Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
Рано утром Андрей, Тая и Федя поехали в поле ломать кукурузные початки. На краю леса они выпрягли и пустили на поляну лошадей, а сами расстелили на траве рядно, разожгли костер и сели тесной кучкой печь картофель. У костра возились Тая с Федей, а Андрей сидел молча, курил.
– Ты, Андрюша, кажется, скучаешь по ком-то? – лукаво спросила Тая, слегка отодвигаясь от костра и морщась от дыма.
– А по ком мне скучать? – пожал плечами Андрей.
– Ну как же по ком? По Елечке своей, конечно!
Тая повернулась к Феде.
– Знаешь, Федя, у нашего Андрюши есть в Пустополье девочка, и он, бедняжка, пропадает без нее.
Федя глянул на Андрея, на Таю и ничего не сказал. Но Тая не унималась:
– Ее зовут Еля, Елена. Первая задавака в школе. Ходит в синем платье, в вязаной шапочке. Шапочку сдвинет набок, в косу вплетет огромный бант и бежит, ни на кого не смотрит. Девчонки из нашего класса смеются над ней: она, говорят, держит себя как взрослая барышня. Такая дурочка, думает, что она красивее всех.
– А тебе, наверно, кажется, что ты красивее ее? – усмехнулся Андрей.
– При чем тут я? – покраснела Тая. – Я же не о себе говорю. Мне просто жалко, что ты влюбился в такую капризную, нехорошую девчонку. Ты и сейчас вот сидишь и думаешь о ней.
Андрей вызывающе сплюнул:
– Да, сижу и думаю. И не твое дело. Ревнуешь, что ли? Или хочешь, чтоб я в тебя влюбился?
Взглянув на Таю, Андрей тотчас же пожалел о том, что сказал. Зажав испачканными в пепле пальцами горячую картошку, Тая замерла у костра. Губы ее задрожали, по щекам потекли слезы. Она бросила картошку в костер, вытерла непрошеные слезы и пробормотала:
– Картошка противная… такая горячая… обожгла руки.
Андрей даже не подозревал, насколько он близок к истине. Тая давно уже, больше года, любила его, своего грубоватого двоюродного брата, первой, детской любовью, готова была молиться на него, прощала ему все обиды, ходила за ним по пятам. Все свои книжки и тетради она разукрасила замысловатой буквой «А», окруженной лучами, завитушками, гирляндами цветов. Больше всего на свете ей нравилось слушать сказки, которые по вечерам рассказывал Андрей; она сидела затаив дыхание, прижавшись острым плечом к плечу Андрея, и сам он казался ей живым героем чудесных сказок: то отважным капитаном белопарусного корабля, то непобедимым, закованным в латы рыцарем, то удалым атаманом разбойничьей шайки. Сейчас, выслушав обидные слова Андрея, Тая съежилась, как от удара, и сидела, не смея поднять на него заплаканные глаза.
– Ты не сердись, Тайка, – еле сдерживая внезапно нахлынувшую нежность, сказал Андрей. – Я просто пошутил, честное слово! Не сердись и не обижайся, пожалуйста.
– Я не сержусь, Андрюша, – отвернулась Тая.
– Пошли ломать кукурузу, – сказал Федя. – Солнце уже вон куда поднялось!..
Они затоптали костер, разложили на телеге рядно, взяли мешки и вошли в густую, высокую, как лес, кукурузу. Початки созрели, высохли, ломать их было легко, они трещали и шелестели в руках. Между рядами, на прогалинах, то и дело попадались темные, перемешанные с пшеничными колосьями кучки земли, насыпанные мышами-полевками, норы сусликов, опустевшие гнезда-ямки откочевавших к лесу куропаток.
Отойдя от Таи и Феди, Андрей молча ломал початок за початком и думал о том, как поедет в Пустополье, встретит Елю, как будет разговаривать с ней… «Что такое любовь? – думал он с какой-то сладко щемящей болью. – Почему так бывает, что вот встретит один человек другого и сразу его полюбит? Почему не третьего, не четвертого, а именно этого? Ведь есть же вокруг люди гораздо более красивые, добрые. Так нет же, полюбится вот один человек и завладеет тобой до конца». Когда Андрей мысленно произносил слово «человек» и думал о любви, он представлял только ее, Елю; вслушивался в шелест кукурузных листьев, и ему казалось, что он слышит звонкий Елин голос, что она сейчас покажется в конце поля, подойдет к нему и скажет что-то очень ласковое и хорошее.
