355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга первая » Текст книги (страница 12)
Сотворение мира.Книга первая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:16

Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

К ночи Максима привезли в Тырново и посадили в темный подвал огромного дома № 701 по улице Девятнадцатого февраля. Утром подъесаул Сивцов разыскал дачу Кутепова, был введен часовым во двор и здесь же, в цветнике, вручил генералу заявление, в котором хорунжий Селищев был представлен как советский шпион и дезертир.

Низкий, квадратный, похожий на каменного идола, Кутепов, присев на корточки, пересаживал лилии. Бегло прочитав заявление, он повернул вверх дном садовую лейку, положил на нее сивцовскую бумагу, написал размашисто:

«Судить военно-полевым судом и расстрелять…»

Максим с первых минут понял, что его ждет. Лежа на холодном заплеванном полу, он нащупал в полусгнившей доске ржавый гвоздь и нацарапал на стене:

«Прощай навеки, моя дорогая Марина. Вот где довелось мне закончить мою горькую, никому не нужную, непутевую жизнь! Максим Селищев».

С мыслью о Марине он уснул.

6

Перед майскими праздниками заведующая пустопольской трудовой школой Аникина разрешила Марине Селищевой съездить на три дня в Огнищанку. Марина разыскала попутную подводу и выехала рано утром. Вез ее знакомый огнищанский лесник Фотий Букреев, который приезжал в Пустополье за двумя ученицами – своей дочкой Улей и соседской девчонкой Соней Полещук. Букреев намостил в легкой арбе огромный ворох прошлогоднего лесного сена, усадил своих пассажирок и неторопливо поехал по подсохшей проселочной дороге.

Степь красовалась молодыми, изумрудно-зелеными травами, вся была во власти той радостной, хлопотливой и шумной жизни, какая бывает только весной. Где-то под самым небом, то падая, то снова взмывая, неумолчно звенели, заливались жаворонки. По синеватому склону дальнего кургана важно разгуливала пара дудаков, и видно было, как усатый красавец дудак, по-индюшиному распуская пестрые, с яркой рыжинкой перья пышного хвоста, горделиво вытянув пепельно-розовую, длинную, как у страуса, шею, охаживает свою молодую подругу. Впереди в редкой прозелени затравевшего проселка мелькали шустрые суслики. По голубым низинам, в налитых полой водой озерцах призывно и нежно высвистывали невидимые чирки.

Повязав косынкой густые золотисто-рыжие волосы, Марина лежала на арбе, смотрела в небо, слушала звонкое, как переливы серебряных труб, курлыканье журавлей. Ей ни о чем не хотелось думать, хотя на душе у нее лежала какая-то смутная грусть.

За два дня до отъезда в Огнищанку Марина получила письмо от Александра Ставрова. В этом письме, как и во всех других, он ни слова не говорил о любви. Но, читая его длинное, на шести страницах, письмо, Марина поняла, как чисто и глубоко полюбил ее этот человек, и он вдруг показался ей необыкновенно близким и дорогим.

О Максиме она уже почти не вспоминала. Слишком много времени прошло с тех пор, как они расстались. Марина успела забыть голос мужа, его глаза, привычки. Лишь изредка его образ являлся в ее памяти, как, бывает, является скрытый молочно-белым туманом и на миг освещенный солнцем степной курган.

Так и теперь. Лежа в арбе, вытянув маленькие ноги в позеленевших от сенной пыли туфлях, Марина почему-то вспомнила, как однажды поехала с Максимом на сенокос. Они еще не были женаты. Тогда тоже пахли травы в степи, так же, не смолкая, заливались жаворонки, так же неторопливо шагали кони. Максим кинул вожжи, приблизил к Марине молодое, румяное лицо, спросил тихо и тревожно: «А ты всегда будешь любить меня?» Она засмеялась, поцеловала его горячие, оттененные темным пушком губы и сказала: «Всегда…»

«Да, я так сказала тогда, – подумала она, закрыв глаза, – и вот как все получилось. И Максима нет, и любовь, которая была, ушла куда-то далеко, пропала как дым. Только Тая и напоминает о том, что все это было…»

Сидевшие сзади девчонки шептались о чем-то своем. Неразговорчивый, привыкший к одиночеству Букреев лениво пошевеливал веревочные вожжи, молча дымил махорочной скруткой. Только перед самой Огнищанкой он покосился на вытянутые Маринины ноги, вздохнул и заговорил из вежливости:

– К дочке, стало быть, едете?

