355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга первая » Текст книги (страница 16)
Сотворение мира.Книга первая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:16

Текст книги "Сотворение мира.Книга первая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

– От варвары! Форменные гутентоты! Это же полное нарушение физики и морали!

А над прудом уже гремели выстрелы, летали выпущенные бабкой Сусачихой голуби, бесновались мальчишки.

– Пойдем, фершал, – поморщился Илья Длугач, – не могу я такой дурости видеть! Гляжу и гадаю: как мы с этими божьими телками социализм будем строить? Их же надо еще годов десять конской скребницей чистить, да так, чтоб клочья летели…

– Ничего, – сказал Ставров, – это чепуха, Илья Михайлович. Молодежь не очень тянется к этим штукам, так, из интереса, смотрит.

В деревню они шли вместе. Закинув руки за спину, Длугач слушал поскрипывание снега под сапогами и говорил угрюмо:

– Нет, брат Данилыч, это дело сурьезное. По-моему, куда легче царя скинуть и всяких Деникиных расколотить, чем новые мозги людям вправить. Я вот, когда мы добивали в Крыму Врангеля, думал: кончим этого паразита – враз мировую революцию зажгём и карьером в коммунизм поскачем. А потом поглядел на нашу жизнь и уразумел, что это, милый человек, не так легко и просто: пока до коммунизма доживем, много воды утечет.

Он подумал, покрутил ус и усмехнулся:

– Надо закатывать рукава и работать. За нас коммунизма никто не сделает. Может, конечно, и сделают когда-нибудь, да ведь им придется все сначала начинать, а у нас уже есть добрая закалка. Значит, надо работать.

2

– «Три дня езжу с Сухаревки на Смоленский и с Зацепы на Трубу и не могу насытить свои голодные глаза обилием пищи, снова взлелеянной, всхоленной и вынесенной на торжище для человеческой потребы… Рыба, рыба! Целые севрюги, осетры! Сухие снетки и лещи! Резаные головы наложены грудою. Свинина, баранина, жирная говядина. На десятичных весах горою навалены телячьи туши, еще целые, в шубах. А вот и ободранная туша, белая от сала. Пухлые, гладкие почки, как женские груди. Сальная рубашка, обтянутая, как трико. Милый теленок! Не знаю, кто вырастил тебя. Но знаю и чувствую, что в тебе воскресла и выросла мистика жизни, мистика плоти, цветущей и тучной… Из этой груды мяса исходит какая-то буйная сила, стихийная и пьяная. Она заражает меня… Ешь и объедайся, душа, вплоть до дизентерии».

Сергей Балашов швырнул на стол измятый журнальчик и крикнул игравшим в шахматы Ставрову и Черных:

– Ну? Как вам нравится эта нэпманская «Илиада»?

– Сволочи! – коротко отозвался Александр.

– Нет, вы подумайте! – заговорил Балашов, шагая по комнате. – В мире совершаются такие события, идет борьба не на жизнь, а на смерть, а эта шпана молится телячьей туше и разводит такую пошлятину, что тошно становится!

Ваня Черных постучал пешкой по шахматной доске:

– А как они справляли масленицу? Не хуже старорежимных сибирских купцов! Вся Москва гудела. Тройки носились по всему городу, а в ресторанах дым столбом стоял.

– Неужели они не чувствуют своей обреченности? – Балашов поднял брови. – Пора бы уже понять, что песенка у них короткая.

Александр встал из-за стола, потянулся, похлопал Балашова по плечу:

– Нет, Сережа, они уверены как раз в обратном.

– В чем же?

– В том, что наша песенка спета. Конечно, дальновидные понимают, что к чему, но таких среди них немного. Эта орава убеждена, что Ленин только маневрирует и что у нас началось возрождение капитализма. Их укрепляет в этой уверенности и поведение некоторых наших видных работников, которые тоже утверждают, что мы перерождаемся и спускаем революцию на тормозах.

– Это правильно, – кивнул Черных. – Предложил же на днях Троцкий закрыть Путиловский завод, Брянский завод, прямо на съезде предложил! Они, говорит, не приносят никакой прибыли.

– А может, они и в самом деле не приносят прибыли? – спросил Балашов. – Троцкому-то виднее, чем нам с тобой, он наверху сидит.