Потом, с силой ломая толстый, еще не созревший початок, Андрей подумал: «Интересно, кукурузе больно, когда ее ломают, или нет? А пшенице, когда ее косят? А живому дереву, которое рубят топором или пилят острой пилой? Должно быть, больно: они ведь живые, растут и стареют так же, как люди…» И Андрею вдруг стало жалко и пшеницу, и кукурузу, и зеленую траву, которую весной он косил вместе с отцом. Он подумал о том, что люди не знают и, наверно, никогда не узнают, чувствуют ли деревья и травы боль, горе, радость, любовь. Он думал о рождении людей, животных, растений, об их жизни и смерти, обо всем, что окружало его и было полно неразгаданных тайн.
Так в ясный осенний день, когда чистое небо кажется особенно глубоким и синим, когда по теплому воздуху летают запоздалые нити серебристой паутины, а чуть влажная земля грустно и жалостно пахнет вялыми травами, Андрей оставался наедине с бесконечно великим миром, задавал себе множество вопросов, не умел ответить на них и, страшась и радуясь, чувствовал, что все же каждый час узнает что-то новое, взрослеет, мужает, становится сильнее и тверже…
Поблизости от леса убирали кукурузу многие огнищане – Аким Турчак с сыновьями, Павел Терпужный, дед Силыч. Там же, в поле, произошла встреча Андрея с Силычем. Старик подошел к ставровскому загону, сдвинул на затылок облезлую шапчонку и проговорил, улыбаясь беззубым ртом:
– А я гляжу сдалека и гадаю: Андрюха или не Андрюха? Вон какой ты, голуба, вымахал, повыше деда будешь, совсем здоровым парнем стал, хоть в солдаты тебя бери!
Он, все так же улыбаясь и пришепетывая, сказал Андрею:
– Ну, иди сюда поближе, дай на тебя полюбоваться…
Колька Турчак, как всегда, выкладывал при встрече последние деревенские новости:
– Ведьмина дочка все болеет, перевелась ни на что. Она, говорят, дитё себе вытравила, с той поры и стала сохнуть… А у Лубяных в то воскресенье будут свадьбу гулять, ихнюю Ганьку просватал Демид Плахотин. Кондрат Лубяной уже ездил в Пустополье договаривать музыку. Демид не желает в церкви венчаться: мне, говорит, как красному бойцу, не пристало с попами дело иметь, – а Ганькина мать и слушать не хочет: без венчания, говорит, не согласна отдавать дочку…
– А ты сам чем занимаешься? – спросил Андрей. – Четыре класса окончил, а дальше как думаешь?
Колька махнул рукой:
– Мое дело – в навозе копаться. Батька про ученье и говорить не позволяет. Ну и черт с ним, обойдусь без ученья! Не всем же учеными быть!
Как-то вечером Андрей, Роман и Колька Турчак, бродя по улицам, завернули на огонек в избу-читальню. Там при скудном свете керосиновой лампы тренькал на балалайке косоглазый Тихон Терпужный, в углу, щелкая семечки, жались одна к другой девчата, за столом важно перебирал газеты Гаврюшка Базлов. На стенах избы-читальни пестрели засиженные мухами плакаты, на которых изображены были неимоверно толстые буржуи в цилиндрах и рабочие с такими огромными руками, что казалось – ударь этой кувалдой-ручищей, и все толстяки-капиталисты мгновенно обратятся в прах. Кроме накрытого кумачом кривоногого стола, двух деревянных скамеек и ведра с водой в углу в комнате стоял некрашеный кухонный шкафчик, на котором висел тяжелый ржавый замок. Шкафчик был весь изрезан ножами, исписан чернилами и карандашом.
– А что в этом шкафу? – спросил Андрей у Кольки Турчака.
– Книжки, – ответил Колька.
– Книжки?
– Ну да. Только они все порванные, ни одной целой нету.
– Почему?
– Гаврюшка дружкам своим на курево раздает: одному две странички, другому три, так и ведет дело.
Скоро Андрею стало скучно. Он толкнул Романа, взял Кольку за локоть и сказал, позевывая:
– Пошли. Я б такую избу-читальню подпалил заодно с Гаврюшкой…
Они вышли на улицу. Сквозь легкую дымку облаков светилось голубоватое лунное сияние. Внизу, в долине, мелькали тусклые огоньки огнищанских хат. Между двумя темными квадратами пахоты белела жесткая, как камень, набитая до блеска дорога. На краю деревни лениво и одиноко лаяла собака, должно быть прислушиваясь к тому, как спящая долина долгим эхом отзывалась на ее тоскливый лай.
Придя домой, братья обошли весь двор: заглянули в темную конюшню, где, отдыхая, покряхтывали наморенные кони, посмотрели корову и телок в закуте, птичник, постояли около высоких скирд соломы и сена на току. Тут все было чисто, по-хозяйски подметено, убрано, разложено по своим местам: в углу, у амбара, стояли вилы, грабли, лопаты; под накатом, смазанные маслом и заботливо покрытые попонами, выстроились плуги, бороны, пропашник, веялка.
– Любит батька порядок! – не без удовольствия заметил Андрей. – У него все тут как в амбулатории: каждая вещь на своем месте.
Роман фыркнул тихонько:
– Это, Андрюша, мне да Феде боком выходит. Одно только и знаешь – чистить, убирать, заметать. А отец ходит командует: «Это сюда перетащи, это – туда». Каждый день что-нибудь отыщет…
– Я сейчас о другом думаю, Рома, – сказал Андрей.
– О чем же?
– О том, что три года назад тут было как на кладбище – ни одной живой души, все разорено. А вот пришли люди, приложили руки, и опять место зацвело: живность во дворе появилась, сорняки кругом выпололи, цветов возле дома насадили, прямо смотреть приятно.
– Это тебе со стороны приятно, – буркнул Роман, – потому что ты гостем сюда приезжаешь. А мы, как мерины, тянем с утра до ночи.
Андрей неловко обнял брата, легонько притянул к себе:
– Потерпи еще один год, Рома, недолго осталось. Я окончу школу, а ты поедешь в город, сразу на рабфак поступишь.
Однако, несмотря на то что дома было чисто убрано и все имело добротный и прочный вид, старый дом показался Андрею немного осевшим, меньшим, чем был раньше, и вся Огнищанка как будто слегка ссутулилась, вобрав соломенные крыши в покатый, поросший бурьяном склон холма. Да и сам Андрей – он это чувствовал и понимал – изменился. Ему уже неловко было выбегать со двора босиком или носить на коромысле воду: не мужское дело, – и он, возвращаясь с поля, тщательно умывался, надевал черные суконные брюки галифе, хромовые сапоги, черную сатиновую косоворотку и, выпустив из-под фуражки белесый чубок, неторопливо разгуливал по деревенским улицам.
– Растет фельдшеров старшенький, – говорили огнищанские старухи, – как деревце, тянется вверх.
Однажды в воскресенье, сидя с Колькой на берегу пруда, Андрей увидел Лизавету Шаброву, и сердце его сжалось от тупой, ноющей боли. Лизавету нельзя было узнать. Изможденная, худая, без кровинки в лице, она медленно прошла вдоль кладбищенского плетня, молча глянула на сидевших неподалеку ребят, перелезла через плетень и прилегла на кладбище, в тени ронявших листья кленов.
– Вот так она чуть ли не каждый день, – сказал Колька, мотнув головой в сторону Лизаветы. – На улицу не ходит, ни с кем не гуляет, пробежит огородами, чтоб никто не увидел ее, на кладбище, ляжет тут и лежит…
– Вы же, сволочи, ее и затуркали! – со злостью сказал Андрей. – Проходу ей не давали, заклевали ее, как вороны.
Колька удивленно глянул на товарища:
– Какой черт ее трогал? Что ведьминой дочкой называли, то ведь так оно и есть: Шабриха на все деревни известная ведьма.
– Дураки вы все! – оборвал Кольку Андрей. – Прямо совестно вас слушать. Заладили одно и хотя бы подумали: есть ведьмы на свете или нет? Это же дикая дребедень, бабские сказки…
Он потянулся, надел фуражку и, не прощаясь с Колькой, пошел на кладбище. Лизавета лежала лицом книзу, юбка ее слегка подвернулась, обнажая загорелые ноги.
– Здравствуй, Лиза, – негромко сказал Андрей.
Лизавета подняла голову и тотчас же уронила ее на руки.
– Чего тебе надо? – сказала она, не поворачиваясь. – Иди отсюда, не трогай меня… Надоели вы все до смерти!..
Андрей рассеянно сломал веточку акации.
– Напрасно ты, Лиза, я ведь тебе ничего плохого не сделал.
Она села, туго обвернула подолом юбки ноги и вдруг прошептала с нескрываемой ненавистью:
– Пошел ты…
Скверное слово хлестнуло Андрея, как кнут. Он швырнул на землю сломанную ветку и побежал по тропинке к полуоткрытым кладбищенским воротам. В памяти его осталось бледное, изуродованное страданием и яростью лицо девушки, которую он помнил совсем другой.
Этот случай на кладбище испугал и встревожил Андрея. То, что еще вчера казалось ему простым и веселым, сегодня обернулось какой-то темной стороной, и он понял, что в отношениях между мужчиной и женщиной бывает не только любовь, но и нечто другое, дурное, то самое, чего люди стыдятся и что заставило Лизавету обругать его, Андрея, последними словами.
Андрей решил поговорить о Лизавете с дедом Силычем и пошел к нему. Старик сидел в своей хатенке, острым сапожным ножом крошил сухие стебли табака.
– Закуривай, сынок, – сказал он Андрею, – отпробуй моего самосада.
Они закурили.
– Видел я только что Лизу Шаброву, – затягиваясь обжигающе крепким дымом, сказал Андрей. – Прямо на себя не похожа, краше в гроб кладут.
– А ты уж слыхал, что с ней приключилось?
– Слыхал, мне говорили…
– То-то! – сказал дед. – Обидел ее какой-то кобелина, а сам под лавку схоронился. Она же, дурочка, еще большее зло над собой сотворила. А через что? Через то, что людей совестилась, языков людских забоялась. Оно так и получилось: и дитё свое сгубила, и себя чуть в могилу не свела…
Дед смахнул с сундука россыпь махорочного крошева, засопел сердито.
– Много у нас еще зла и дурости, Андрюха! Вот, скажем, вчерась повел я поить своего чубарого, а возле колодезя Антон Терпужный с Капитошкой стоят, и обое, видать, выпивши. Антон как меня увидел, так сразу знаки Капитошке подает – молчок, дескать. А тот вовсе пьяненький, руками махает и кричит на всю улицу: не боись, мол, Агапыч, мы этого паразита Илюшку Длугача подкараулим в темном куту и наскрозь его вилами прошьем, чтоб добрых людей не баламутил!.. Слыхал, голуба моя? Вилами, мол, прошьем, а? Это что ж, шуточки, что ли, – взять да человека вилами проткнуть?
– Капитошка с пьяных глаз молол и сам, видно, не знал что, – сказал Андрей.
– Оно-то правильно, голуба, что с пьяных глаз, – согласился Силыч, – а только знаешь: что у тверезого на уме, то у пьяного на языке. Народ у нас не одинаковый живет: один, к примеру, работает на совесть, государству рабочему и крестьянскому помогает, а другой злобствует, как волк, скаженный, все норовит за ноги тебя хватануть…
Силыч потер кулаком слезящиеся глаза.
– Так вот, голуба, глянешь ты с горки на нашу Огнищанку и помыслишь: тихо и мирно люди живут. Хатеночки скрозь аккуратные, сады по дворам насажены, журавель колодезный тихонечко поскрипывает – прямо-таки божья благодать! А загляни ты в эти хатеночки да садочки, стань духом невидимым и загляни! Тут тебя сразу оторопь возьмет.
– Почему? – спросил Андрей.
– Потому, к примеру, что огнищане наши не одинаково живут. У бедняков хотя и руки короткие, а силу они набирают, руководствовать жизнью хотят, кулачки же на это лютуют, за старое держатся.
Дед погладил ладонями колени, прищурился.