– Да, Фотий Иванович, к дочке, – оживилась Марина. – Соскучилась я по ней, полтора месяца не видела.

– А фершал Ставров кем же вам доводится? Сродственник, что ли?

– Его жена, Настасья Мартыновна, моя золовка, – объяснила Марина, – я была замужем за ее меньшим братом.

– Угу, – кивнул лесник. – Мужа, стало быть, у вас нету?

Марина приподнялась, натянула на колени юбку.

– Мужа нету, без вести пропал в двадцатом году…

– Трудновато без мужика, – помахивая кнутом, заключил Букреев, – кажный заклевать может, кому не лень.

Как только перевалили через бугор и стали спускаться к рауховскому парку, Марина увидела дочку. Быстро перебирая босыми смуглыми ногами, в коротком белом платьишке, Тая несла на коромысле ведра с водой. Сзади с корзиной в руках шла Каля.

– Доченька! – закричала Марина. – Мама твоя приехала! Родная моя!

С грохотом кинув ведра, охнув от неожиданности, мокрая, взлохмаченная, Тая стремглав кинулась к арбе.

– Ой, мамочка! – завизжала она. – Дорогусенькая! Какая ты красивая! Как я соскучилась по тебе! Ну слезай же скорее! Пойдем!

Все в доме Ставровых показалось Марине иным, чем было раньше. За весну подросли и вытянулись старшие мальчишки, как будто загорел и повеселел Дмитрий Данилович. На окнах появились белые марлевые занавески. У крыльца не смолкал гулкий собачий лай. Только Настасья Мартыновна осталась прежней. Так же суетливо носилась она по деревне, выменивая тряпки на скудные продукты, запыхавшись, прибегала домой и с плохо скрытым выражением радости возилась возле плиты.

– Ты все такая же, Настя, – улыбаясь, сказала Марина.

– А что делать? Детишки сейчас работают в поле, коней водят в ночное. Вернутся и смотрят на тебя Жадными глазами. Поневоле побежишь без оглядки, лишь бы достать стакан крупы или горсть кукурузной муки…

Укладывая на сковородке тонко раскатанные кружочки ячменного теста, Настасья Мартыновна повернула к невестке зарумянившееся от жары лицо.

– Теперь, слава богу, немного легче стало. У людей уже ранние овощи есть, редиска, лук. И в лесу все зазеленело. Дед Силыч привозит нам лесные травы, научил меня зеленый борщ варить из них. Ничего, получается. Какой еще наваристый выходит!

Хотя в этом не было никакой надобности, Марина нагрела воды, внесла в комнату деревянное корыто и принялась купать Таю. Долго терла ей плечи, мыла пушистые кудрявые волосы. Пряча нежность и ненасытное желание целовать мокрую Таину спину, приговаривала тихонько:

– А ты у меня худенькая, Тайка. Ножонки как хворостины, и на плечах косточки торчат. Зато фигура у тебя славная, будешь красивой девушкой…

– Да ну, ма-ама! – капризничала Тая. – Хватит, ма-ама! Больно!

Марина счастливо и радостно засмеялась, кинула дочке полотенце:

– Вытирайся, драный котенок!..

Расчесывая гребенкой Таины волосы, Марина вплетала ей в тонкие косички оторванные от старой косынки алые тесемочки, рассказывала Настасье Мартыновне по-женски пространно и обстоятельно:

– Работается мне легко. Я занимаюсь в пятых классах. Столовая у нас своя. Это Григорий Кирьякович Долотов, председатель волисполкома, постарался. Ты бы видела, как открывали эту столовую! Смех и грех! Ни одной тарелки, ни одной ложки, только чугунный котел на плите и мешок овсяной крупы. А он, Долотов, созвал всех родителей, речь произнес на полтора часа. После речи председателя начали торжественно кормить молодое поколение овсяной кашей, а ложек и тарелок нет. Пришлось бедной поварихе ждать, пока каша остынет и загустеет, взяла наша старуха одну-единственную ложку и стала накладывать овсянку прямо в руки…

Тряхнув головой, Марина усмехнулась.

– Долотов стоит красный, сердитый, а мимо него наши ученики шествуют, руки и картузы к поварихе протягивают… И что ж ты думаешь? Через два дня в столовой было полно всего – и разных тарелок, и вилок, и ложек. Долотов собрал. По всему Пустополью комсомольцы бегали – там ножик выпросят, там кружку или миску. Сейчас у нас все есть, и кормить стали сытнее: супы варят, каши, а по праздникам даже молоко к чаю выдают…

Настасья Мартыновна, слушая невестку, подумала: «Это она Таю хочет забрать к себе».

И действительно, когда косички были заплетены, Марина легонько вытолкнула Таю за дверь, поднялась и обняла Настасью Мартыновну.

– Спасибо тебе, Настя, за дочку. Возьму я ее с собой. Довольно. Пусть ходит в школу. Да и мне скучно без нее.

– Напрасно, – вздохнула Настасья Мартыновна. – Оставила бы девчонку до осени. Тут и воздух лучше, и огород мы свой посадили…

Марина задумалась. Она знала, что встретит со стороны Настасьи Мартыновны деликатный, но твердый отпор. Настасья Мартыновна очень любила племянницу, чем-то неуловимо похожую на ее пропавшего брата Максима. В слепой любви к брату Настасья Мартыновна после исчезновения Максима считала Таю круглой сиротой, была уверена, что Марина выйдет замуж и забросит дочку.

Скрывая вспыхнувшую враждебность к Марине, Настасья Мартыновна повторила мягко:

– Нет, правда, Мариша, оставь Таю с нами. И она к нам привыкла, и мы к ней привязались… Девочке у нас будет лучше…

Если бы Настасья Мартыновна не сказала последней фразы, Марина, возможно, и оставила бы дочку до осени. Но эта фраза обидела и обозлила ее.

– Почему это лучше? – нахмурилась Марина. – Что ж я ей, чужой человек, что ли? Или буду присматривать за ней хуже, чем ты? Пусть едет!

Настасья Мартыновна отвернулась, проговорив:

– Как хочешь… Я ведь хотела, чтоб хорошо было…

Когда о намерении Марины рассказали Дмитрию Даниловичу, тот отнесся к этому равнодушно.

– Ну что ж, – сказал он, – я вмешиваться не буду, у меня своих дел по горло.

Пришлось Настасье Мартыновне смириться. Не найдя поддержки у мужа, она притихла, сделала вид, что согласилась с невесткой, но в душе у нее осталось смутное, недоброе чувство. Уже вечером, когда все легли спать, а они с Мариной возились на кухне, она спросила как будто невзначай:

– А как Александр?

– Что? – Марина покраснела.

– Он писал нам, что был в Италии на какой-то конференции. А тебе он пишет?

– Я получила от него одно письмо, – солгала Марина, не желая признаться в том, что ею получено шесть длинных писем.

– Что ж он пишет?

Марина потянулась к плошке, поправила чадивший фитилек.

– Так, ничего особенного. Пишет, что здоров, работает.

– А мне третьего дня Максим снился, – посматривая на Марину, сказала Настасья Мартыновна. – Будто он, как бывало в станице, через Дон плыл. Вода в Дону мутная, почти черная, с какими-то красными плешинами. И вот Максим доплыл до середины и стал тонуть. А кругом никого нет, он один. Это плохой сон.

Прислонившись к стенке, Марина сидела, ничего не отвечая.

– Ты веришь снам? – спросила Настасья Мартыновна.

– Нет, не верю.

И, потянувшись к золовке, Марина коснулась ладонью ее щеки:

– Чудачка ты, Настя. Совсем как старая бабка. И про этот сон ты выдумала. Просто тебе хочется, чтоб я не забывала Максима, чтоб Тайку тебе оставила. Вот ты и заходишь то с одной стороны, то с другой. Правду я говорю или нет?

– Да, Мариша. – Настасья Мартыновна потупилась. – Мне очень тяжело, что ты забываешь Максима. Я знаю, что иначе не может быть, а сердце у меня болит. Выйдешь ты замуж, нарожаешь детей, а Тая будет расти как бурьян при дороге.

Она убавила огонек в плошке, устало потянулась и, присев на широкий, сбитый из досок топчан, стала раздеваться. Марина долго молчала, думала о чем-то, потом прошептала, снимая туфли:

– Кто его знает, как оно все сложится. Тая – моя дочка, не могу же я бросить ее! Пойми это, Настя, и не обижайся…

Утром начались сборы. Известие об отъезде Тая приняла весело. Она взвизгнула, повисла у матери на шее, вылетела во двор, закричала:

– А я уезжаю! А я уезжаю!

Радовалась она потому, что ей предстояло ехать тридцать верст по степи, увидеть новые места, поселиться на новой квартире, и она, как любой ребенок, безмятежно обрадовалась этому.

Андрей решил доставить Тае удовольствие. Он только что с братом напоил лошадей и верхом на своем Бое возвращался от колодца. У двора он остановился, снял с акации веревочные путы и, увидев Таю, тоном взрослого сказал ей:

– Мы с Ромкой будем отводить коней на толоку. Хочешь с нами? А назад вернемся пешком.

– Ой, Андрюшечка, милый, конечно, хочу! – заверещала Тая. – Возьми меня, пожалуйста, а то я уеду и верхом не покатаюсь.

– Ладно, пойдем…

Он подвел ее к мерину, подставил руку и сказал:

– Становись ногой и влезай!

Тая взмахнула пушистыми, как одуванчик, кудряшками.

– О-ой, стра-ашно!

– Иди, иди! – рассердился Андрей.

Она подняла босую ногу, оперлась ею о ладонь Андрея, мелькнула белыми штанишками и, поеживаясь от страха, смешно надувая губы, взгромоздилась на коня. Подхватив поводья, Андрей уселся сзади.

– Поехали! – крикнул он Ромке.

Миновав серебристо-зеленые заросли ивняка, кони стали медленно подниматься в гору. Правой рукой Андрей держал ременный повод, а левой бережно придерживал Таю, обняв ее и слегка наклонив в сторону.

– Вот хорошо, правда? – завертелась Тая. – Давай поедем быстрее.

Она стала понукать коня, бесстрашно ударила его голыми коленями.

– Сиди смирно, – сказал Андрей, – выберемся на гору, тогда поскачем.

Таины волосы пахли горьковатым полынком, они щекотали Андрею лицо, ему было жарко и неловко, но вдруг, как там, в лесу, где он увидел Таню Терпужную, сидевшую над копанкой, у него появилось смутное и непонятное желание, которое обозлило и напугало его: ему захотелось поцеловать Таю. Он засмеялся, потянул ее к себе и крепко поцеловал горячую, чуть солоноватую от капелек пота тонкую шею девочки.

– Ой! – взвизгнула Тая. – Дура-ак!

– Сама ты дура! – глупо и восторженно улыбаясь, крикнул Андрей. – Теперь держись, а то слетишь!

Перевалив через холм, конь фыркнул, пошел резвой рысью, а потом, прижав уши, понесся галопом по зеленому ковру толоки. Его с лаем обогнала суматошная Кузя, сзади звонко заржал Ромкин рыжий Жан. Подпрыгивая на худой конской спине, вцепившись в жесткую гриву, Тая пискливо хохотала, больно ударила Андрея головой по носу, потом из глаз ее брызнули слезы, и она закричала:

– О-ой! Упаду!

Андрей придержал коня. Так же восторженно улыбаясь, он снял внезапно отяжелевшую Таю, встретил ее насмешливо-вызывающий, озорной взгляд и отвернулся, сбивая с шага весело фыркавшего Боя.

Обратно шли молча. Тая рвала разбросанные на промежке сине-лиловые ирисы, подолгу стояла, шевеля ногой теплый песок на сурчинах, растирала в ладонях струйчатые листья гулявника.

Уже перед самым двором она посмотрела на Андрея, усмехнулась и протянула лукаво:

– А вот я расскажу дяде Мите и тете Насте, ты тогда увидишь…

– Можешь рассказывать, дура! – буркнул Андрей.

Но она никому ничего не рассказала. Вечером все сидели у стола, вспоминали свои скитания по станциям, переезд в Огнищанку, смерть деда Данилы – все, что было пережито в эту суровую, трудную зиму и что теперь, с приходом весны, уходило из жизни, как страшный сон.

Рано утром Антон Терпужный, с которым Дмитрий Данилович договорился накануне, заехал за Мариной и Таей. Они обе всплакнули, простились с семьей Ставровых, уложили на телеге узелок с Таиными вещами и уехали в Пустополье.

ГЛАВА ПЯТАЯ
1

Как ни бесновалась на разоренной земле смерть, сколько ни вырывала она из холодных изб человеческих жизней, как ни опустошала измученные, ободранные, безмолвные, точно кладбища, села, а все же чем жарче пригревало солнце, тем более неодолимо и радостно давала о себе знать неумирающая, пробужденная весенним теплом жизнь.

Получив от государства семенную ссуду, обсеялись миллионы крестьян. Хоть и мало полей было запахано и засеяно в эту весну, потому что семян не хватало и в голодный год много пало или было съедено коров и коней, все же люди сделали все, что смогли. Они посеяли рожь и пшеницу, ячмень и овес, вручную вскопали и засадили огороды; злаки и овощи взошли, выгнали густые стебли, стали радовать глаз сочной и яркой зеленью.

Осенью, зимой, весной, каждое в свой час, отгуляли томимые зовами жизни, уцелевшие во время голода животные. Нагуливая на молодых травах жирок, восстанавливая силу и резвость, они стали вынашивать в себе зачатых детенышей. И уже можно было видеть, как по утрам, весь сияя, тщетно пряча выражение нежности на загрубелом лице, выходит из коровника молчаливый мужик и на руках у него бессильный, горячий и влажный, окутанный утробным паром теленок бессмысленно таращит подернутые голубой мутью глаза. Мужик заносит новорожденного в хату, осторожно кладет на расстеленную у печки солому и говорит, радостно вздыхая:

– Ну, в добрый час…

После пасхи ожеребилась гнедая кобылица Демида Кущина, потом принесла крупную телочку сытая корова Шелюгиных, стали котиться овцы и козы Терпужных, Шабровых, Полещуков.

В ставровском доме тоже прибавилось хозяйство – ощенилась неугомонная Кузя. Никто не знал, где она нагуляла себе потомство: в Огнищанке за зиму не осталось ни одной собаки. Ранней мартовской ростепелью Кузя как-то убежала из дому, где-то пропадала четверо суток, а потом вернулась виноватая и присмиревшая. После этой прогулки она вела себя как обычно, а в начале мая неожиданно произвела на свет шестерых бурых, с желтоватым подпалом щенят. Когда Дмитрий Данилович, услышав писк под крыльцом, нагнулся и приоткрыл низкую дверцу, Кузя уже успела управиться – перегрызла всем щенкам пуповину, подгребла их к теплому брюху и лежала, слабо повиливая куцым обрубком хвоста.

– Слышишь, Настя? – усмехаясь, закричал Дмитрий Данилович. – Начала наша живность плодиться и размножаться.

Дети, особенно Каля и Федя, часами просиживали у крыльца. Они наблюдали, как похудевшая Кузя кормит щенят, таскали ей все, что могли: кукурузные лепешки, остатки борща, кусочки добытого Настасьей Мартыновной творога. И Кузя, ласково поглядывая на них темными, орехового оттенка глазами, деликатно съедала лакомые подачки.

Как-то в воскресный день соседка Ставровых, бабка Сусачиха, толстенькая шустрая старуха, жена деда Исая Сусакова, принесла из Костина Кута добытую по просьбе Настасьи Мартыновны пеструю наседку и два десятка яиц, обменяв все это на старые рубашонки Ромки и Феди. Смирная курица как ни в чем не бывало заходила по кухне, оправляя измятые бабкой крапчатые перья, помахивая чуть подмороженным листовидным гребнем, застучала по полу острым аспидным клювом.

– Наседочка добрая, – промолвила бабка, – и хлуп у нее без пуха, и сережки темнеть стали, хоть сейчас ее усаживай.

Бабка Сусачиха, щуря тусклый, с тяжелым веком глаз, пересмотрела на свет все яйца, приготовила плетенку, намостила туда соломы, аккуратно уложила на солому горку яиц и посадила в гнездо наседку.

– Нехай сидит с богом, – сказала она Настасье Мартыновне, – а ты ей водичку ставь, сыпь зерна, дробленого уголька подсыпай. А гнездо посыпь золою, чтобы воши не завелись…

На двадцатый день крапчатая курица вывела пушистых желтых цыплят. Их сначала отсадили в решето, поставили возле печки обсохнуть, а потом, когда они засуетились, запищали, подложили под наседку.

Теперь у порога обжитого дома не смолкали пискливые голоса бегавших в траве цыплят и квохтанье наседки; под крыльцом басовито ворчали, поскуливая, Кузины щенки; утром и вечером двор оглашался ржанием набиравших жирок меринов. В неприютном, покинутом Раухом доме началась новая жизнь.

Как это обычно бывает после долгого и мучительного голода, после многих смертей и страданий, у людей появилось жадное желание посеять, вырастить побольше хлеба, вывести побольше птицы, видеть в своем дворе горы зерна, слышать крик разной живности.

Дмитрий Данилович все чаще уходил в поле осматривать свои посевы. Он подолгу стоял на межах, прикасался пальцами к зеленым пшеничным стрелкам и думал: «Ну вот, пережили мы самое страшное, теперь жизнь пойдет по-другому. Если бог пошлет, урожай, к осени куплю телочку, пару хороших поросят, заведу свой плуг, телегу, чтоб ни у кого не просить, а работать по-человечески…»

На троицу Дмитрий Данилович вместе с другими огнищанами съездил в уездный городишко Ржанск на ярмарку.

На ржанской ярмарке было много людей. Со всего уезда сюда съехались мужики, которые привезли с собой мешки обесцененных денег; бойкие, предприимчивые нэпманы навезли мыла, гвоздей, соли, цветастого ситца, на широкой площади раскинули свои палатки, стали зазывать степенных, недоверчиво посматривавших на давно не виданные богатства мужиков; все кругом шумело, стучало, звенело.

Тут же с лотком в руках вертелся испитой ловкач-спичечник и орал истошным голосом:

– Спички шведские, головки советские!

Тощий одноглазый старик шагал в толпе, помахивал пузырьками, в которых постукивали камешки для зажигалок, и причитал, проглатывая гласные:

– Кымшк зжга… Кымшк зжга…

Рыжий румяный детина с подбритыми по-английски усиками покалывал наглыми глазами табунившихся возле него баб, сверкал золотом вставных зубов, ворковал как голубь, надувая сизый кадык:

– Навались, навались, у кого деньги завелись! Давай бери, бабочки, давай бери! Ситчики-сатинчики! Ленточки-булавочки! Забирайте, бабочки!

Бабы смеялись, толкали одна другую локтями, перешептывались, робко щупали цветастые ткани, а сбоку, склонив к разбитой гармони безглазую голову, тонко и хрипло пел, бередил жалостливую женскую душу одетый в солдатскую шинель слепец:

 
Как пошла война буржуазная,
Одичал, озлобился наро-од —
И по винтику, по кирпичику
Разнесли мой родимый заво-од…
 

Ржанские щеголихи, пощелкивая деревянными, похожими на апостольские сандалии стуколками, помахивая короткими, выше колен, юбками, носились по ярмарке, набрасывались на туалетное мыло, кремы, помаду. Черные, как угольщики, цыгане вздымали босыми ногами горячую пыль, с гоготом и свистом гоняли по площади взмыленных коней. Трое старых монахов, в порыжелых рясах и засаленных скуфьях, продавали латунные крестики, лампады, яркие, как конфетная этикетка, иконки.

– А откуда монахи взялись? – спросил удивленный Дмитрий Данилович.

Демид Кущин, поглаживая темные усы, объяснил:

– Тут же, Данилыч, два монастыря есть: один женский, другой мужской. Старинные монастыри. Ты кого хочешь спроси про ржанские монастыри, тебе каждый скажет. До революции монахи здорово жили, землю свою имели, сушеной фруктой торговали, и людей тут завсегда было полным-полно.

– А сейчас?

Демид махнул рукой:

– Сейчас их трошки прижали. Слыхал я, вроде выселили всех монахов, а в монастырях коммуны пооткрыли. Правда или нет, не знаю…

Средний Кущин, Игнат, как две капли воды похожий на брата, только усами посветлее, рассказал на ходу:

– Там так было дело. В мужеском монастыре коммуна открылась еще прошлый год. Монахи, которые поздоровше, разбежались, а старикам власти позволение дали остаться, монастырский флигель для них выделили и церковку одну прикрепили. Молитесь, говорят, божьи инвалиды, сколько вашей душе потребуется, только агитации своей не разводите, чтоб коммуна была сама по себе, а вы сами по себе.

– Ну и что же? – усмехнулся Дмитрий Данилович.

– Так, говорят, и живут: коммуна весь монастырский двор занимает, главное здание, конюшни, сараи, а монахи в уголочке двора приткнулись, в своем флигеле орудуют – крестики из винтовочных патронов штампуют, лампадки из водочных шкаликов режут, иконки печатают, тем и живут. Перед пасхой сюда и пустопольский батюшка отец Никанор переселился, тот самый, которого зимой поранили. На временном отдыхе тут находится.

– А коммуна как?

– Ни черта из этой коммуны толку нету! – вмешался идущий сзади Аким Турчак. – Я у них тут был, знаю. Собрались самые голодранцы. Сбились в монастырском дому, столовую свою открыли, а работать нечем. Потом бабы у них сцепились, стали одна другой высчитывать, кто сколько ложек принес, волосья друг на дружке порвали, котел на кухне расколотили. Не желаем, говорят, в этой коммуне жить, распускайте нас по домам!..

Огнищане долго бродили по ярмарке, покупали по мелочи всякую всячину – кто соли, кто колесной мази, кто гвоздей. Наконец встретили подвыпившего деда Силыча и пошли выбирать косы. Дед перебрал сотни кос. Гладил пальцами их полотно, нажимал на пятку, вызванивал жестким ногтем по лезвию, чуть ли не на язык пробовал и говорил вдохновенно и важно:

– Косу, голубы мои, надо знать. Ежели она желтым цветом отливает, это значит, сталь на ней твердая, не скоро затупится, а крошиться будет. Ежели в косу при закалке синь пущена, коса будет помягче и точить ее надо чаще. Носочек в косе должен быть востренький, загнутый, пятка крепкая, особливо в шейке, а жало, как молонья, блескучее и тонюсенькое, с волосок…

Пока дед Силыч выбирал косы, юркий Капитон Тютин, поблескивая глазами, сообщил только что услышанную новость:

– Граждане! После полудня в монастыре будут мощи вскрывать, давайте глянем. Это ж интересно – как наши святые попики народ дурили…

Огнищане Капитона не любили. Это был неисправимый лодырь, несусветный ябедник и пьяница. Он жил на иждивении своей жены Тоськи. Капитон Тютин дезертировал из всех армий, которые действовали в гражданской войне, и, кроме голубей, ничего не свете не признавал. На ярмарку он явился вместе со своим кумом Гаврюшкой, выменял пару каких-то диковинных голубей-вертунов и успел здорово хватить самогона.

– Слышьте, граждане! – повторил Тютин. – Давайте глянем на вскрытие нетленных мощей. Тут же недалеко, три версты. Кум Гаврюша уже побег туда. Надо же своему деревенскому уму просвещение сделать, с темнотою борьбу вести.

– Чего же? Может, сходим? – улыбнулся Тимоха Шелюгин. – И вправду, надо поглядеть, какие там нетленные мощи.

Антон Агапович Терпужный отказался наотрез:

– Ступайте сами, а я на такой грех и паскудство не ходок.

Его оставили на ярмарке, уложили в телеги свои покупки, заскочили в чайную, выпили по стопке самогона – дошлый продавец держал самогон под стойкой – и целым обозом поехали в монастырь.

Там уже было полно народу. Празднично одетые люди расхаживали по двору. Расстелив косынки и подвернув юбки, чинно сидели под дубами молодые и старые бабы. Полузгивая семечки, гуляли с девушками наголо остриженные красноармейцы. В сторонке, на длинной лавочке, грелись на солнце пять дряхлых монахов с клюками в руках. С ними сидел и пустопольский поп Никанор, понурый и невеселый. Так же как и на других монахах, на нем был черный подрясник, оттенявший прозрачную, восковую желтизну его лица.

– Батюшка-то наш похудал как! – сказал дед Силыч.

– Может, решение принял: уйти перед смертью от мира…

В третьем часу все повалили в храм. Люди по привычке сняли шапки, столпились у стен, замолкли, ожидая. С левой стороны храма, неподалеку от северных пономарских врат, стояла темная, с облупленной полудой рака, в которой покоились мощи преподобного Зосимы, первого настоятеля ржанского монастыря. Святитель Зосима, как гласила надпись, скончался в 1569 году, в царствование государя и великого князя Ивана Васильевича.

Когда все стали на места и наступила тишина, заведующий уездным наробразом Миротворский, бывший ссыльный, сын ржанского протоиерея, маленький, коренастый человек в очках, сказал торжественно:

– Товарищи! По постановлению общего собрания граждан, утвержденному местным Советом, сейчас будет вскрыта рака с мощами святителя Зосимы. Церковники утверждают, что эти мощи нетленны. Сейчас мы это проверим. Для того чтобы… так сказать… не осквернять религиозных чувств и… это самое… не вызывать подозрений, мы попросили иеромонаха Иннокентия Стрыгина заняться вскрытием мощей в присутствии выбранной комиссии и народа…

Он вытер платком потный лоб, поправил очки и повернулся к стоявшему рядом строгому иеромонаху:

– Гражданин Стрыгин, приступайте.

Два дюжих пожилых мужика помогли иеромонаху снять тяжелую крышку, открыли белевший в раке деревянный гроб, заглянули в него и, сложив на животе жилистые руки, стали неподалеку. Иеромонах перекрестился, пошевелил губами, осторожно вынул из гроба верхний, шитый позументами покров. Под вторым, линяло-голубым покровом появились неясные очертания человеческой фигуры. Молчаливый иеромонах размотал черную ленту в ногах покойника, снял еще два покрова, зеленый и синий. Под ними лежала увитая бинтами фигура. Иннокентий ножницами распорол бинты, вынул и положил на крышку клочья ваты, два толстых шеста – они заменяли ноги. Потом он разбинтовал истлевший череп и поднял коричневое тряпье, из которого вылетело множество моли.

– Все, – глухо сказал он, – там ничего нет… только тряпки и ПЫЛЬ…

Народ молчал. Бледный, тяжело опираясь на клюку, стоял у стены поп Никанор. Глаза его были опущены. Он пи разу не взглянул на иеромонаха Иннокентия.

– Ну вот, – сказал Миротворский, – все ясно. Народ своими глазами увидел обман. Ничего нетленного в раке не было. Святитель Зосима состоял из бинтов, двух палок и черепа. Сейчас наша комиссия составит точный протокол осмотра, а вы, товарищи, расскажите у себя в деревнях, чему молились темные, обманутые люди…

Фельдшер Ставров слушал оратора с ленивой усмешкой. В бога он давно перестал верить, с того памятного года, когда его взяли в военно-фельдшерскую школу и он вместе с другими учениками впервые в жизни вскрыл труп умершего от пьянства бродяги. Война утвердила безверие молодого фельдшера. Он с некоторым цинизмом стал говорить о том, что любого человека можно разобрать и собрать по косточкам, сшить и распороть, как солдатские штаны.

Не без любопытства следил Ставров за тем, как восприняли вскрытие мощей огнищане. Стоявший рядом Демид Кущин только натужно поводил головой, точно ему мешал воротник праздничной сорочки. Вертлявый Тютин одобрительно покрякивал. Дед Силыч сосредоточенно почесывал бороденку и ронял, ни к кому не обращаясь:

– Значит, вот оно какое дело…

– Что, сосед, дошло? – спросил его Ставров. – Видал, из чего святые мощи сделаны?

Силыч махнул рукой:

– Оно ведь как сказать! Брехне про мощи я и сам не дюже доверял, а вот насчет бога каждому надо своим умом до правды доходить.

– Бог все едино есть, – отозвался степенный Демид Кущин.

Дед Силыч посмотрел на него строго и сказал:

– Это дело мы тоже проверим…

Огнищане заночевали в монастыре. Они познакомились с председателем ржанской коммуны «Маяк революции» Саввой Бухваловым, и тот разрешил им осмотреть хозяйство коммуны.

– У нас пока глядеть нечего, – сердито сказал он, – неважное хозяйство. Впрочем, глядите. На прямую дорогу мы все равно выйдем… рано или поздно.

Коренастый, присадковатый, с наголо обритой головой, на которой синели глубокие шрамы, Савва Бухвалов появился в Ржанске совсем недавно. Лет пятнадцать он проработал в донецких шахтах, дважды был заживо погребен в штреках во время обвалов. Потом ушел в армию. В первые дни революции Бухвалов вступил в партию, стал комиссаром полка, несколько раз был тяжело ранен. После демобилизации вернулся на шахту, работал отбойщиком, потом был вызван в Москву и направлен в Ржанск. В Ржанском укоме ему предложили должность заведующего наробразом, но он насупился и сказал секретарю укома:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю