Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
– Ты чего человеку рот закрываешь? – накинулась на мужа рыхлая Мануйловна. – Сметана борщу не помеха, абы только была!
Терпужный мирно кивнул:
– То-то и оно. А только для чего ж контру всякую разводить про царскую еду? Вон сидит председатель Советской власти товарищ Длугач Илья Михайлович, нехай он скажет.
– Ладно, ладно! – засмеялся Длугач. – Нашли контрреволюционера – деда Колоскова! У него, окромя гашника, ничего нет…
Люди улыбались, ели наваристый борщ, похваливали хозяйку. В стороне, за столиком, потчуя старенького машиниста, восседал ушастый тонкогубый весовщик, представитель арендатора Дашевского.
После ужина вереница коней потащила молотилку во двор Антона Терпужного. К Андрею и Кольке подошла Таня. Встряхивая волосами и улыбаясь всем своим румяным круглым лицом, она протянула им нагретые ладонями недозрелые яблоки и сказала тоненьким, как колокольчик, голоском:
– Нате, кушайте…
Душная ночь показалась Андрею короткой. Домой он вернулся поздно, заснул на сеновале как убитый, а на рассвете отец разбудил его сердитым окриком:
– Вставай! Чего вылеживаешься? Пора идти к Терпужному!
Наскоро умывшись, на ходу дожевывая малосольный огурец, Андрей взял вилы и пошел в деревню.
Во дворе у Антона Терпужного уже гудела молотилка. Тут, в этом дворе, все было не таким, как у других: на просторном току высились огромные скирды немолоченого хлеба, на сараях висели смазанные жиром замки, яблони в садике были побелены, дорожки чисто подметены.
– Справно живет дядя Антон. – Колька Турчак подморгнул Андрею. – А в избе у него полным-полно: там и зеркало от пола до потолка, и стульцы бархатные, и музыка в ящике – называется фисгармония. Терпужный выменял ее у городских, пуд ячменя отдал прошлой зимой.
– Да, богато живет, – кивнул Андрей.
Андрея и Кольку поставили к молотилке носить зерно. Хлеб у Антона Терпужного уродился добрый, густой, и пшеница сыпалась из молотильных рукавов непрерывным ручьем. Парни не успевали относить в амбар наполненные мешки, бегали рысью и сразу же так вспотели, будто их кто искупал. Им решил помочь дед Исай Сусаков. Конечно, не стариковское это было дело – таскать на немощной спине тяжелые мешки, но дед Сусак рискнул.
– Поддайте-ка мне, ребята, – сказал он парням.
На спину ему взвалили шестипудовый мешок, и дед поковылял к амбару, едва передвигая заплетавшиеся ноги. Кругом засмеялись.
– Гляди, старый, килу наживешь! – закричал Аким Турчак.
Дед уже почти добрел до амбара, но поскользнулся на влажной траве и упал. Пшеница посыпалась в траву.
К Сусаку подошел хозяин, Антон Терпужный. В синей полинявшей сорочке и таких же подштанниках, раздвинув босые клешнятые ноги, он стоял перед дедом красный от злости, надутый, как индюк.
– Или тебя, дурака старого, черти мордовали? – заорал Терпужный. – Сгубил мне пшеницу, чертяка! Выбирай теперь ее из травы, хоть носом выклевывай, а чтоб собрано было до зернинки!
Дед Сусак сделал тщетную попытку подняться, закряхтел, оперся на руку, но вновь растянулся на сыпучем зерне.
Терпужный с силой схватил его за плечи, встряхнул, поставил на ноги и зашипел, сатанея:
– Сбирай зерно, говорят тебе! Иначе я за эту пшеницу два мешка с тебя стребую!
И вдруг смирный дед Сусак, от которого никто в деревне злого слова не слыхал, старательно сложил из заскорузлых пальцев кукиш, ткнул его в нос Терпужному и зачастил шепелявой скороговоркой:
– На-кася, выкуси! Разве ж ты человек! Ты тигра бездушная! И отец твой такой же хамлюга был, и дед, и прадед. Знаю я всю вашу ненасытную породу, кровососы! Полвека на земле Терпужных спину гнул! А теперича тебе не по нраву стала моя трудящая спина, идол проклятый? Теперича ты с меня два мешка пшеницы сорвать желаешь?
– Тю на тебя, старый пень! – Терпужный попятился. – Чего ты глотку дерешь? Раз наделал человеку шкоды, значит, убирай за собой. Понятно тебе?
Но деду Сусаку как будто вожжа под хвост попала. Не обращая внимания на то, что вокруг стали собираться бабы и мужики, а машинист вынужден был остановить молотилку, дед затоптался на пшенице, как спутанный конь, завизжал:
– Ишь чего захотел! Два мешка пшеницы! Привык с бедняков шкуру драть! Не-е-е, хватит! Не те времена! Ты но думай, что люди слепыми остались. Придет пора, мы тебе, хаму, все припомним, все в святцы запишем: и как ты бедняков обирал, как голодных батрачек своих обманывал, как земельку у неимущих за бесценок в аренду брал! То-то!
– Ладно! – буркнул Терпужный. – Нечего меня стращать, я уже пуганый. Бери мешок и вставай, а зерно девчата соберут. Это дело не по твоей силенке…
Дед Сусак постоял, почесал затылок, сплюнул и поковылял к молотилке.
– Пожалел волк кобылу! – пробормотал он про себя.
– Ничего, голуба моя, – утешил его дед Силыч, – ты его правильно продрал, с песочком, нечего с такими бугаями в поддавки играть!
Андрей и Колька с любопытством слушали стычку возле амбара. Оба они были на стороне хилого деда Сусака, но не знали, как защитить его.
– Знаешь что, – привскочил Колька, – давай Терпужному мешок песка в зерно насыплем или же конского навоза накидаем!
– Ну его! – отмахнулся Андрей. – Крепко мне это надо!
Сгибаясь под тяжестью мешка, посапывая, он носил и носил пшеницу в амбар, следил, как в амбаре растет гора янтарного, полновесного зерна, и думал: «Крепко же, должно быть, насолил Терпужный таким, как дед Сусак, дед Силыч, Комлев, Длугач, если все они чертом на него смотрят…»
Обессиленному ежедневной трудной работой Андрею казалось, что молотьбе не будет конца, но через полторы недели огнищане закончили работу по всем дворам.
На опустевших полях началась ранняя вспашка зяби, уборка огородины. Рачительный Тимофей Шелюгин посеял на слегка перепаханной стерне суданку, чтобы успеть скосить ее до холодов на корм скоту.
Каждое воскресенье огнищане ездили в Пустополье, возили на базар зерно, помидоры, арбузы, собирали деньги к осени, чтобы купить скотину и одежду. Ставровы тоже ездили на базар, продали три мешка пшеницы и купили рябую телочку и поросенка. В Пустополье Андрей увидел Таю. Она немного вытянулась, похудела, бегала в белых туфельках, в новом розовом платье и потому показалась Андрею чужой и скучной.
Когда возвращались из Пустополья, Дмитрий Данилович, ссутулившись, смотрел, как у сытых меринов сбивается под шлеями мыло, и говорил самому себе:
– Осенью меринов продадим, а купим молодых кобылиц.
– Зачем? – испугался Андрей. – Разве Бон и Жан плохие кони?
Дмитрий Данилович в задумчивости поиграл кнутовищем.
– Кони они добрые, выносливые. И я знаю, что тебе их жалко, потому что вы с Романом выходили их, чуть ли не всю весну провели с ними в поле. Но в хозяйстве они не годятся.
У Андрея будто что-то застряло в горле. Он глядел сквозь слезы, как раскачивается в шагу потный круп его любимца Боя, слышал, как по привычке пофыркивает поджарый, тонконогий Жан, и, отворачиваясь от отца, сказал тихо:
– Мы ими все наши поля вспахали, весь хлеб свозили, а теперь возьмем да и выгоним!
– Глупый ты! – досадливо сморщился Дмитрий Данилович. – Что мы их, резать собираемся, что ли? Я ж тебе толком говорю – мерины в хозяйстве не годятся. Ноги у них побиты, силы маловато, приплода от них никакого. А мы купим кобылиц-полукровок, случим их с хорошим жеребцом на племконюшне, приведут они жеребят – совсем другое дело будет…
После этой поездки Андрея будто подменили. Он ничего не сказал Роману о намерении отца, но ходил как в воду опущенный. Дмитрий Данилович решил на деляне у леса посеять озимую пшеницу. Эти три десятины надо было поглубже вспахать, заборонить так, чтобы не осталось ни одного сорняка.