– Ты думаешь, что Иван Силыч Колосков ничего не знает? Нет, дорогой ты мой человек, он все чисто видит и все знает: и сколько десятин земли Антон Терпужный у бедняков арендует, и как он на Илюшку Длугача ножик помаленьку точит, и как прибитого богом Тютька самогоном спаивает. И зятек Терпужного, товарищ Острецов, тоже, сдается мне, не дюже ясный человек: все где-то по чужим волостям мотается, камень за пазухой держит. И Тимоха Шелюгин, святой наш угодник, в одну с ними дудку дудит, только что языком не мелет, а молчит, будто в рот воды набрал. Все это, голуба моя, мне ведомо, и люди про это знают…
Андрей с интересом слушал деда Силыча. То, о чем дед говорил, как бы освещало заброшенную среди холмов Огнищанку новым светом, и Андрею показалось, что история несчастной Лизаветы какими-то неуловимыми нитями связана с угрозами пьяного Тютина, с хриплым и мрачным голосом Антона Терпужного, с тем темным и злым, что заставило огнищанских баб обпахивать в голодную весну всю деревню, а мужиков – избивать железной клюкой укравшего овцу Николая Комлева.
В тот же вечер к Дмитрию Даниловичу пришел председатель сельсовета Илья Длугач. Андрей случайно тоже был в амбулатории.
У Длугача болело горло. Угрюмый, нахохленный, он развязал платок на шее и коротко буркнул:
– Дай-ка мне, фершал, подмогу. Мочи уже нету мучиться с проклятым кашлем, будто середку из тебя вынают.
Уже лежа на кушетке и потирая пальцами грудь, Длугач пробормотал:
– Не слыхал, Митрий Данилович, какую посылочку мне на двор подкинули?
– Нет, не слыхал, – сказал Ставров, стряхивая градусник.
– Вышел я вчерась утречком во двор, а в воротах калитка отворена и коробочка от папирос лежит, белым шнурочком перевязана. Поднял я коробочку, развязал, а там винтовочный патрон заряженный и письмо приложено. Сейчас я тебе дам это письмо, можешь полюбоваться.
На разлинованном в клеточку листке, вырванном из школьной тетради, было написано синим карандашом:
«Запомни, поганая сволочь Илья Длугач: если ты будешь притеснять бога и людей, а также установлять грабиловку для красной антихристовой власти, не миновать тебе вскорости нашей пули, в точности такой же, как мы тебе посылаем.
Честные люди».
– Лихо написано? – оскалив зубы, ухмыльнулся Длугач. – Сразу видать, политики писали… Ну да я им, белошкурым, по-своему пропишу…
Выждав, пока Дмитрий Данилович приготовил порошки, Длугач поднялся с кушетки и резким движением оправил гимнастерку.
– Я им покажу, гадам ползучим! Я им, дорогой мой фершал, наглядно разъясню, что такое есть Советская власть…
Положив на плечо Андрея жесткую руку, он сказал неожиданно:
– Ты, браток, забеги вечером в сельсовет, дело есть к тебе. Парень ты культурный, грамотный, поможешь мне кое-что написать… Я им, бандюгам, по-своему напишу, залью сала за шкуру.
Андрей сказал, что в сельсовет он придет, но его испугало жесткое, неприятное выражение лица Длугача и надтреснутый, сдавленный голос, каким произносил он свои угрозы.
Вечером Андрей застал в сельсовете Николая Комлева. Длугач сунул Николаю в руки старую, видавшую виды винтовку, вынул из шкафа заржавленный штык и сказал:
– Примкни штычок, Коля. Сейчас мы с тобой пойдем карать врагов рабоче-крестьянской власти. Случаем чего, от имени партии и революции даю тебе разрешение поднять на штык любую кулацкую тварь, которая вздумает сопротивляться…
Тугодум Комлев переступил с ноги на ногу, вздохнул нерешительно:
– Это ж каких врагов ты, Илюша, задумал карать?
– Мне сверху виднее, Коля, – сказал Длугач. – Ты же, как представитель неимущих бедняков, обязан без разговоров выполнять все, что намечено Советской властью. Ясно?
Рассеянно глянув на стоявшего у дверей Андрея, Длугач отодвинул ящик накрытого красной скатертью кухонного стола, достал чистую школьную тетрадь, бережно стряхнул с нее махорочную пыль и протянул Андрею вместе с замусоленным огрызком карандаша:
– Возьми, будешь протокол составлять.
– Какой протокол? – не понял Андрей.
– На месте я тебе все чисто разъясню. Секретарь мой в волость подался, а ты, значит, будешь заменять секретаря, поскольку местный орган Советской власти доверие тебе оказывает.
– А куда мы пойдем? – осмелился спросить Андрей.
Длугач, как сердитый кот, подул в усы.
– Пойдем шуровать кулацкие норы. Понятно? А то наши огнищанские гады стали головы поднимать. Я же первый отвечаю перед рабочим классом и перед беднейшим крестьянством за спокой Огнищанки. Ясно?
Видимо решив, что это краткое объяснение исчерпало вопрос, Длугач пощупал рукой наган в кармане штанов и надвинул на брови фуражку.
– Пошли…
На небе смутно белела подернутая негустой облачной пеленой ущербная луна. Внизу, за темной пахотью огородов, мерцали редкие огоньки огнищанских изб. Медлительно поскрипывал журавель далекого колодца, – должно быть, запоздавшая старуха нехотя тащила тяжелую колодезную бадью.
– Вот оно какое дело выходит, – ни к кому не обращаясь, задумчиво проговорил Длугач. – Идем мы к социализму по крутой, нелегкой тропе, а кругом скаженные псы гавчут, в глотку нам вцепиться норовят… И сдается мне, не один еще из наших красных героев костьми ляжет, жизнь свою драгоценную и кровушку свою отдаст, чтоб остальные, те, которые будут дальше жить, достроили социализм так, как расплановал товарищ Ленин…
– Да-а, – отозвался шагавший сзади Комлев, – трудное это дело, потому что, к примеру сказать, человеку невозможно вырвать свои корни из старого без всякой боли.
– Ничего, Коля, вырвем! – усмехнулся в темноте Длугач. – Так, брат, рванем, что кое-кто почухается…
Они остановились возле ворот Тимохи Шелюгина. В кухонном оконце шелюгинского дома светился огонек керосиновой лампы. Откуда-то из подворотни лениво пролаяла собака.
Длугач вошел во двор, тронул пальцем железную дверную скобу.
– Кто там? – раздался недовольный голос Тимохи.
– Открой, Тимофей. Это я, председатель, – сказал Длугач.
За дверью брякнул крючок. Освещенный лампой, в сенцах стоял Тимоха. Он был бос, полураздет, неловко придерживал измятые штаны и застегивал ворот ночной сорочки.
– Заходи, товарищ председатель, гостем будешь, – натянуто улыбнулся Тимоха.
– Я не один, со мной здесь товарищи, – обернулся Длугач, приглашая Андрея и Николая Комлева идти за ним.
– Ну что ж, нехай и товарищи заходят.
Из избы пахнуло жаром. За столом, на лавке, сидел седобородый лысый дед Левон, а у печки, постукивая мисками, хлопотала Поля. Увидев входящего Длугача, она испуганно глянула на мужа и забормотала, оправляя передник:
– Проходите к столу, рассаживайтесь, мы только ужинать собрались… Проходите, пожалуйста…
– До стола мы пройдем, – сказал Длугач, – а насчет ужина благодарствуем, нам не до ужина.
И, расстегнув карман гимнастерки, вынул листок бумаги, разгладил, неторопливо положил на стол. Потом тронул за плечо Тимоху, оскалился:
– Твоих рук дело?
Тимоха недоуменно посмотрел на него, на невозмутимого Комлева.
– Про что разговор идет? Не пойму.
– Про что? – глуховато переспросил Длугач. – Про то, как ты, Тимофей Леонтьевич Шелюгин, имеешь намерение представителя Советской власти Илью Михайловича Длугача пустить в расход такой вот пулей.
С резким стуком Илья поставил на стол винтовочный патрон. Белесые ресницы Тимохи растерянно заморгали. Он засопел, слегка попятился, несколько раз оглянулся, как бы ища поддержки.
– Мне думается, товарищ председатель, ты где-то лишку хватил, – с трудом сказал он. – Я не убивец и не бандит, чтоб людей жизни лишать. Если же ты такую пакость на меня возводишь, то это поганая брехня, за которую тебя в волости по головке не погладят.
– Винтовка австрийская или же обрез того же образца есть у тебя? – перебил его Длугач.
– Никакого огнестрельного оружия у меня нету, – пожал плечами Тимоха. – Был поломанный германский штык, которым я свиней колол, и тот милиция забрала еще в позапрошлом году.
Длугач секунду подумал.
– Засвети фонарь и бери ключи от всех своих камор и сараев, – сказал он. – Сейчас мы сделаем у тебя обыск и, ежели найдем чего, ночью же отправим в гепеу. Довольно с вами шутки шутить.
Пока подавленный Тимоха с помощью Поли зажигал фонарь, Андрей осмотрелся. Кухонька Шелюгиных была чистая, опрятная, с занавеской на окне. Из кухни шла дверь в залик – большую комнату с двуспальной кроватью, на которой белели пышно взбитые подушки. Божница в углу комнаты, вдоль стен расставлены цветы. Против дверей, между двумя окнами, висел портрет хозяина в самодельной рамке. Тимофей Шелюгин был сфотографирован в солдатской форме, на его гимнастерке красовались четыре Георгиевских креста, светлые усы были лихо закручены колечками, а широко раскрытые глаза смотрели радостно и слегка удивленно.
Андрей перевел взгляд с портрета на Тимоху. Георгиевский кавалер Тимофей Шелюгин, солдат, который не раз бывал под пулями, зажигал дрожащими руками фонарь; с его лица не сходило выражение растерянности и страха. Дед Левон сидел у стола неподвижно, кинув на колени большие руки, жевал губами и по-старчески вздыхал.
– Нечего копаться! Пошли! – нетерпеливо крикнул Длугач.
Обыск ничего не дал. Илья и его спутники осмотрели все дворовые постройки, погреб, чердак, заглянули во все щели, но ничего не нашли – только подивились образцовому порядку, который царил в шелюгинском дворе. Кони у Тимохи стояли в теплой конюшне, сытые, гладкие; неподалеку от конюшни аккуратно выложенной горкой высилась куча навоза; в коровнике была замазана каждая щель, и на ровном глиняном полу лежал слой соломенной подстилки; в каморке висели веялочные решета, смазанная дегтем сбруя, рядочком стояли пустые ульи; в чисто выметенном амбаре хранилось перевеянное, насыпанное в закрома зерно, по углам были расставлены мышеловки.
– По-хозяйски живешь, чисто! – не удержался отметить Длугач.
Тимоха пожал плечами:
– Живу как все…
– Не прибедняйся. Нам известно, чьим потом все это нажито и как другие живут. Ясно? А то в твоем подворье только птичьего молока нет, а у других, которые на твоего батьку и на тебя век спину гнули, один ветер за пазухой да голодные мыши под полом…
После того как Длугач, закончив обыск, ничего не нашел, Тимоха успокоился и принял свой обычный вид степенного, знающего себе цену человека.
– Про мышей ты людям голову не дури, – снисходительно сказал он Длугачу. – Мыши заводятся у лодырей да у дураков вроде Капитошки Тютина. У кого рука работящая и мозги в голове есть, тот справно проживет безо всяких мышей и государству пользы даст больше, чем твой голоштанный пролетариат Капитон.
Рука Длугача легла на плечо Шелюгина.
– Насчет пролетариата не вякай. Понятно? Это не твоего ума и не твоей кулацкой совести дело. А зараз ступай в хату, стань на коленки и возблагодари бога за то, что я у тебя ничего не нашел. Иначе служили бы по тебе панихиду.
Круто повернувшись, Длугач зашагал к калитке. Миновав колодец, он остановился и сквозь зубы сказал своим спутникам:
– Пойдем до Антона Терпужного. Все одно я этих гадов возьму под ноготь. Пусть они не мыслят, что Советская власть трясется перед ними от страха. Я им, буржуйским псам, покажу силенку Советской власти!
У высоких, сколоченных из жердей ворот Антона Терпужного ждали довольно долго. Ворота были заперты изнутри. Во дворе, звеня проволокой, хрипел, захлебывался в натужном лае цепной кобель.
Андрею стало страшновато. Темнота, шелест ветра в голых ветвях, злое упрямство Длугача – все это пугало Андрея, настораживало, заставляло ждать, что вот-вот произойдет нечто необычное, грозное и неотвратимое.
Наконец за воротами послышались тяжелые шаги, густой, басовый кашель.
– Кого там нечистый дух носит? – спросил Терпужный, вглядываясь в темноту.
– Открывай, дело есть, – сказал Длугач.
Терпужный помедлил. Слышно было, как он сипло, с надрывом дышит.
– Добрые люди дела днем справляют…
– Ты брось митинговать! – повысил голос Илья. – Если говорю – открой, значит, подчиняйся, я не на крестины к тебе пожаловал.
– Ночным временем я никого в хату не пущу, приходи утром, – отрезал Терпужный и пошел от ворот к дому.
Неизвестно, что предпринял бы рассвирепевший Длугач. Он уже выхватил из рук Комлева винтовку и размахнулся, чтобы ударить прикладом по воротам, но в это время из глубины двора раздался спокойный голос Острецова:
– Дайте ключ, папаша. Или вы не узнали товарища Длугача?
Острецов открыл ворота, посторонился, заговорил сдержанно:
– Не обижайтесь на старика, он все еще думает, что вокруг Огнищанки укрываются зеленые банды, и не доверяет никому. Заходите, пожалуйста, прошу вас…
– Знаем мы хорошо, кому он доверяет, а кому не доверяет, – проворчал Длугач.
В большой горнице Терпужного за покрытым белой скатертью столом сидели пустопольский священник отец Ипполит, молодой парень – лесник с хутора Волчья Падь Пантелей Смаглюк и румяная, слегка захмелевшая Пашка. На столе были разбросаны затрепанные карты, а на подоконнике стоял поднос с двумя штофами самогона, с горкой сала и хлеба.
Длугач не стал медлить. Не обращая внимания на сидевших у стола, жестко сказал Терпужному:
– Есть решение обыскать твой двор. Бери лампу или чего другое и веди нас, куда скажем.
– Это чье ж такое решение? – насупился Терпужный. В его узких глазах застыло выражение неприкрытой ненависти. Толстые пальцы правой руки напряженно перебирали пуговицы на сорочке.
– Решение Советской власти, – отрезал Длугач.
Острецов сделал едва заметное движение головой, и Терпужный молча зажег фонарь и пошел из горницы. Вначале Длугач обыскивал один, потом, передав винтовку Андрею, ему стал помогать Комлев. Терпужный все время молчал, глядел в землю. Только когда пришли в овечью кошару и Комлев запустил ручищу в камышовую крышу, Антон Агапович не выдержал, хмыкнул насмешливо:
– Ты, Микола, присмотри овечку получше, а потом выбери ночку потемнее и гони до себя. Ты же специалист по овечкам.
– Придет час, мы у тебя белым днем ревизию в кошаре наведем и не одну овцу сконфискуем, а всех начисто, – огрызнулся Комлев.
– Сказал слепой: «Побачим», – пробормотал Терпужный.
Подняв глаза на стоявшего с винтовкой Андрея, он вздохнул и покачал головой:
– Тебе, парень, не надо бы привыкать по чужим дворам шастать. Батьку твоего я уважаю, семейство у вас культурное, а ты, гляди, каким злым баловством занялся.
– Мое дело маленькое, – вспыхнул Андрей. – Товарищ Длугач попросил меня, я и пошел.
– То-то и оно. Завтра товарищ Длугач попросит тебя человека убить или же хату поджечь…
В эту минуту Длугач, который молча копался в темном углу кошары, вынес к свету что-то тяжелое, завернутое в мешковину, развернул промасленное тряпье и вынул короткий немецкий карабин и четыре обоймы.
– Это ж чего? Овечек стеречь или же мух уничтожать? – негромко спросил он, приблизив к Терпужному побелевшее от гнева лицо.
Антон Агапович затоптался на месте, как спутанный конь.
– Ни сам не знаю, откуда оно взялось… Видать, когда белые или красные части проходили, кто-нибудь из солдат ночевал в кошаре да и забыл в соломке…
Длугач не удостоил его ответом и пошел к дому. Уже в горнице, сидя на лавке, он сказал Андрею:
– Садись к столу и пиши протокол…
Андрей отдал винтовку Комлеву, пощупал один карман, другой, неловко оглянулся.
– Чего там у тебя? – нетерпеливо спросил Длугач.
– Карандаш потерял.
Острецов вынул из кармана френча карандаш с жестяным наконечником, протянул Андрею:
– Пиши, пожалуйста.
Как только Андрей, потея от напряжения, вывел на тетрадном листе слово «протокол», Длугач вскочил с места, выхватил у него карандаш, развернул на столе изрядно измятую анонимку и спросил, не поднимая головы:
– Ваш карандашик, товарищ Острецов?
Тот и бровью не повел. Пригладил рукой волосы и сказал, небрежно позевывая:
– Нет, Илья Михайлович, не мой. Должно быть, моего тестя. Я этот карандаш взял сегодня на окне, вот здесь лежал. Можете вернуть его Антону Агаповичу.