Александр нахмурился, кинул резко:

– Это мнение Троцкого, а не партии! Ты хорошо знаешь, что съезд не принял его предложение. Разве дело только в прибыли? Закрыть такие заводы – значит обезоружить себя и сдаться на милость врагу…

– Человек, который сказал «а», скажет «б», – перебил Черных. – Троцкий предлагал закрыть заводы, а Радек призывает сдать эти заводы в концессию иностранцам. Разве это правильно?

– Подождите, что вы на меня напали? – покраснев, сказал Балашов. – Я ведь не поднимаю руку за предложение Троцкого или Радека. Я только хочу сказать, что нам трудно об этом судить, потому что мы с вами знаем меньше, чем они.

Черных вскочил со стула.

– Меньше знаем! Я не член ЦК, но, когда мне доводилось идти против колчаковцев с охотничьей берданкой, я уже тогда знал, что нам нужно иметь свое оружие! Так можем ли мы закрыть Путиловский завод или сдать его в концессию?

Очевидно, спор в дежурной комнате продолжался бы бесконечно, но Александра Ставрова вызвали наверх. Озабоченный, чем-то недовольный Снегирев сказал ему:

– Иди, Ставров, получай паспорт и курьерский лист, поедешь в Лозанну, к товарищу Воровскому.

– Почта будет большая? – спросил Александр.

– Какая там почта! Два пакета.

В ночь под шестое мая Александр выехал из Москвы в Берлин. Он знал всю историю Лозаннской конференции, которая недавно возобновилась после длительного перерыва. Сейчас конференцию направлял лорд Керзон. После отставки Ллойд Джорджа он получил наконец возможность проводить в отношении СССР «наступательную политику», открыто декларированную им в парламенте. Керзон добивался такого решения вопроса о черноморских проливах, какое постоянно держало бы СССР под угрозой нападения с моря. Именно поэтому Керзон всеми путями препятствовал появлению в Лозанне советской делегации и заседания комиссий проводил энергично и торопливо, чтобы избежать вмешательства русских. Полномочный посол СССР в Италии Воровский послал из Рима секретариату конференции официальный запрос: почему советская делегация не была уведомлена о работе конференции? Не получив никакого ответа, Воровский по указанию Наркоминдела выехал в Лозанну.

Александр очень любил Воровского. Он знал блестящий ум и широкую образованность этого талантливого советского дипломата. Воровский привлекал людей своей необычайной мягкостью и ровностью обращения; казалось, он согревал все, к чему прикасался, и постоянно излучал какую-то особую человеческую теплоту.

Сейчас, направляясь в Лозанну, Александр радовался предстоящей встрече с Воровским и вспоминал первый отъезд советской делегации в Геную.

«Да, – подумал Александр, – невесело ему, должно быть, в Лозанне среди враждебных дипломатов…»

В Берлине, в советском посольстве, где Александру должны были оформить дипломатическую визу на проезд в Швейцарию, атташе сказал неуверенно:

– Ну, теперь швейцарская миссия вряд ли даст визу.

– Почему? – спросил Александр.

Атташе удивленно поднял брови:

– Разве вы ничего не знаете?

– Ничего не знаю, я ведь давно в дороге.

– Сегодня Керзон предъявил нам ультиматум с десятидневным сроком для отъезда. Вот, прочитайте сообщение берлинских газет и нашу радиограмму.

Он пододвинул к Александру папку и вышел из комнаты. Перелистав вырезки из газет и отпечатанную на машинке радиограмму, Александр понял все. Лорд Керзон предпринял первую акцию против СССР.

Повод для этого был найден. Еще в марте судебная коллегия Верховного суда начала слушать дело римско-католического архиепископа Цепляка и шестнадцати подчиненных ему ксендзов, которые не только утаили подлежавшие сдаче церковные ценности, но и выполняли задания английской разведки. В это же время в Северном Ледовитом океане, в четырех милях от берега, то есть в запретной зоне, два сторожевых советских катера – «Соколица» и «23-й» – задержали и отконвоировали в порт Ниха английский траулер «Лорд Астор», команда которого занималась ловом рыбы в советских водах и попутно вела фотографические съемки. Английское министерство иностранных дел сочло оба факта достаточными для предъявления беспримерно резкого по тону ультиматума.