Каждое утро Андрей и Роман уезжали в поле. Они настраивали купленный отцом сакковский однолемешный плуг, запрягали коней и начинали работу. Зеленую полосу леса уже тронула первая желтизна. Погода стояла теплая, но жары не было. По воздуху реяли серебристые нити паутины почти невидимых паучков-кочевников. На проволочных проводах телеграфных столбов табунились белогрудые стрижи: старые неподвижно сидели кучками, а молодые подлетывали, распластав острые крылья, неумолчно щебетали, готовились к далекой дороге. Грачи тоже сбивались в стаи, лениво бродили по бороздам, с криком носились над лесом.
Андрей неторопливо шел за плугом, слушал, как веселый Ромка покрикивает на коней, думал об отлетевших птицах, о Бое, о себе, и ему было жалко и себя, и запотевшего коня, и Ромку, который вприпрыжку бежал впереди и не знал, что он скоро расстанется со своим Жаном.
Когда поле возле леса было запахано и засеяно, а с участка у провалья свезена кукуруза, Дмитрий Данилович сказал ребятам:
– Кормите коней как следует: в воскресенье я поведу их на базар.
Ромка, мигая длинными ресницами, посмотрел на отца, на мать, заревел и кинулся к Жану. Андрей молча ушел в парк и ходил там до темноты.
В воскресенье он проснулся на рассвете, оделся и побежал в сарай, где стояли кони. Оба мерина повернули к нему головы, тихонько заржали. Он засыпал им овса, почистил скребницей и щеткой, огладил шерсть чистой тряпкой, потом подошел к Бою и обнял его за шею.
– Ну, Боюшка, – сказал он тихо, – прощай, милый…
Давясь слезами, он поцеловал коня в теплую бархатную губу, тронул ладонью Жана и побрел за сарай, в поле. Там он лег животом вниз, уткнул лицо в траву и затих. Только в полдень разыскал Андрея зареванный Ромка, уселся рядом и проговорил мрачно:
– Пойдем домой. Мы за этими кобылами все равно смотреть не станем…
Дмитрий Данилович вернулся в понедельник утром. Он приехал на новой, окрашенной в зеленый цвет телеге, в которую были запряжены две статные вороные кобылицы. Они высоко вскидывали тонкие ноги, пугливо поводили ушами; шерсть их лоснилась, как шелк. Третья кобыла, серая, в мелкой грече, огромного роста, с тяжелой головой, была привязана сзади.
– Эй, орлы! – издали закричал Дмитрий Данилович. – Идите выбирайте себе коней по вкусу! Я уж сразу трех взял, чтоб потом не возиться! Перестаньте реветь и распрягайте своих вороных! А серую мы с Федюнькой за собой оставим.
Из дома выбежали Настасья Мартыновна, Каля и Федя. Все окружили лошадей, стали их осматривать, а Дмитрий Данилович, гордый и счастливый, сказал жене и детям:
– Не кони, а золото! Обе полукровки, молоденькие, по три года. А старую я случайно добыл. Видите, у нее тавро на задней ноге, буква «Р»? Это рауховского завода, страшенной силищи. Ей уже тринадцать лет, но она черта потянет…
До наступления холодов Ставровы построили просторную конюшню. Они разобрали полуразрушенный кирпичный флигель, выбрали бревна из развалившейся стены сарая и пристроили конюшню прямо к дому. Дмитрий Данилович прорубил из кухни в конюшню маленькое окошечко, сделал раздвижную рамку и аккуратно застеклил ее.
– Так будет лучше, – пробормотал он. – Если какая кобыла жеребиться станет, окошко откроем, сразу все видно. Да и сволочь всякая по лесам шляется, зимние ночи долгие – разве убережешь, если конюшня далеко будет?
Он сам сделал добротные ясли с решетками, обшил досками денники, утрамбовал пол, прокопал стоки для навозной жижи. Тут же, в конюшне, Дмитрий Данилович отделил место для телки. Он заказал в кузне тяжелые дверные задвижки, купил массивный замок с двумя ключами.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал он ребятам, – это совсем другое дело. Теперь можно хозяйничать по-настоящему. А то стоят в разоренном сарае два бракованных мерина, и ни плуга у тебя, ни повозки – хоть криком кричи!..
Так Дмитрий Данилович начал входить во вкус своего малого хозяйства. Он гордился тем, что оно было приобретено собственным трудом, дружной работой всей семьи и с каждым днем незаметно вырастало. В дощатом курятнике пел голосистый петух, кудахтали неугомонные куры; под накатом стояла новая, со звонкими тарелками на ступицах телега; рядом с ней лежал смазанный на зиму плуг; в свинарнике похрюкивал поросенок; в конюшне, нетерпеливо перебирая ногами, фыркали кони, и старая жеребая кобыла, любимица Дмитрия Даниловича, когда шла к водопою, осторожно несла свой громадный круглый живот.
Стоя на крыльце, поглядывая на грузную кобылу, Дмитрий Данилович думал: «Если серая благополучно ожеребится, на следующий год продам одну кобылицу и кабана и куплю лобогрейку. Буду хозяиновать как надо, чтоб не страшны были ни голод, ни холод…»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Морозный иней затянул стекла густым елочным узором. Накрытые снегом холмы, темные перелески, крыши деревенских изб – все залито голубоватым холодным сиянием луны. Огнищанка не спит в новогоднюю ночь: то со смехом и песнями пройдет по улице гурьба горластых парней, то забрешут, зальются хриплым лаем потревоженные пьяным прохожим собаки, то, кутаясь в пуховый платок, выскочит к воротам девушка, снимет с ноги развязанный башмак, кинет на дорогу и стремглав бежит смотреть, куда повернут носок башмака, с какой стороны дожидаться суженого.
В каждой хате прибрано. Сыроватой глиной подмазаны полы, на окнах белеют марлевые занавески, за обтянутую вышитыми полотенцами божницу заткнуты сухие пучки лимонно-желтых бессмертников. На столе, в красном углу, на блюде обложенный корешками хрена студень, пышные пшеничные хлебы, неизменная четверть самогона. Сегодня все огнищане дома – сидят на лавках в новой одежде, сложив на коленях тяжелые темные руки, переговариваются степенно и неохотно, будто смущены праздничным бездельем. Только молодежь на гулянках – разошлась по избам, поет песни, гадает о счастье.
Жарко натопленная горенка тетки Лукерьи заполнена так, что уже негде сидеть. Девчата упросили хозяйку позволить нм собраться погадать. За девчатами, как тени, появились парни. Вездесущий Колька Турчак привел Андрея Ставрова. Они постояли в сенцах, послушали голоса за дверью, отряхнули сапоги и вошли, робко став у порога.
– А вы, сопляки, чего? – спросил их косоглазый Тихон Терпужный. – Куры уже давно спят по курятникам, марш и вы до дому!
– Нехай сидят, – усмехнулась тетка Лукерья. – Чем они хуже других?
– Заходите, заходите! – запищали девчата.
Тут были и Ганя Лубяная, и Ганя Горюнова, и веснушчатая остроносая Соня Полещук, и Таня Терпужная, и хмурая Лизавета, которая сидела на кровати, не снимая платка и черной бархатной кацавейки. На длинной лавке, у окон, восседали принаряженные парни – Иван и Ларион Горюновы, Тихон Терпужный, Демид Плахотин, какие-то пьяные ребята с Костина Кута. Махорочный дым густыми клубами вился под низким потолком, сизым туманом обволакивал слабый огонек лампадки в углу. Андрей и Колька огляделись, присели на опрокинутом табурете.
Ганя Лубяная, высокая, статная девушка с пышной пепельно-русой косой, тряхнула кружевцами голубой кофты, прошлась по хате, растянув, как птичьи крылья, накинутую на плечи косынку.
– Тетя Лукерья, – сказала она, ласкаясь к хозяйке, – давайте миску, погадаем, а то, ей-богу, скучно так сидеть.
– Гадай не гадай, все равно твой Раух не вернется, – ядовито ухмыльнулся Тихон Терпужный. – Он, поди, такую немку отхватил себе в Германии.
– Ну и пускай! – огрызнулась Ганя, сердито посмотрев на Тихона. – Без тебя как-нибудь обойдемся!
Погремев в сенях посудой, тетка Лукерья внесла в комнату глиняную, покрытую глазурью миску, налила в нее воды, поставила на стол.
– Гадайте на здоровье!
Девчата вскочили с мест, стали снимать с себя серьги, брошки, кольца.
– Чье же будет заветное? – спросила похожая на цыганку Ганя Горюнова.
– Мое! Мое! – отозвалось несколько голосов.
Беленькая Уля Букреева, лесникова дочка, с трудом стащив дешевое колечко, протиснулась к столу и затараторила:
– У меня кольцо с красным камушком, на базаре в Ржанске вытянула на счастье. Там дедок ходил с попкой и с музыкой, так мне попка подал конвертик, а в конвертике колечко.
– Сама ты попка! – захохотал Тихон. – Два вершка от горшка, а туда же, про женихов думает.
– Мне уже семнадцатый пошел, – с достоинством сказала Уля. – И про женихов я совсем не думаю. Раз все гадают, значит, и мне можно.
– Ладно, Уля, твое будет заветное, – успокоила смутившуюся девушку Ганя Лубяная.
Она собрала все кольца, серьги, брошки, опустила в миску с водой, накрыла белым платком, несколько раз повернула миску, сунула под платок руку, спросила:
– Кому?
– Таньке! Таньке! – закричали девчата.
Таня Терпужная, и без того румяная, зарделась как маков цвет.
– Что я, одна, что ли? Только меня и увидели?
Разжав мокрый кулак, Ганя засмеялась:
– Не выйдешь ты замуж в нонешном году, погуляй еще, Танюшка.
После Тани девчата, подталкивая одна другую и посмеиваясь, закричали:
– Лизе Шабровой! Лизавете! Лизке!
Та новела плечом, отвернулась, как будто все, что делали девчата, ее нисколько не занимало и она сидела здесь просто так, от скуки, и даже не сочла нужным снять свою кацавейку. А девчата сгрудились вокруг миски, завизжали, и Ганя Лубяная, расталкивая всех, выбежала на середину хаты.
– Вот оно, Улино заветное, с красным камушком! Слышишь, Лизавета? Готовься встречать жениха, вышивай ему полотенце, платочек – все, что надо. Давайте, девочки, песню!
Восторженно улыбаясь, блестя терново-черными глазами, Ганя Горюнова завела, а девчата подхватили песню, подали молча сидевшей Лизавете вынутое из миски кольцо:
Кому вынется,
Тому сбудется,
Не минуется…
Лизавета затеребила конец старенького пухового платка, слегка побледнела, и от этого ее темные, с крутым изгибом брови стали еще красивее.
– Забрало ведьмину дочку, – Колька толкнул Андрея, – так и стреляет глазами. А только кто на ней женится? Может, тот, кто Шабриху не знает.
– Отстань! – буркнул Андрей.
Он смотрел на бледное лицо Лизаветы, вспоминал ее неожиданную, испугавшую его выходку в половне, и в нем снова шевельнулась участливая жалость к ней.
Целый вечер парни и девушки просидели у тетки Лукерьи. Они пели песни, играли в колечко, дурачились. Тихон Терпужный старался побольнее ущипнуть кого-нибудь из девушек, сжать ей руку так, чтобы побелели пальцы. Он расходился все больше, пока мускулистый, тонкий в пояснице, но ловкий и сильный Демид Плахотин не ударил его по шее.
Демид только осенью вернулся из армии. Он служил в конном корпусе Котовского, был награжден орденом Красного Знамени и с явным удовольствием щеголял в малиновых галифе с галуном и в калошах, надетых на серые шерстяные носки. Демид был вежлив, к девчатам относился с предупредительностью городского кавалера и считался в Огнищанке первым женихом. В последнее время он явно начал ухаживать за Ганей Лубяной. Поэтому, пока Тихон измывался над меньшими девчатами, Демид морщился, но молчал. Но как только рука Тихона сдавила Ганино плечо, взбешенный Демид закатил парню такую оплеуху, что тот под общий смех отлетел в угол и опрокинул табурет.
– Так ему и надо, идолу! – запищали девчата. – А то привык свою силу показывать!
На этом и закончились посиделки. Расходились веселой, шумной толпой. Под ногами скрипел голубой снег. Чистые звезды мерцали особенно ярко и трепетно – должно быть, к сильным морозам. Вся деревня спала, ни в одном окне не светился огонь. Демид Плахотин приотстал с Ганей Лубяной. Андрей и Колька шли следом за меньшими девчатами, забрасывали их снегом. Лизавета шла одна, сунув руки в карманы кацавейки, ни на кого не глядя. Ларион Горюнов, смуглый длинноносый парень, дойдя до колодца, сложил руки рупором и, напрягая грудь, закричал пронзительно и резко, с долгими переливами:
– И-ии-хо-хо-хо!
Его крик, идущий откуда-то из глубины живота, прорвал тишину зимней ночи, как призывный вой веселого дикого зверя. И тотчас же за синими, залитыми лунным светом сугробами, на холме, за ледяным прудом и черным лесом затихающими перекатами пронеслось, прокатилось эхо: «И-ии-ооо…»
Андрей тоже расставил ноги и, соревнуясь с Ларионом, завел на самой высокой волчьей ноте:
– И-иии-ии!..
Он кричал, краснея от натуги, от рвущей боли в горле, кричал до спазм, истошно, бесконечно, бешено, наслаждаясь звериным криком, снежным простором, розоватым кругом луны, румяными девчатами – всем, что составляло сейчас его молодую, беззаботную жизнь. Потом он умолкал и, склонив голову, долго слушал, как отзывается на его голос голубая, морозная, звонкая земля…
С утра по всей Огнищанке ходили подвыпившие посевальщики. Ввалились они и к Ставровым – пьяный дед Силыч, братья Горюновы, Демид Плахотин, Тихон и орава костинокутских парней. Они сразу нагнали холода, натоптали в комнатах, стали обсыпать всех пшеницей. Загудели нестройным хором:
– Сею-вею, посеваю, с Новым годом поздравляю!
Пшеничные зерна летели на все стороны, с шорохом падали на пол, сыпались в расставленные на столе тарелки. Настасья Мартыновна угостила посевальщиков новогодним мясным пирогом, а Дмитрий Данилович поднес им по чарке купленного у бабки Сусачихи самогона-первача.
Торжественно подняв граненую чарку, Силыч сказал:
– Чтоб счастье было в дому, чтоб земелька рожала, чтоб скотинка плодилась и чтоб не было дурного глаза!
Силыч выпил самогону, утер губы и тронул за руку Настасью Мартыновну:
– Спасибо, хозяюшка и хозяин! Пшеничку вы с полу сметите, поставьте ее на сухонькое, а весною в посевное зерно подмешайте, она вам добрый урожай даст…
Все эти дни Огнищанка гуляла. Люди переходили из избы в избу, ели и пили, а потом старые и малые принимались плясать, да так, что звенели стекла и на столе падали рюмки. Подгибая колени и неловко размахивая руками, плясал даже дед Сусак, бабы поддерживали его, чтобы не упал и не растерял свои ветхие кости.
За два дня до крещения дед Сусак пришел в сельсовет и стал просить у Длугача разрешения соорудить на пруду «иордань» и сотворить освящение воды с крестным ходом.
– Поскольку, значит, уличное шествие у нас будет, – объяснил дед Сусак, – ты нам, пожалуйста, дай дозволение. Очень тебя старые граждане просят, как мужики, так же, обратно, и бабы.
Длугач почесал затылок.
– Пора бы уже, товарищ Сусаков, забыть про эту старорежимную дурость, – сказал он. – Я же вам сколько раз на сходке разъяснение делал, что религия – это есть опиум для народа и, окромя вреда, ничего путного в ней нету.
– Это ты правду говоришь, – согласился дед Сусак. – Я ж тогда тоже за опиум руку поднимал, а только богу-то молиться все одно надо, от этого никуда не денешься. Обратно же, и водокрещение не мне нужно: это же не я, а Исус крестился в ярдани, – значит, и надо ему праздник светов соорудить…
Длугач вспомнил прошлогоднее происшествие с бабами и сердито махнул рукой:
– Ладно, делайте свой праздник светов, будьте вы неладны! Темные вы все, как лес. Шестой год Советская власть вас уму-разуму учит, а вы, извиняюсь, навроде дубовых пеньков, хоть чурки на вас коли…
– Это верно! – обрадовался Сусак. – Я им, дуракам, то же самое толковал, так они и ухом не ведут, давай им ярдань – и все дело…
Вечером дед Сусак и Мануйловна, жена Антона Терпужного, пошли к Капитону Тютину договориться о том, чтобы он искупался в проруби, так как без этого освящение воды будет неполным. Капитон жил возле колодца, в кособокой халупе, про которую огнищане говорили, что она ветрами накрыта и держится на курьей ноге. Когда крещенские делегаты вошли в халупу, Капитон спал, свернувшись калачом, на жарко истопленной печке. Его жена Тоська, грудастая баба с чистыми, по-детски наивными глазами, резала на столе лук. В углу на шаткой деревянной кровати лежал квартирант Тютиных, Тоськин любовник, Гаврюшка Базлов. Он держал перед собой осколок зеркала и старательно делал прическу-бабочку.
Дед Сусак и Мануйловна стряхнули веником снег с валенок, присели на лавку.
– Вставай, Капитон! – закричала Тоська. – Люди до тебя пришли!
Тютин покряхтел, позевал, спустил с печи ноги.
– Чего там такое? – недовольно пробурчал он, всматриваясь в темные фигуры на лавке.
– Это мы насчет ярдани, – сказал дед Сусак. – Пришли, значит, договориться, чтобы ты взялся купание сделать в проруби!
Тютин бросил коротко:
– Тридцать пудов пшеничной муки и овечку. Это все вперед, а на ярдань чтоб четверть первача принесли и шубу с валенками наготовили.
– Ты чего, Капитон, без памяти или же шуткуешь с нами? – изумился дед Сусак. – Где ж такое видано, чтоб человек сиганул в воду на один, можно сказать, секунд и за это дело тридцать пудов муки потребовал и к тому же овцу и четверть самогона?!
Тоська моргнула мужу, повернулась к деду:
– А чего же он вам, за спасибо в прорубь полезет?
– Сигай сам, ежели тебе моя цена не подходит, – заключил Тютин.
Второй делегат, Мануйловна решила вмешаться и воззвать к религиозным чувствам Тютина. Она пожевала губами, укоризненно качнула головой:
– Это же святое дело, Капитон Евсеич. Ты же, как Исус Христос, во иордани крещение от батюшки получишь. За такое дело можно и на пяти пудиках сойтись. А самогону мы тебе бутылочку поставим.
– Видали вы ее? – захохотал Капитон. – Как Исус Христос! Это же все обман и юринда. Лезай ты в таком случае сама, – может, за богородицу сойдешь, – а я за пять паршивых пудов мараться не стану.
Гаврюшка Базлов закончил наконец замысловатую прическу, поднялся с кровати и заговорил, снисходительно улыбаясь:
– Напрасно вы, граждане, торг ведете. Вы же поймите своей легкомыслящей головой: Капитон Евсеевич при соприкасании с такой морозной температурой очень просто может мозговой удар или же иную простуду получить. Какой же интерес ему из-за мешка муки рисковать физическим и моральным состоянием? Это даже странно с вашей стороны – настаивать на такой зловещей эксплуатации здоровья.
– Иди ты подальше! – рассердился дед Сусак. – Не встревай не в свое дело! Тарахтишь, чертов пустозвон, слова не даешь сказать!
Глянув на Тоську, Базлов поднял руку:
– Погодите, товарищ Сусаков. Спробуйте все же при всех ваших ограниченных способностях понять, что Капитон Евсеевич не имеет никакого страстного желания за один мешок муки-размола опускать в холодную прорубь свой болезненный организм, да еще в голом и обнаженном виде. Он, конечно, сбавит назначенную вам цену процентов на пятьдесят, но не станет подвергать свою супругу Антонину Карповну страшной опасности быть в заключение осиротелой вдовой.
– Тьфу, будь ты проклят! – сплюнул дед Сусак. – Где у пего только эти слова берутся? – И, схватив Тютина за ногу, сказал возмущенно: – Мы разговор ведем с тобою или же с этим балабоном?! Ты мне только скажи: согласный ты за пять пудов? Ежели не согласный, то мы на Костин Кут пойдем, там найдутся охотники.
– Ладно, – мрачно махнул рукой Тютин, – давайте шесть пудов пшеничного размола и две бутылки самогона. Только все несите вперед, а то вас потом и с фонарем не найдешь.
Гаврюшка укоризненно, с сожалением цыкнул языком.
– Примитивный вы коммерсант, Капитон Евсеевич, и ума у вас, как у зародыша, на полкопейки. Имейте себе в виду, что мы с Антониной Карповной, ежели вы в этой проруби достанете хронический туберкулез, отнюдь не будем для вас милосердными сестрами. Это вы зарубите на вашем уважаемом носе.
Все же сошлись на шести пудах муки и на двух бутылках первача. В ту же ночь дед Сусак доставил Тютину муку, а самогон пообещал принести прямо к проруби.
На крещение, как всегда, ударил свирепый мороз. На деревьях сверкал иней. Снег скрипел под ногами на всю улицу. Вокруг багряно-желтого солнца светились белесые морозные столбы. Огнищане с утра отправились на пруд. Дед Сусак с дедом Силычем еще загодя вырубили на ледяной глади круглую прорубь, водрузили над ней высокий ледяной крест. Отражая желтоватые лучи низкого солнца, крест радужно мерцал, играл мириадами искр, переливался золотыми отсветами, на него больно было смотреть. От свинцово-темной воды в проруби поднимался едва заметный, призрачный парок. Вокруг с криком и гамом носились красноносые мальчишки на коньках, катались на салазках девчонки, толпились мужики и бабы. У многих мужиков были в руках старые охотничьи шомполки. Бабка Сусачиха придерживала ногами плетенку, в которой трепыхались белые голуби.
Возле креста с независимым видом расхаживал Капитон Тютин. На нем были надеты огромные стоптанные валенки Миколы Комлева и длинная, до пят, крытая синим сукном шуба Антона Терпужного.
Дмитрий Данилович тоже пришел на пруд со всеми ребятами и стоял в сторонке, слушая возбужденного и злого Длугача.
– Вот, – пожал плечами Длугач, – можешь, товарищ фершал, полюбоваться этой картиной! Люди у нас как детишки малые. Те вон снежную бабу у пруда слепили, а эти соорудили крест из леда, дурачка Капитошку сагитировали, и он для ихнего удовольствия в прорубь нырять зачнет. – Он повернулся к Ставрову, тронул его за рукав дубленого полушубка. – Ты бы, Данилыч, лекцию им – прочитал, что ли. Разъяснить им надо, как земля устроена, как из обезьяны человек вывелся, чтоб они этой дуростью не занимались. А то у нас в деревнях ни школы, ни политпросвета – ничего. Один отец Ипполит, господствует над народом. Хотя бы ты взялся за это дело! Говорят, что с осени в Калинкине школу откроют, тогда легче будет, а сейчас хоть криком кричи!
– Хорошо, – сказал Ставров, – я достану книжек, подготовлюсь немного и сделаю какой-нибудь докладик, а то на самом деле некрасиво получается…
– Батюшка едет! – закричали мальчишки. – Батюшка!
Возле кладбища остановились сани. С них сошли растолстевший отец Ипполит, псаломщик и дряхлая монашка с корзинкой. Народ сгрудился возле креста. Надев поверх овчинного тулупа епитрахиль, отец Ипполит быстро и весело начал обряд водоосвящения. Он походил вокруг креста, помахал кадилом. Над прудом потянулся запах ладана.
Наконец пришло время вступать Тютину. Отец Ипполит взял кропило, спросил шепотом:
– Готов?
Тютин скинул на руки Гаврюшки шубу, вылез из валенок и стал стаскивать с себя несвежее, застиранное бельишко, норовя стать босыми ногами не на лед, а на кучу соломы. Бабы и девушки сделали вид, что усиленно рассматривают вершину креста, на которой поблескивал ледяной голубь.
Стащив подштанники, Тютин отыскал глазами деда Сусака и, сутулясь, зябко подрагивая всем своим тощим телом, зашипел яростно:
– А иде самогон? Без самогона не полезу!
– Ты хоть срам-то прикрой, – сурово буркнул Сусак. – Здесь твой самогон, вот он, у меня в кармане.
Зажмурив глаза, Капитон бултыхнулся в прорубь, охнул, зацарапал пальцами лед и, сбивая колени, выскочил наверх. Зубы его стучали, от сизо-лилового тела шел пар. Гаврюшка подал ему валенки, накинул на плечи шубу, дед Сусак налил огромную кружку самогона.
– Будь ты проклят, сукин кот, с твоей мукой! – выбивая зубами дробь, запричитал Тютин. – Тут с вами, дурошлепами, жизни лишишься раньше сроку. – Он одним дыханием выглотал самогон, захрипел Терпужному: – Вези до дому!..
Гаврюшка Базлов встретился взглядом со Ставровым, засмеялся и, презрительно выпятив губы, закатил глаза: