими бурьянами, с травяной зеленью по западинам, русская земля. Где-нигде промелькнет роща древних сосен с корявыми стволами, чисто и молодо забелеют в гущине перелесков редкие березы – и снова поля, извилистые ложбины, крестьянские нивы с бурой наволочью на межах, истоптанная скотом толока, неумолчное грустное гудение телеграфных проводов…
Председателю Пустопольского волисполкома Григорию Кирьяковичу Долотову доводилось бывать в этих местах года три назад, когда он сопровождал Ленина в поездке на речку Северку, где Владимир Ильич охотился на бекасов и дупелей.
Сейчас Долотов сидел молча, откинувшись на спинку автомобильного сиденья, посматривал на своего флегматичного спутника-латыша и предавался воспоминаниям. Белокурый парень-латыш был одет в добротный защитного цвета костюм с малиновыми «разговорами» на груди. Небрежно кинутый на колени маузер в деревянной кобуре он уверенно придерживал затянутой в перчатку рукой. Долотову было неловко за свою потертую кожаную куртку, за полинялый солдатский костюм и тяжелые сапоги. Особенно же неприятно было то, что красивый латыш дважды задержал свой явно неодобрительный взгляд на поросших рыжеватыми волосами руках Долотова. Обе руки пустопольского председателя были украшены замысловатой татуировкой: на правой синел остроклювый морской орлан, на левой загадочно улыбалась обвитая змеей женщина с рыбьим хвостом вместо ног. Оба рисунка Долотову наколол десять лет назад электрик подводной лодки «Тритон» Ваня Бабкин, гуляка и фантазер. За годы войны Ваня так изукрасил всю команду «Тритона», что командир прославленной лодки всерьез решил откомандировать электрика Бабкина в Академию художеств.
Потом, в конце войны, когда в упор расстрелянный немецким эсминцем «Тритон» навеки улегся на дно Балтийского моря, а матрос Долотов в числе немногих добрался вплавь до угрюмого острова Эзель и вскоре стал командиром красногвардейского отряда на родном заводе «Русский дизель», парни-рабочие с такой неприкрытой завистью любовались руками своего лихого командира, что Григорий Кирьякович Даже гордился произведением искусства покойного Вани Бабкина и отнюдь не собирался сводить великолепные рисунки.
Впервые смутился он в 1918 году, когда председатель ВЧК Дзержинский вызвал его к себе, сказал, что он, Долотов, по рекомендации партийной ячейки завода направляется в личную охрану Владимира Ильича Ленина и должен ехать в Москву. Разговаривая с Долотовым, Дзержинский скользнул взглядом по его рукам, чуть приметно усмехнулся и сказал:
– Кто же это вас так раскрасил?
– Был у нас на «Тритоне» один электрик, – объяснил Григорий Кирьякович, – он чего хотите мог наколоть. Одному минеру на всю спину нарисовал гибель города Помпеи с открытки художника Брюллова.
– М-да-а… – протянул Дзержинский, отводя от Долотова смеющиеся глаза.
Больше Дзержинский ничего не сказал, но по его глазам, по улыбке, по голосу Григорий Кирьякович понял, что председатель ВЧК отнюдь не в восторге от татуировки и даже как будто не одобряет творение живописца-подводника. С тех пор Долотов начал стыдиться своих рук.
Теперь, скосив глаза на своего спутника-латыша, Долотов сунул руки в карманы куртки и притих. Растрепанный «бенц», подпрыгивая на выбоинах и скрипя рессорами, медленно катился по тряской дороге. Сонный шофер то и дело подбадривал себя оглушительным сигналом и невозмутимо вертел баранку.
– Вы долго пробыли в охране товарища Ленина? – повернувшись к Долотову, спросил латыш.
– Два года, – неохотно ответил Григорий Кирьякович. – Только в разное время, в восемнадцатом и в двадцатом годах.
Латыш поднял на него светло-голубые глаза, поправил маузер.
– Трудновато, наверно, было в восемнадцатом году?
– Да, нелегко.
Старенький «бенц» вкатился на пригорок. Слева и справа зеленели рощи. Их пышная листва кое-где уже была тронута первой желтизной.
– А сейчас где работаете?
Хотя короткие вопросы латыша смахивали на беглый допрос, Григорий Кирьякович не обиделся, – наоборот, голубоглазый малый начинал ему все больше нравиться: по всему было видно – твердый и цепкий товарищ.
– Сейчас работаю в Ржанском уезде председателем Пустопольского волисполкома. В двадцать первом году окончил курсы ВЦИКа, и меня послали в деревню. Позавчера вот в Москве встретил Марию Ильиничну и стал просить: «Можно ли хоть одним глазом глянуть на Владимира Ильича? Уж очень я по нем соскучился». А она говорит: «Что ж, поезжайте, сейчас Владимиру Ильичу лучше».
– Лучше-то лучше, – отрывисто бросил латыш, – а только Владимир Ильич не слушается врачей: и газеты читает, и всякие письма стенографистке диктует, и по телефону чуть ли не каждый час звонит. Разве ж так можно? И главное, никто ничего сделать не может. Сколько уж раз его просили, он только посмеивается: ладно, мол, ладно, уговорили, больше не буду, – а сам опять за свое…
Автомобиль свернул с шоссе влево. Впереди замелькали крыши крестьянских изб. Латыш оправил гимнастерку, передвинул ремень маузера.
– Горки…
Сердце Долотова сжалось, забилось тревожными толчками. Тут, в Горках, живет Ленин. Он совсем близко, вот за этими деревьями.
Деревня такая же, как все другие на Каширской дороге: у склона холма приткнулись деревянные избы, у околицы пасется стадо коров. Вдоль заборов носятся босоногие мальчишки, кудахчут куры. Неярким блеском воды обозначилась крутая излучина Пахры. За деревней овраг, а чуть дальше, за оврагом, в старинном парке, белеет двухэтажный дом с колоннами, с боковыми флигелями и службами.
После выстрела террористки Каплан, после тягот гражданской войны, голодных лет, напряженных трудов, бессонных ночей здоровье Владимира Ильича было подорвано. Все чаще он вынужден был оставлять Москву и жить в Горках.
– Тут ему все же спокойнее, – сказал латыш, поглядывая на Долотова, – но такого, как он, разве кто-нибудь заставит отдыхать?
Автомобиль остановился у высоких ворот. Долотов уже не слышал и не мог слышать, что ему говорит молодой латыш: все внимание Долотова было направлено туда, за эти ворота, к дому, в котором сейчас жил Ленин.
– Что у вас в свертке, товарищ? – донесся до него чужой негромкий голое.
– Как? – встрепенулся Долотов. – Это шерстяные носки и шарф. Жена моя связала, просила передать Владимиру Ильичу. Она еще перчатки такие же вяжет, только не успела довязать, по почте потом пришлет.
– Пожалуйста, проходите…
И вот Григорий Долотов, бывший слесарь «Русского дизеля», бывший матрос подводной лодки «Тритон», трижды раненный красногвардеец, коммунист с 1917 года, председатель далекого Пустопольского волисполкома, побледнев от волнения, смахнув с подбородка внезапно выступивший пот, вошел во двор и остановился.
Прямо перед ним светлый, осененный зелеными кронами деревьев дом, а дальше, точно лес, тихо шелестит листвой вековой парк… Огромный, тенистый, с белыми березами по лужайкам, с раскидистыми липами, с елями. В глубине парка, похожие на бурые обломки скал, темнеют приземистые курганы – стародавние захоронения славян-вятичей. На курганах высоченные, в два-три обхвата, сосны. Видно, год за годом роняли сосны колкие, с краснинкой иглы, и потому земля вокруг источает острый запах сухой хвои.
За парком виден небольшой яблоневый сад. Выбеленные стволы молодых яблонь сверкают меж зелени, как яркая вышивка. Чуть ближе – рощица крохотных вишен. Вишни – совсем младенцы, их стволики подвязаны к кольям.
Долотов секунду постоял, закрыв глаза. Словно озаренные ослепительной вспышкой молнии, возникли перед ним картины: Ленин на заводской трибуне, рука его поднята, тысячи рабочих слушают вождя. К Ленину в кабинет входят рязанские мужики в лаптях, и он, Ленин, поднимается с кресла, идет навстречу оробевшим ходокам, каждому пожимает руку. Ленину докладывают о том, что белогвардейцы взяли Армавир, что английские войска движутся к Онеге, и лицо Ленина становится серьезным, брови сходятся у переносицы, губы крепко сжаты. «Откуда же брались в нем силы, – подумал Долотов, – чтобы вести народ так уверенно и твердо? Ведь он все видит, все знает, все понимает, от него не скроется ничто…»
На порог застекленной террасы вышла Надежда Константиновна. Она в темном платье с узким белым воротником, седеющие волосы гладко зачесаны назад, в руках у нее свернутый в трубку журнал.
– Здравствуйте, товарищ Долотов, – сказала она приветливо. – Что же вы не заходите? Идите, Владимир Ильич вас ждет.
Долотов, еще больше волнуясь, пожал Надежде Константиновне руку, вошел в прихожую, разделся. Радужно светятся разноцветные стекла в окнах, по углам зеленеют цветы в глиняных горшках.
– Сюда, направо…
Дверь в небольшую комнату распахнута. Долотов, не зная, куда девать свой бумажный сверток, замешкался у двери и вдруг услышал телефонный звонок и насмешливый голос Ленина:
– Что такое? Вы народный комиссар связи или доктор медицины? Извольте снять опеку надо мной и наладить телефон! Это архибезобразие! Да, да! Я не могу нормально разговаривать с Москвой. Что? Нужен усилитель? Ставьте усилитель! Ничего не знаю и знать не хочу! Вот, вот!
Раздался стук телефонного рычага. Ленин крикнул из-за двери:
– Надя! А где же Долотов?
– Я здесь, Владимир Ильич, – беспомощно оглядываясь, отозвался Долотов. – Разрешите войти?
– Да, конечно, входите.
Долотов вошел, замер у порога. В комнате у стола, опираясь на палку, стоял Ленин. На нем легкий, просторный френч цвета хаки, черные брюки, мягкие домашние туфли. Верхняя пуговица френча расстегнута, ворот распахнут, так что видна похудевшая шея. Долотов впился взглядом в слегка осунувшееся лицо Ленина, пробормотал радостно и растерянно:
– Здравствуйте, дорогой вы мой Владимир Ильич! Как же рад я, что вижу вас!
– Здравствуйте, товарищ Долотов, – сказал Ленин. – Ну, идите сюда, поздороваемся! Давненько мы с вами не виделись.
– Почти два года, Владимир Ильич.
– Верно, верно, почти два года. А вы, смотрите, все такой же молодец и крепыш. Ничего вас не берет.
Они поздоровались. Долотов смущенно развернул и положил на стол свой сверток.
– Степанида Тихоновна просила подарочек передать вам, сама вязала, шарф шерстяной и носки. Пускай, говорит, Владимир Ильич носит на здоровье. Я, говорит, от чистого сердца, так и скажи.
Темно-карие глаза Ленина заискрились улыбкой.
– Спасибо, спасибо! Она такая же заботливая, ваша Степанида Тихоновна. Помните, как она однажды провожала нас на охоту? А? Все боялась, чтоб с нами чего не случилось. На свете, говорит, много злых людей.
На стене, рядом со столиком, висит старомодный «эриксон» с трубкой на рычаге. Точно вспомнив что-то, Ленин снимает трубку, несколько секунд слушает, склонив голову, потом говорит, стараясь раздельно произносить слова:
– Дайте-ка мне Совнарком. Да, да. Кто? Здравствуйте. Меня интересует такой вопрос: как на Сельскохозяйственной выставке представлены совхозы, коммуны и коллективные хозяйства? Что? В малом количестве? Дело не в количестве, а в колоссальном – слышите? – в колоссальном значении этих хозяйств. Нужно, чтобы выставка стала у нас живым фактором коммунистической пропаганды в деревне, а не стихийным базаром…
Прищурив глаза, Ленин вслушивается в то, что говорит невидимый собеседник, и прерывает сердито:
– То, что Главсельмаш экспонирует машины, рассчитанные на конную тягу, хорошо, но этого недостаточно. Американскими «фордзонами» нам тоже нечего гордиться, невелика заслуга. Извольте передать, чтобы на самом видном месте были выставлены наши, только что выпущенные два трактора. Это архиважно. Слышите? Наши два трактора! А список представленных на выставке совхозов, коммун и коллективных хозяйств прошу передать мне к завтрашнему дню. Я сам хочу осмотреть выставку. До свидания!
Владимир Ильич повесил трубку, покрутил ручку «эриксона», намереваясь, должно быть, еще с кем-то поговорить, но в комнату, предупредительно кашлянув, вошел бритый старик в черном сюртуке. Это был лечивший Ленина невропатолог. Он посмотрел на Владимира Ильича, укоризненно покачал головой.
Ленин неохотно оставил телефонную ручку, вздохнул с деланным смирением:
– Все, все, профессор. Больше не буду. Сейчас мы пойдем в столовую, будем пить чай, а наш гость, товарищ Долотов, расскажет нам, как живут ржанские крестьяне. Прошу вас!
Двинулись гуськом: сдержанный профессор впереди, за ним Ленин, успевший дважды подмигнуть Долотову, а позади Григорий Кирьякович. У лестницы, ведущей на второй этаж, стоял сегодняшний спутник Долотова, молодой латыш. Когда Ленин поравнялся с ним, латыш зарумянился, по-мальчишески оттопырил губы:
– Здравствуйте, Владимир Ильич. Разрешите помочь вам.
– Здравствуйте, товарищ Отто, – приостановился Ленин и насмешливо прищурился. – Опять вы со своей помощью? Никакой помощи. Я сам взойду!
Он взялся за внутренние, специально сделанные для него, близко сдвинутые перила, пошел наверх, добрался до последней ступени и погрозил латышу пальцем:
– Видели? А вы мне помощь предлагаете!
Столовая оказалась небольшой комнатой с угловым диваном и столом, накрытым серой в квадратиках клеенкой. На краю стола, распространяя запах древесного угля, уютно высвистывал простой самовар на подносе. Вокруг самовара стояли стаканы, полоскательница, стеклянная вазочка с мелко наколотым сахаром.
Пока Надежда Константиновна разливала чай, Долотов огляделся. В столовой не было ничего лишнего: на дверях недорогие светлые портьеры, на стене три картины русских художников и аршинный, покрытый белой эмалью термометр.
Ленин придвинул ему стакан чаю:
– Ну, рассказывайте, как у вас там народ живет.
Размешал, стараясь не звенеть ложкой, чай, приготовился слушать.
– Сейчас народ живет ничего, – подбирая каждое слово, медленно заговорил Долотов, – после голодного года залечили все раны, про запас зернишко имеют, коровами обзавелись. Мужик сейчас одним недоволен, Владимир Ильич.
– Чем же? – насторожился Ленин.
– Сколько я ни беседовал с мужиками, люди в один голос говорят: хлеб, дескать, дешевый, а товары дорогие. Сапоги, скажем, купить, косу или паршивую катушку ниток, так пшенички надо продать в пять раз больше, чем этим товарам цена. Вот народ и жалуется: обижают, мол, деревню. А есть у нас по хуторам и такие, которые прямо говорят: «Лучше мы зерно скотине скормим или в ямах его захороним, чем задарма заготовителям отдавать». И надо сказать, Владимир Ильич, что не только кулаки такое мнение имеют…
Глаза Ленина сузились, взгляд сделался жестким, колючим.
– Это у нас в ВСНХ такие мудрецы сидят, директивы дают хозяйственникам: вышибайте побольше прибыли от продажи промышленных товаров, повышайте цены сколько влезет, деньги, мол, нам необходимы.
Он повернулся к Надежде Константиновне:
– Прости, пожалуйста. Возьми карандаш. Запиши, пусть передадут по телефону в Цека.
Ленин стал диктовать, и голос его зазвучал твердо и строго:
– Вторично предупреждаю: нэпманский лозунг чиновников из ВСНХ о безудержном повышении цен на товары в конечном счете может привести лишь с сужению базы промышленного производства, кризису сбыта и подрыву индустрии. Проводимая этими чиновниками политика цен неизбежно нанесет вред смычке с крестьянством. Полагаю, что важнейшим вопросом о ценах надо заняться теперь же, сегодня, немедленно.
Затаив дыхание, Григорий Кирьякович вслушивался в каждое слово Ленина, чтобы все запомнить, ничего не упустить. Мысленно он спрашивал себя: «О чем самом важном, самом главном, основном надо узнать сейчас?» Он тотчас же подумал, что самое важное, самое главное, основное – здоровье Ленина, но спросить об этом не решался, так как видел, чувствовал, что Ленин болен, что он, подавляя страдание, как бы отрывает, стряхивает с себя физическую боль, но продолжает из этого спокойного, тихого, окруженного парком дома руководить партией, страной, гудящей как улей, вынесенный из темного зимовника на залитый солнцем весенний ток.
А Ленин, уловив немой упрек в глазах профессора, уже говорил, примирительно поглядывая на него:
– Все, все. Молчу. Ей-ей! Молчу и слушаю пустопольского товарища.
И, повернувшись к Долотову, спросил:
– Коммуны, артели у вас в волости есть?
– В Пустопольской волости нету, Владимир Ильич, – сказал Долотов. – В нашем уезде есть одна коммуна под Ржанском, называется «Маяк революции», только она на ладан дышит, ничего путного из нее не выходит. Земли коммунарам отвели много, почти что все монастырские поля им прирезали, а работать на этой земле нечем. У них десятка три или четыре подбитых коней да пара поломанных косилок. Вот они и маются. Сенокосы сдают нашим пустопольцам за третью копну, а пахотной земли не осваивают и половины, бурьяны на полях растят. Теперь у них вовсе плохое положение.
– Почему? – спросил Ленин.
Григорий Кирьякович рассказал о поджоге скирды, об аресте Тимофея Шелюгина, о том, что отдельные коммунары ушли из коммуны и поступили на кирпичный завод.
– Я сам с ними беседовал, – закончил Долотов. – Они только рукой машут и говорят: «На беса нам сдалась такая коммуния!»
Ленин задумчиво помешал ложечкой недопитый чай.
– Этого, собственно, следовало ожидать. На подбитых конях крестьянин в коммунизм не въедет. Для крупного же артельного объединения типа сельскохозяйственной коммуны нужны машины, которых мы пока дать не можем.
Он пристально посмотрел на Долотова:
– Вы обязательно посетите Сельскохозяйственную вы ставку. Там будут показаны два наших, советских трактора. Вот если бы мы могли дать завтра народу сто тысяч таких тракторов, обеспечить их бензином, посадить на тракторы хороших машинистов, то любой ваш ржанский крестьянин сказал бы: «Я за коммунию». К сожалению, это пока фантазия. Но это будет. И в очень недалеком времени. Сама же идея кооперирования крестьянства совершенно правильная, единственно правильная идея: крестьянству надо переходить к хозяйству общественному – в этом выход. Что же касается форм такого перехода, то они не даются готовыми. Партия ищет эти формы – коммуну, артель, товарищество, проверяет их самой жизнью. Тут могут быть и ошибки и срывы. Но путь указан правильный. Единственно правильный…
Ленин расспросил Долотова об урожае, поинтересовался работой сельсоветов, волостной партийной организации и, расположившись в кресле поудобнее, попросил:
– А теперь расскажите-ка, в чем больше всего нуждается волость.
Но, как видно, терпению профессора наступил конец. Старик поднялся, чопорно поклонился Надежде Константиновне, строго сказал что-то Ленину – что именно, Долотов не расслышал, – и Ленин, улыбнувшись краешком губ, проговорил:
– Начальству надо подчиняться, ничего не сделаешь.
Отпуская Долотова, он сказал:
– Вы не вздумайте уезжать без моего разрешения. До завтрашнего дня вам можно задержаться. Товарищ Отто вас устроит.
Сопровождаемый Надеждой Константиновной и профессором, Владимир Ильич ушел отдыхать.
Долотов спустился вниз, присел на скамью под высоким кустом сирени. Стоял теплый полдень. Сирень давно отцвела, но между ее истемна-зеленымн листьями еще бурели остатки сухих цветочных кистей с коричневыми коробочками. Над политыми утром клумбами, бесцельно жужжа в лиловых астрах, носились пчелы.
«Да, да, самое главное сейчас – его, Ленина, здоровье, – думал Долотов, вслушиваясь в монотонное жужжание пчел. – Этот врач правильно делает, заставляя Владимира Ильича отдыхать. Но разве его заставишь отдыхать? Он и тут работает не покладая рук. Каждый из нас, глядя на него, должен работать вдесятеро, тогда и ему будет легче».
Григорий Кирьякович вспомнил, как Ленин спросил его, в чем больше всего нуждается волость. На это надо было ответить со всей серьезностью. В Пустопольской волости многого не хватает: малочисленна партийная организация – один коммунист на две-три деревни; плохо работает прокатный пункт – там пара ветхих триеров, конная молотилка да три сеялки; куда ни поедешь – всюду плохие дороги, мостики вот-вот обрушатся, а средства на дорожное строительство не отпускают; в кооперативные лавки вместо дегтя, гвоздей, мыла, керосина завозят одеколон, зонтики, какую-то никому не нужную дребедень. Да, это все плохо, но ведь есть в волости и хорошее, то, чего там никогда не было, что принесла с собой Советская власть и о чем с чистым сердцем можно сказать Владимиру Ильичу Ленину: получивший землю мужик с каждым днем все крепче становится на ноги, все ближе к сердцу принимает Советскую власть; партийная организация в волости здоровая, до последней капли крови преданная ленинской идее; полным ходом идет по волости ликвидация неграмотности, и уже скоро каждый пустопольский мужик сможет не только сказать, но и написать все, что хочет; мужик все больше начинает верить в силу общего человеческого труда, начинает понимать, что рай надо строить не на небе, а на земле.
«Так я ему и скажу, – заключает Григорий Кирьякович, – все как есть расскажу – и про плохое и про хорошее. Ленину нужно говорить только правду, от него скрывать ничего нельзя».
– О чем задумались, товарищ Долотов? – спросил, присев на скамью, Отто.
– О разном, – уклончиво ответил Григорий Кирьякович.
– Товарищ Ленин только что приказал обеспечить вам ночлег. Если хотите, можете поместиться в нашем флигеле, у нас там есть свободная койка.
– Спасибо, мне все равно.
Обычно молчаливый, латыш на этот раз, по-видимому, решил, что Григорий Кирьякович заслуживает доверия и внимания.
– Вы знаете, как сказал о вас товарищ Ленин? – Латыш коснулся рукой локтя Долотова. – Он подошел ко мне и сказал: «Товарищ Отто, прошу вас обеспечить удобный ночлег герою, который в воде тонул, в огне горел, бил белогвардейскую нечисть, а сейчас работает на самом ответственном участке».
– Так и сказал?
– Так и сказал.
Крепкие скулы Долотова слегка порозовели.
– Я действительно тонул на подводной лодке. А в девятнадцатом году под Старым Осколом беляки хотели сжечь меня живьем. Связали руки и ноги телефонным проводом, бросили в горящую хату, дверь замкнули и ушли.
– Ну и как же вы спаслись? – с уважением глядя на Долотова, спросил латыш.
– Перегрыз провод зубами и вышиб оконную раму, – помолчав, сказал Долотов. – Но дело, конечно, не в этом. Дело в том, что Владимир Ильич помнит про каждого из нас, про любого человека помнит.
Отто кивнул:
– Это верно. Он один раз человека увидит – и запомнит его навсегда. Тут, в Горках, он знает почти всех крестьян и рабочих совхоза. Детей их в лицо знает.
Подсев поближе, латыш заговорил с неприкрытой тревогой:
– Все-таки он очень болен, Владимир Ильич.
Долотов смотрел на белокурого латыша и думал: «Неужто мы можем потерять Ленина? Неужто можем остаться без Ленина?»
Перед обедом Ленин расспрашивал Долотова о делах Пустопольской волости. Они сидели на открытой террасе, Ленин – в кресле, а Надежда Константиновна и Долотов – рядом, на стульях.
Перелистывая «Правду», то и дело поправляя очки и посматривая на Владимира Ильича, Надежда Константиновна медленно и негромко читала заголовки корреспонденций:
– «В Дрездене полиция расстреливает демонстрации безработных…», «Французы-оккупанты бросают в тюрьмы коммунистов Рура…», «Генерал Сект запретил деятельность компартии в Германии…»
Все это, конечно, давно известно Ленину. Все происходит так, как должно происходить в жестоком и подлом мире угнетения: нищета народа, убийства, репрессии, провокации, вечные грызня и злоба – затянувшаяся агония обреченного историей мира.
Ленин постукивает пальцами по ручке кресла.
Надежда Константиновна откладывает газеты, начинает перелистывать журнал. Ей хочется отвлечь Ленина, почитать что-нибудь легкое.
– Послушай, – говорит она, – молодая учительница, комсомолка, родила дочь и назвала ее Нинель.
Ленин удивленно смотрит на жену:
– Ну и что?
– Нинель, если читать справа налево, – Ленин.
– Скажи пожалуйста, – хмурится Владимир Ильич, – додумаются же! Не понимаю, для чего это… Справа налево! Потом придумают еще сверху вниз или снизу вверх…
Из комнаты, помахивая шелковистым хвостом, вышел красновато-рыжий ирландский сеттер. Он положил голову на колени Владимира Ильича, замер в безмолвной ласке. Ленин задумчиво погладил шею сеттера, легонько отвел его рукой: иди, мол, гуляй.
– Почта разобрана? – спросил Владимир Ильич.
Надежда Константиновна помедлила. Она не может и не хочет говорить, что великое множество получаемых каждый день писем содержит один и тот же тревожный вопрос: как здоровье Ленина? Опубликованные в газетах бюллетени не только не успокоили народ, но внесли еще большие тревогу и волнение. Люди посылали письма и телеграммы со всех концов страны, требуя ответить: как чувствует себя Ленин, кто и как его лечит?…
– Так что же все-таки почта? – повторил Владимир Ильич.
Надежда Константиновна поднялась, отложила на круглый столик газеты и журналы.
– Почту разбирают. Сейчас я узнаю, есть ли что-нибудь важное…
Проводив Надежду Константиновну взглядом, Ленин всмотрелся в глубину парка. Там, меж красноватыми стволами сосен, видимый со всех сторон, темнел громадный, пробуравленный дуплами дуб-титан. Его могучий, опаленный многими грозами ствол был в нескольких местах забинтован брезентом, покрыт смоляными пластырями, но исполинская, точно из чугуна отлитая крона все еще золотилась пышной, пламенеющей багряными бликами листвой.
– Экий богатырь! – с восхищением сказал Ленин, указывая рукой на дуб. – Прямо-таки Илья Муромец! Видите, какая махина? Садовник уверяет, что ему восемьсот лет. Завидный век!
– Я уже любовался им, – почтительно поддержал Долотов, – со всех сторон ходил вокруг него. Красавец! Вот бы человеку столько жить!
– Будет жить, – улыбнулся Ленин, – не столько, конечно, но дольше, чем сейчас живет. Избавится от голода, нужды, болезней, войн, непосильной работы – от всего, что уродует душу, и продлит себе жизнь этак раза в два…
Наклонившись в кресле, Ленин потянулся к столику, взял оставленный Надеждой Константиновной журнал, начал быстро перелистывать его левой рукой, оглядываясь с видом заговорщика.
– Так, так… На Украину прибыли итальянские промышленники, которых интересует металлический лом… Ну, лом, положим, и нас интересует. Надо сегодня же позвонить в Совнарком, чтобы запретили продавать лом… А вот снимок… Поглядите, Долотов, – гора беличьих шкурок, закупленных Америкой. Это, бог с ними, пусть покупают, нам пока можно обойтись без беличьих шкурок. Вот рабфаковец, вчерашний пастух. Очень хорошо.
Бровь Ленина вскинулась, в прищуренных глазах мелькнул огонек. Положив журнал на стол, Ленин на мгновение задумался, потом повернулся к Долотову и заговорил, отсекая каждое слово:
– Единство партии – вот что главное. Наиболее опасно сейчас подлое нарушение единства партии. А у нас есть немало истеричных фразеров, крикунов, оппортунистов, зараженных идиотской болезнью фракционного вождизма. Этих надо беспощадно гнать из партии, выжигать их каленым железом, чтобы следа не осталось, иначе они приведут к катастрофе…