Восьмого мая лорд Керзон предъявил этот ультиматум СССР. Он обвинял Советское правительство в антибританской пропаганде, брал под свою защиту контрреволюционных церковников, требовал немедленного освобождения траулера, а также компенсации за расстрелянного в 1920 году английского шпиона Девисона. При этом он ссылался на явно придуманные, лживые факты – например, на то, что в Ташкенте якобы велась подготовка группы индусов для свержения английского владычества в Индии.

Очевидно вспомнив свой прошлый сан вице-короля Индии и полагая, что он может повелевать Советским Союзом, как колониальной страной, Керзон не остановился перед тем, чтобы потребовать немедленного отзыва советских послов из Афганистана и Персии.

Александр понял: ультиматум развяжет руки всем антисоветским силам за границей.

Как и предполагал атташе, швейцарская миссия категорически отказалась выдать советскому дипкурьеру визу для проезда в Лозанну. Из Москвы же пришла шифрограмма, в которой, наряду с целым рядом других указаний, предписывалось: дипкурьеру Ставрову временно сдать почту в посольство и дожидаться дальнейших распоряжений в Берлине.

Александр около месяца безвыездно прожил в Германии.

Из газет он узнал, с каким гневом и возмущением встретил советский народ ультиматум Керзона. По всем городам и селам прокатилась волна многолюдных митингов. Люди требовали дать отпор твердолобому лорду и в течение нескольких дней собрали огромные суммы денег на строительство воздушного флота. Рабочие и крестьяне в назидание буржуазным политикам предложили назвать первую эскадрилью будущих самолетов «Ультиматум».

– Вот это правильно! – радовался Александр. – Это по-нашему, по-советски!..

Между тем, что и следовало ожидать, ультиматум Керзона был воспринят белогвардейщиной как прямой сигнал к действию. Первой жертвой разнузданных белых убийц оказался Вацлав Вацлавович Воровский. Только через две недели после лозаннской трагедии Александру по газетным сообщениям и по рассказам очевидцев удалось восстановить все, что произошло в Лозанне.

Воровский приехал в Лозанну с дочерью-подростком и двумя сотрудниками. Остановился в гостинице «Савой». У всех были на памяти резкие столкновения Воровского с Керзоном осенью, на первых заседаниях конференции. Теперь, несмотря на то что официально приглашенная на конференцию советская делегация не была извещена о возобновлении ее работы, ненавистный Керзону Воровский прибыл в Лозанну и с достоинством потребовал своего места за делегатским столом.

Вначале советского посла решили запугать. Он стал получать анонимные письма с угрозами: «Если не покинете Лозаннскую конференцию, будете убиты». Кантональные власти, извещенные об этих угрозах, бездействовали. Три десятка местных фашистов из «Национальной лиги» устроили возле гостиницы «Савой» хулиганские демонстрации. Поползли слухи о предстоящей расправе над послом «большевистской России».

Воровский не покинул свой пост. Он заявил в печати о том, что его готовятся убить, но он не покинет Лозанну, так как его неучастие в работе конференции будет оскорблением великой социалистической державы, которую он представляет и которая является участницей конференции.

Тогда приступил к действиям Морис Конради, сын бывшего петербургского шоколадного фабриканта, тот самый, которого есаул Гурий Крайнов встретил на топчидерской даче Врангеля. Мориса Конради сопровождал из Варшавы в Цюрих врангелевский офицер Аркадий Полунин. Они остановились на квартире уполномоченного Красного Креста доктора Лодыженского, которому Полунин доводился племянником.

Там, на квартире Лодыженского, Полунин показал Конради фотографии Воровского. Перебирая фотографии крупными руками, Конради сказал угрюмо:

– Я его видел в Генуе…

Поздно вечером, когда хозяева квартиры легли спать, Полунин и Конради ножовкой слегка надпилили концы пистолетных пуль, увеличив их разрывную силу. Покончив с этим, Конради вложил обойму в новый вороненый браунинг.

– Ты не волнуйся, – сказал Полунин, – в этом деле заинтересованы очень высокие лица. Они присутствуют на конференции. А со стороны кантональной полиции никакой помехи не будет…

Конради повел лошадиной челюстью, кивнул головой и проговорил деревянным голосом:

– Очень хорошо… Завтра отправимся в Лозанну…

Воровский каждый день бывал в городе. Закинув руки за спину, он ходил по узким, кривым улицам, любовался увитыми виноградом террасами, легкими виадуками, слушал журчание рассекавших город речонок и подолгу стоял на холме в старинном квартале, у древнего епископского замка.

Несколько раз он отправлялся с дочкой на берег Женевского озера, жадно вдыхал запах молодой зелени, смотрел, близоруко щурясь, как по ясной лазури неба проплывают розоватые облака.

– Вот уничтожат люди зло на земле, – задумчиво говорил он дочке, – и не будет тогда ни войн, ни голода, и еще прекраснее станет природа. Ты, милая, доживешь до этого времени и не раз вспомнишь трудную пору сотворения мира…

Двадцать третьего мая, вечером, Воровский с дочкой и сотрудниками сошел вниз, в ресторан отеля «Савой». Старик швейцар, увидев русского посла, который обычно обедал в шестом часу, почтительно поклонился, гостеприимно распахнул дверь.

Ресторан был пуст. Только слева, у колонны, сидел за кружкой пива и с газетой в руках высокий человек с лошадиной челюстью и пустыми, водянистыми глазами. Он мельком взглянул на вошедших и равнодушно уткнулся в свою газету.

Воровский и его спутники прошли в глубь зала и заняли столик в пяти шагах от колонны, возле которой пил пиво одинокий посетитель. Воровский сел к нему спиной, девочка в белой матросской блузке – слева от отца, а сотрудники – справа и напротив.

Когда молодой кельнер, беспрерывно кланяясь и расшаркиваясь, подал первое, дочка тронула Воровского за рукав.

– Папочка, – сказала она, – я хочу чего-нибудь холодненького.

– Vous êtes certainement déjà habitué à nos petits caprices, – улыбаясь, сказал Воровский кельнеру. – Apportez-nous, s’il vous plaît, une tasse de chocolat avec du lait glace. [17]17
  Вы, наверное, уже привыкли к нашим маленьким капризам… Дайте, пожалуйста, чашку шоколада с замороженным молоком… (франц.)


[Закрыть]

Кельнер понимающе кивнул головой и побежал, взмахнув полотенцем.

В эту секунду Конради бесшумно поднялся, оперся левым плечом о колонну и, выхватив из-под газеты браунинг, выстрелил в Воровского.

Тоненько и жалобно вскрикнула объятая ужасом девочка. Роняя стулья, вскочили оба сотрудника. Воровский упал, тяжело заваливаясь на бок. Пуля попала ему в затылок, он был убит наповал, но Конради выстрелил в него еще два раза. Потом он стал стрелять по сотрудникам посла. Оба они упали, обливаясь кровью, потянув за собой скатерть. Раздался звон разбитой посуды. Смертельно перепуганные, метались вдоль стен бледные кельнеры. Девочка в матросской блузке неподвижно застыла у окна. Широко раскрыв глаза, подняв худенькую детскую руку, словно ею можно было защититься от смерти, она молча смотрела на стоявшего у колонны Конради. Он бегло взглянул на нее, положил браунинг на стол, достал из кармана сигареты, зажег спичку. Огонек спички запрыгал в его дрожавших пальцах. Конради бросил спичку на пол, зажег другую, прикурил и сказал кельнерам:

– La police ne viendra donc jamais? Conduisez-moi à la magistrature… [18]18
  Почему нет полиции? Ведите меня в магистратуру… (франц.)


[Закрыть]

На следующий день швейцарская миссия в Берлине дала дипкурьеру Александру Ставрову визу на выезд в Лозанну. Теперь те бумаги, которые вез с собой советский курьер, не представляли опасности для конференции. Посол Ленина Воровский больше не существовал. Он лежал с размозженной головой в лозаннской кладбищенской капелле. Лорд Керзон мог безнаказанно вызвать к себе в отель турецкого представителя Исмета-пашу и продиктовать ему любой режим для проливов (что и было сделано). Пуанкаре мог позволить Керзону сделать это, как в свое время Керзон позволил Пуанкаре оккупировать Рур и грабить немецкий народ. Теперь они оба, и Керзон и Пуанкаре, могли сговариваться с Муссолини о совместных действиях против слабых народов мира. На конференции никто не разоблачал их закулисных сделок, некому было поднять голос протеста против их хитроумных махинаций – Конради «устранил» советского посла.

Вместе с группой товарищей Александр Ставров выехал из Берлина в Лозанну, чтобы сопровождать прах Воровского на родину. Он был настолько взволнован и подавлен, что ни с кем не разговаривал, ничего не ел. День и ночь он стоял у окна вагона и курил папиросу за папиросой. За окном расстилались зеленые луга, редкие клочья паровозного дыма тянулись над ними и таяли, бесследно исчезая в синеве горизонта.

«Вот он лежит там, мертвый, – думал Александр о Воровском, – такой одинокий в чужой стране. Теперь он никому не страшен на конференции. Узнав о его смерти, конференция даже не прервала очередного заседания, делегаты но пришли, хотя бы из приличия, почтить прах погибшего…»

Но Воровский не был забыт на чужбине. К дверям кладбищенской капеллы беспрерывно подходили толпы людей.

Шли рабочие-литейщики, пивовары, работницы табачных и шоколадных фабрик, пекари, женщины, дети из рабочих кварталов. Они шли в напряженном и строгом молчании, чтобы поклониться тому, кто отстаивал новый мир.

Когда Александр Ставров подошел к затянутому красным гробу, он не сразу узнал покойного. Воровский лежал странно помолодевший, без очков, в которых все привыкли его видеть, бледный, но такой живой и прекрасный, что казалось, он сейчас встанет, заговорит и на весь мир прозвучит его грудной, ласковый голос.

Нет, дипкурьер Ставров ошибся, думая об одиночестве Воровского на чужбине. Сто пятьдесят тысяч людей ждали вагон с прахом погибшего на Ангальтском вокзале в Берлине. Двести тысяч неподвижно стояли, запрудив окрестные улицы. Все уличное движение было приостановлено.

Министр путей сообщения Германской республики генерал Тренер, выполняя распоряжение своего правительства, отдал шифрованный приказ, чтобы траурный вагон еще до подхода к Ангальтскому вокзалу задержали где-нибудь в пути и только к исходу суток прицепили к другому поезду. Тренер думал, что массы людей не станут ждать на улицах семь-восемь часов. Но люди ждали. Они не разошлись и к вечеру, когда над Берлином разразился грозовой ливень. Все промокли насквозь, но никто не ушел, пока к перрону не подошел вагон с прахом Воровского.

Старые рабочие на руках вынесли гроб, положили на катафалк, и человеческое море двинулось на Унтер-ден-Линден, к зданию советского посольства. Там гроб установили в большом зале, возложили венки, множество цветов, а ночью при свете факелов бесконечное шествие направилось вслед за гробом к Силезскому вокзалу.

Дождь лил по-прежнему, заливал факелы, но взамен одного погасшего факела люди зажигали десятки новых и шли, освещенные их багряным светом. На перекрестках шествие останавливалось, звучали короткие речи, потом все шли дальше.

Александру запомнилась речь уже немолодого немецкого коммуниста Вильгельма Пика. Он забрался в кузов стоявшего у тротуара грузовика, снял кепку и сказал громко и внятно:

– Сердце большевика Воровского перестало биться. Его остановили подлые убийцы, враги человечества! Но сердце революции бьется, живое, гневное сердце! Его не пробить нулями, не умертвить. Дело, за которое отдал свою жизнь товарищ Воровский, бессмертно…

По лицу Вильгельма Пика, как слезы, бежали струйки дождя; черное небо озарялось голубоватыми вспышками молний; по теплым камням мостовой яростно шумели потоки воды, а вверху, буйный, грозовой, грохотал гром.

Александр плохо слышал то, что говорили стоявшие на грузовике люди, но всем сердцем чувствовал, что в их речах, как и в грохоте грома, как и в яростном шуме воды, слышится голос народов, уже начавших долгий и тяжелый труд сотворения нового неба и новой земли…

3

Обсаженная по краям тремя рядами кукурузы, ставровская бахча зеленела на пологом склоне холма, за прудом. Слева и справа лежали участки Антона и Павла Терпужных, Тимохи Шелюгина, Плахотиных, деда Силыча.

Еще в июле Дмитрий Данилович с сыновьями привез сюда жерди, воз овсяной соломы и соорудил просторный крутоверхий шалаш. В шалаше остро пахла чуть потемневшая, с медным отблеском солома, постоянно держалась прохлада, и Андрей с Ромкой дни и ночи проводили в поле, гоняли прожорливых ворон, пекли кукурузу, а в полдень отлеживались в шалаше, читая добытые по случаю книги.

Дни стояли сухие, жаркие. Внизу нестерпимо, слепя глаза, сверкал отражающий солнце пруд. Из шалаша видно было, как к пруду одна за другой подходили бабы и, зажав коленями юбки, принимались за стирку. Они яростно терли песком бельишко, раскладывали его на прибрежных бурьянах, проворно раздевались и, оглядываясь, повизгивая от удовольствия, лезли в воду. Чуть позже, к полудню, возле пруда появлялись мужики со скотиной. Укрывшись в тени кладбищенского плетня, они молча курили, а быки и кони подолгу стояли в воде, отмахиваясь от злых, назойливых слепней.

К вечеру снизу, от пруда, медленно наплывала прохлада. Над степью вставала большая, мерклая, красноватого оттенка луна. Незаметно бледнея, разливая ровный голубой свет, луна поднималась, плыла к лесу, и все вокруг становилась тихим, торжественным и светлым.

Андрей и Ромка блаженствовали на бахче. С утра они собирали на лесной опушке хворост, высекали кресалом огонь, раскладывали костер и начинали печь кукурузу. Молодые кукурузные початки подрумянивались на костре, пускали клейкий сок, потом начинали тихонько потрескивать. И ребята, обжигая пальцы, причмокивая черными от пепла губами, грызли початки, старательно затаптывали костер и отправлялись метить арбузы самодельными, наточенными на камне ножами.

– Моя метка будет крест, а твоя – черточка, – предложил Андрей Ромке, – давай наметим арбузы, потом увидим, чьи будут слаже.

– Ладно, – согласился простодушный Ромка, – давай…

Он и не подозревал, какой коварный замысел лелеет его старший братец. Бродя по бахче, Ромка старательно метил черточкой отысканные им лучшие арбузы, а хитроватый Андрей ходил следом и украдкой перекрещивал Ромкину черточку второй чертой, присваивая себе братнины находки.

Как только солнце начинало пригревать, на поле прилетали вороны. Они опускались за гребнем крайней борозды, прокрадывались между тронутыми желтизной кукурузными стеблями и торопливо клевали арбузы.

В темном углу шалаша у ребят стояла изъеденная ржавчиной берданка. Мушки у нее давно не было, на шейке сломанной ложи белели куски прибитой гвоздями жести, затвор открывался с трудом, но громоподобный выстрел из старого ружья казался Андрею и Ромке пределом земного счастья. Вместе с берданкой они нашли на чердаке рауховского дома коробку пороха, берегли ее как зеницу ока, а вместо дроби заряжали патроны нарубленными кусками ржавых гвоздей.

Ребята стреляли поочередно, но Ромка не отличался охотничьим азартом и потому был почти равнодушен к воронам. Его занимал только выстрел. Зато Андрей горел желанием убежать с берданкой в лес и хотя бы раз выстрелить по куропаткам. Он уже безошибочно определял лежки кочующих по жнивью зайцев, знал хрипловатое кряканье чирка в камышах, и, когда на лесной опушке из-под ног мальчишек вдруг с частым хлопаньем, с тонким посвистом крыльев срывался табунок куропаток, Андрей вздрагивал и долго следил, как проворные птицы исчезают в зеленых зарослях.

Первой жертвой охотничьей страсти Андрея стал смирный кулик-поручейник на затоптанном конскими копытами берегу пруда. Заметив темноголового, с охряно-белесой грудкой кулика, Андрей поднял тяжелую берданку, прижмурил глаз и выстрелил. Когда рассеялся дым, он увидел, что раненый кулик, завалившись на бок, судорожно взмахивает острым, с белым исподом крылом и, волоча перебитую ногу, ползет к воде.

Андрей догнал кулика, схватил его за крыло и, замирая от жалости и восторга, ударил головкой об ложу ружья. Сверкающий, подернутый влагой глазок кулика померк, потускнел, на конце темного клюва вздулся и тотчас же лопнул розовый пузырек.

– Вот! – издали закричал Андрей брату. – Видал?

Ромка на четвереньках выполз из шалаша.

– Что это?

– Не видишь что? Кулик. На пруде стукнул!

– Зачем?

– Как зачем? – удивился Андрей. – Сейчас мы его сварим, тащи котелок!

– Котелок занят, Каля только что принесла завтрак…

Говорил Ромка хмуро, как будто был недоволен чем-то, а на распростертого на земле кулика старался не смотреть. По белесоватой грудке мертвой птицы ползали два муравья, вокруг напористо и нагло кружилась зеленая муха. Ромка переступил с ноги на ногу и, посвистав, пошел бродить по бахче. Он явно не одобрял лихого выстрела брата, и в его карих с желтизной глазах не было сейчас ничего, кроме сострадания и скрытого упрека.

– Ну и черт с тобой! – сердито буркнул Андрей.

Схватив кулика, он размахнулся и закинул его далеко в кукурузу. «Не хочешь – и не надо, слюнтяй!» – подумал он, глядя на Ромку.

Нет, сейчас в душе Андрея не было жалости или раскаяния. Но сложное, еще не изведанное им чувство вдруг больно кольнуло его. Это было чувство недоумения и страха смерти, которую Андрей увидел в глазах добиваемого кулика…

Вечером между братьями произошел первый в их жизни серьезный разговор. Они лежали в шалаше, слушали звонкое верещание сверчков, всматривались в розоватое свечение выплывающей из-за деревни луны.

– А куда после смерти уходит душа? – задумчиво глядя на луну, спросил Ромка.

– Разве кто-нибудь это знает? – отозвался Андрей.

– А человек умирает весь или что-нибудь остается?

– Дурак, – проговорил, шевельнувшись, Андрей. – Что ж, по-твоему, сердце умирает, а ухо или глаз останутся? Вон видал, кулик? Раз – и готово!

Видимо, Ромка не мог согласиться с таким выводом. Он вскочил на колени и забубнил сердито:

– Сам ты дурак! Если в человеке все, как есть, умирает, для чего ж тогда ставили на окно миску с водой, когда кончался дед Данила? Помнишь? Я спрашивал у мамы. Она сказала, что воду ставят для души, чтоб душа от грехов обмылась и улетела чистой.

– А ты видел, как она улетала, дедова душа? – Андрей насмешливо сплюнул сквозь зубы. – Видел? А как она мылась в миске – с мылом или без мыла? И потом, дед был здоровенный, а миску поставили махонькую, из которой борщ едят. Что ж, дедова душа – котенок, что ли? Как ей мыться в такой мисочке? Тогда уж целое корыто надо ставить.

Но Ромка не сдавался. Он снова улегся, поерзал на соломе, посмотрел в темную синеву усеянного звездами неба.

– Зачем же в номинальный день на могилу кутью носят? Дед Силыч говорит, что души мертвых едят кутью и вспоминают всех живых.

– Крепко он знает, дед Силыч! Ты небось помнишь, как ел наш дед Данила, когда еще живой был? По три тарелки супа враз съедал. Он и помер от голода. А мы с тобой понесли ему на могилу блюдечко кутьи, да и то по дороге весь изюм поели…

Некоторое время ребята лежали молча. В залитых прозрачным лунным светом полях неумолчно трещали сверчки. У пруда лениво и сонно гукала выпь. По небосклону, прочертив угасающую дугу, скатилась и пропала в лесной темени неяркая звезда. Ромка проводил ее взглядом, вздохнул:

– Ребята говорят: когда падает звезда, кто-то умирает.

– Помнишь, дед Силыч рассказывал, что у каждого человека есть своя звезда? Пока она светит, человек живет.

– Вот если бы нам знать, где наши звезды! – встрепенулся Ромка. – Можно было бы по вечерам смотреть на них, правда?

Андрей ничего не ответил. Впервые в жизни его удивил и напугал простой, как ему раньше казалось, вопрос: для чего человек живет и что с ним происходит, когда он умирает? Слегка отвернувшись от брата, Андрей вспоминал те немногие смерти, которые ему довелось видеть: тифозную девочку-беспризорницу, которую раздавил маневровый паровоз на одной из забитых беженцами узловых станций; голодную кобылу, которую зарезал дед Силыч в огромном сарае; угрюмого деда Данилу, который умирал долго, трудно и страшно; убитого сегодня кулика, у которого медленно гасли, словно покрывались негустым туманом, темные бисеринки прекрасных глаз. Андрей вспоминал все это и думал: «Вот, говорят, душа после смерти уходит в рай или в ад. А кто это видел? Кто побывал там и вернулся, чтобы рассказать людям: так, мол, и так, я видел в раю сад, и цветы, и ангелов? Нет, наверно, это все брехня. Ничего на том свете нет, и человек умирает точно так, как сегодняшний кулик».

Подумав так, Андрей тотчас же испугался этой мысли и заворочался в странном томлении: «Если нет бога, нет рая, если дед Данила и кулик одно и то же, для чего ж я живу? Кому это нужно? Зеленой мухе, которая будет ползать по мне? Для чего ж тогда живут отец, мать, Ромка, Каля, для чего живут все люди? Так просто, ни для чего?»

Над шалашом трепетно светилось, величаво играло звездным мерцанием недоступно далекое небо. Издали едва доносился монотонный шум леса. Зеленоватыми бликами переливался, сверкал пруд внизу. Огромный мир – с белой луной, с полями, криком сверчков, травами, запахами, светом и тьмою – раскинулся во все стороны. Но кто в этом мире мог сейчас ответить лежавшему на земле мальчишке: для чего он живет?

Андрей уснул беспокойно, словно забылся, но снился ему не бог, не дед Данила и не кулик. Снилась круглолицая, румяная Таня Терпужная, будто она бежала по траве, мелькая белыми ногами, а Андрей догонял ее и никак не мог догнать…

Утром Ромка разбудил брата легким пинком в бок:

– Вставай! Вон твоя Танька идет!

– Где? – встрепенулся Андрей и зажмурился от яркого солнца.

– Ослеп, что ли? Сегодня ж воскресенье, они обещали прийти в поле. Вон идут Калька, Сашка, Танька – все…

В самом деле, по протоптанной коровами тропинке поднималась гурьба огнищанских ребят и девчонок. Впереди вприпрыжку бежал Колька Турчак.

– Го-го-о! – закричал он. – Вставайте, пойдем за ежевикой!

В лесу разбрелись кто куда. Вначале Колька шел рядом с Андреем. Склонив набок большую, круглую, как арбуз, голову, он бормотал скороговоркой:

– Шабриха у коровы Петра Кущина молоко отняла. Крест меня побей! Я слышал, как тетка Зиновия во дворе голосила. Это, говорит, Шабрихино дело. Соседи, говорит, видали, вроде Шабриха в красного телка обернулась – такого телка во всей Огнищанке нету, – кинулась в хлев и все молоко у коровы высосала. Теперь, говорят, у Пущиной коровы молока не будет…

– Чепуху ты городишь, Колька, – засмеялся Андрей, – бабы сказки рассказывают, а ты и трезвонишь, балабон!

Колька Турчак всегда знал все деревенские новости. При взрослых он умел держаться в тени, на задворках, но его большую остриженную голову можно было встретить везде – у колодца, под плетнем, на улице, в соседских дворах. Он совал свой нос всюду, и сейчас, отстав от девчат и пробираясь с Андреем сквозь густые заросли молодых дубочков, он торопился выложить все, что успел узнать за вчерашний вечер.

– Дядька Тютин пару голубей из Ржанска привез – красавцы! Двухчубные вертуны, белые. Говорит, три пуда пшеницы за них отдал. А землю его берет в аренду Антон Агапович. Вчерась я разговор ихний слышал, Антон дает Тютину по четыре копны с десятины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю