Текст книги "Стыд"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Из дома вернулся Махит с черно-зеленой тряпочкой в одной руке и сумкою в другой. Дякин молча взял тряпочку и повязал ее на рукав лузгинского пуховика.
– Простите, в дом не приглашаю, – сказал Махит, протягивая сумку. – Ваш друг вас накормит. Полагаю, он вам объяснил…
– Объяснил. Я свободен?
– Безусловно, – ответил Махит. – И тем не менее я не сомневаюсь в вашей готовности до конца исполнить свой журналистский долг.
– В каком это смысле?
– Возвращайтесь сюда после завтрака. Часа вам хватит?
– Хватит, – ответил Дякин. – Давай, пошли.
– И побрейтесь, пожалуйста, – с мягкой улыбкой добавил Махит. – И вообще, приведите себя в должный вид.
– Идем, Володя, – Дякин тянул его за руку.
На пути к воротам Лузгин прошел мимо широкого, ровно сиявшего в утреннем сумраке окна и увидел за прозрачной занавеской плечи и головы плотно сидевших за столом мужчин, черноголовых или бритых; через стекло донесся рокот голосов, говоривших на чужом языке, и Лузгин понял, почему его туда не пригласили. За воротами у деревянного столба курил тот самый парень, что выпустил его из погреба, и с явной завистью смотрел на освещенное окно, со скуки щелкая скобой автоматного предохранителя.
– Аллах акбар, писатэл! – сказал парень и показал Лузгину маленький кулак.
– Воистину акбар, – ответил Дякин.
9
Наверное, раньше здесь был сельсовет, подумал Лузгин, глядя на одноэтажное, барачного типа грязно-белое здание с широким деревянным крыльцом посредине и низким разломанным заборчиком по сторонам от крыльца. На утоптанной до каменной твердости серой земле перед зданием ревел, дымил и дергался бронетранспортер со знакомым номером на скошенном борту. Люди с оружием, в куртках, телогрейках и армейских бушлатах без погон, стоявшие вокруг густым полукольцом, смеялись и перекрикивались гортанными голосами, а двое, молодой и старый, плясали, мелко семеня ногами, перед широким носом «бэтэра», отскакивая прочь при дерганьях машины. Подальше, у заборов, вторым полукольцом стояли деревенские, молча и с пустыми лицами. Башня «бэтэра» дрогнула, повела стволом справа налево, словно указывая тонким пальцем, и те, кто попадал в ее обзор, в смешливом ужасе пригибались к земле и закрывали головы руками. Мотор взревел, бабахнул дымом и заглох; из люка вылез и спрыгнул на землю крепкий невысокий мужик, оступился и припал на одно колено, коряво встал под взрывы хохота и принялся охлопывать штанину, отругиваясь и блестя глазами. Те, что плясали перед «бэтэром», теперь топтали землю перед ним; мужик сделал шаг вперед и пнул молодого танцора; из полукруга вышел человек и протянул мужику автомат. Налетел холодный ветряной залп, развеял облако моторного выхлопа, черно-зеленый флаг над зданием по-бельевому щелкнул и заполоскал, играя скрещенными белыми саблями. С худых деревьев в палисаднике косо полетели листья.
Лузгин и Дякин стояли в стороне, ближе к людям с автоматами, лицом к зданию под флагом, и Лузгин чувствовал пустоту за спиной и чужие взгляды на затылке. Его руки были заняты японской телекамерой, он поворачивал ее с боку на бок и щурился, читая без разбору мелкие английские надписи на разных частях корпуса.
– Что сейчас будет? – спросил Лузгин.
– Откуда я знаю, – ответил Дякин. – Митинг, наверное.
Телекамеру в руки Лузгину сунул деловитый Махит. Спросил, умеет ли Лузгин ею пользоваться, и Лузгин кивнул согласно, не раскрывая рта, потому что они с Дякиным за чаем выпили по кружке самогона, и в голове сейчас шумело и кружилось, но пальцы Лузгина на удивление ловко, словно бы сами по себе, управлялись с кнопками, и только глаз, когда Лузгин на пробу приникал к резиновой дужке видоискателя, туманился и видел все не в фокусе.
От нечего делать Лузгин поднял камеру к лицу, отжал до среднего плана рычажок трансфокатора и стал снимать медленную длинную панораму – от края сельсовета через крыльцо и флаг на корму и колеса застывшего «бэтэра», вдоль пятнистого корпуса с белыми номерами, по шевелящемуся строю людей с автоматами, и чем дальше он вел панораму, тем крупнее становились лица в кадре, и тут в видоискателе мелькнуло что-то темное, камера ударила его по скуле и брови, Лузгин пошатнулся и опустил аппарат. Перед его лицом махал руками и выкрикивал что-то опасное человек в бушлате и старой армейской шапке, и другой, что был рядом, отдернул его за воротник бушлата и длинно выругался, тыча пальцем в повязку на лузгинском рукаве и разбавляя свою гортанную тарабарщину частым поминанием «ООН». Человек в бушлате смотрел на Лузгина сумасшедшими глазами, потом вдруг оскалил зубы, забросил автомат с плеча на грудь и встал как перед фотоаппаратом.
– Героя сынымай, сабака! – крикнул он, заламывая по-джигитски шапку на бритой голове.
– Сам ты собака, – сказал, не подумав, Лузгин, и тот, второй, шагнул за спину бушлатнику, обхватил его руками и, словно борец, потянул на себя. Дякин сунул руку под локоть Лузгину и быстро потащил к крыльцу за широкую корму «бэтэра», еще пахнувшую по-городскому сладковатым моторным выхлопом.
– Не нарывайся, Вова, – сказал Дякин. – Глупо это.
– Знаю, что глупо, – ответил Лузгин. – А «бэтэр»-то целый. Может, бросили и отошли?
– Куда? – с усталой злостью посмотрел на него Дякин.
Лузгин сунул телекамеру под мышку и полез в карман за сигаретами.
– Не надо, – сказал Дякин. – Уже выходят.
Топоча по дереву крыльца тяжелыми подошвами, из дверей сельсовета уверенно и плотно повалили люди с автоматами, большинство в настоящих папахах, в натовского вида свежей униформе, и среди них Махит – в белой ладной кубанке, но видно было, что уже не главный: вжимая плечи, пропускал других, ища себе место по чину. И в самом центре этого потока Лузгин увидел три круглых непокрытых головы – две стриженных «под ноль» и одну с подобием прически. Сердце екнуло, он сделал шаг вперед, и камера упала. Он наклонился, цепляя пальцами выпуклую гладкую пластмассу, голову стукнуло и повело, а когда он сумел разогнуться и, моргая, разогнал перед глазами пелену, трое уже стояли возле «бэтэра», глядя себе под ноги – в одних хэбэшках, без ремней, с расстегнутыми воротами.
Дякин толкнул его в предплечье:
– Смотри, Махит зовет.
Над кубанкой призывно качалась рука; Лузгин показал в себя пальцем, Махит кивнул. Он стоял уже в первом ряду, и Лузгину пришлось протискиваться, показывая телекамеру в ответ на окрики и хмурые взгляды. У командирских спин толчея была плотнее, но Махит, заметив приближение Лузгина, просунул руку и буквально выдернул его в свободное пространство. Рядом с Махитом стоял невысокий мужчина лет тридцати, в кудрявой черной шапке, с полным широким лицом и властными до безразличия глазами. Махит что-то сказал ему на ухо, и человек взглянул на Лузгина, кивнул ему в знак разрешения, потом, поразмыслив секунду, протянул ладонь с оттопыренным большим пальцем.
– Аллах акбар, – сказал человек в черной шапке.
– Воистину акбар, – сказал Лузгин, пожимая ему руку.
Он вспомнил, как они хихикали с коллегами, готовя к печати ооновский релиз, рекомендовавший русскоязычному населению весьма политкорректный, на взгляд заграничных спецов, и умиротворяющий досыл к типовому мусульманскому посылу. Но только сейчас он на самом себе проверил весь унизительный идиотизм ооновской придумки и трусовато озаботился, услышал ли его старлей Елагин и видел ли, как русский журналист пожимает пятерню бандиту. Он заставил себя посмотреть на Елагина: тот стоял, заложив руки за спину, и выковыривал носком армейского ботинка серую щепку из серой земли. Потехин глядел поверх голов и переминался с ноги на ногу, и только Храмов пристально смотрел на Лузгина, но в его взгляде не было вопроса. На скуле Храмова темнел большой кровоподтек. Ударили прикладом, предположил Лузгин и тихо спросил у Махита, что ему здесь делать с телекамерой. Снимать, сказал Махит.
– Все подряд? – спросил Лузгин.
– Зачем, – сказал Махит, – у вас всего одна кассета, снимайте монтажно, как сюжет о митинге. Лузгин был крайне удивлен, но не стал переспрашивать, откуда Махиту известны такие слова.
В руках у человека в черной шапке появился мегафон, по виду милицейский. Пока человек приглядывался к громкоговорителю, Лузгин полушепотом спросил у Махита, кто же это такой. Махит ответил, и Лузгин непроизвольно ощутил давно забытый вкус профессиональной репортерской удачи: еще ни одному журналисту не удалось заснять, а тем более взять интервью у бригадного генерала Гарибова. Такую пленку, подумал он, Си-эн-эн купила бы за бешеные бабки.
Он вышел чуть вперед, повернулся лицом к генералу и начал снимать. Панорама места действия уже была на пленке, поэтому он снял в стык средний план генерала и его окружения, потом крупно – лицо Гарибова, чуть сбоку, чтобы мегафон не заслонял губ говорившего; как перебивка – три фигуры на фоне бронетранспортера, общий план внимающей толпы боевиков, затем крупнее – только лица, нужна была реакция слушателей: насупленные брови пожилого, восторг и обожание в глазах вооруженного мальчишки, суровое достоинство солдата на лицах людей средних лет… Лузгин почти не слушал, о чем по-русски говорил Гарибов, при монтажном видеосюжете речь была не важна, и еще он надеялся, что после митинга запишет с генералом эксклюзивный синхрон, так что пленочку бы надо экономить. Он заснял три коротких портретных плана солдат, стоящих возле «бэтэра», и снова только Храмов посмотрел ему в глаза сквозь объектив. Нужен был еще хороший завершающий кадр, лучше бы откуда-нибудь сверху, и он почти бегом приблизился к бронетранспортеру и вскарабкался на него, зажав в зубах ремешок телекамеры. Утвердившись на башне, Лузгин общим планом слева направо спанорамировал митинг, зафиксировал кадр на группе командиров у крыльца, сосчитал про себя до пяти и тронул рычажок трансфокатора, плавно приподнимая камеру – так, чтобы в конце наплыва во весь экран показать шевелящийся флаг со скрещенными саблями. Снято, сказал себе Лузгин и лихо спрыгнул с бронетранспортера. Он приземлился рядом со старлеем и чуть не рухнул мордой вниз – забыл, дурачина, что не тридцать и даже не сорок, ноги слабеют, а брюхо растет, но Елагин успел прихватить его за плечо пуховика. Лузгин машинально пробормотал: «Спасибо» и направился к Махиту, кивком головы обозначив, что уже закончил.
– Снимайте дальше, – тихо приказал ему Махит.
– Да снято все, – ответил Лузгин. – Нормальный сюжет получился.
– Я сказал: снимайте!
– А интервью?
– Снимай!
– Как скажете, – Лузгин пожал плечами.
Он опять вскинул камеру к лицу и стал делать вид, что снимает. На профессиональном жаргоне операторов это называлось «крутить американку». Давным-давно, еще в эпоху больших кинопленочных камер, таким приемом пользовались при съемках второстепенных сюжетов, когда требовались пять коротких планов и не больше, кинопленка была на вес золота, но не хотелось обижать «объект», для которого визит телегруппы был ярчайшим событием всей жизни, а потому набивший руку оператор, отсняв необходимое, подолгу танцевал вокруг «объекта», тарахтя пустой кассетой кинокамеры, пока тот не натешится общим вниманием и не выдавит на-гора кодовую фразу: «Прошу к столу». Вот и сейчас Лузгин водил камерой в разные стороны, в основном разглядывая лица, как в бинокль. Он нашел того молодого, что обозвал его собакой – щербатое неумное лицо и гнилые зубы вкривь и вкось; Лузгин не удержался и нажал кнопку пуска, запечатлев на пленке это непривлекательное зрелище – такая вот репортерская месть. Потом он развернулся и стал рассматривать Гарибова.
Тот говорил по-русски почти без акцента: по слухам, был афганец, из северных, закончил «кадетку» в Екатеринбурге и общевойсковое в Перми, вяло дрался с талибами под знаменем Дустума, во времена глобальной южной заварухи ушел с полком в Таджикистан и там исчез из виду, а прошлым летом, по оперативным данным, командовал полномасштабным наступлением под Ишимом и лично водил накурившихся «духов» в лобовые дикие атаки. Никто не знал Гарибова в лицо, говорили, что он ярый правоверный и не разрешает себя фотографировать или снимать на видео. Разглядывая полное лицо и непроницаемые тусклые глаза, Лузгин подумал: мне ведь могут не поверить, что я заснял неуловимого Гарибова. Поди-ка докажи, что этот мужичонка и есть гроза и ужас зоны, объект бесплодных поисков спецназа и ненависти местных партизан. Был слух, что ранен в руку, левую, и там теперь прилажен дорогущий импортный протез, но вот же держит в левой руке мегафон, и непохоже, что она искусственная. А может быть, что и не генерал Гарибов это вовсе: Махит заправил ему лакомую «дезу», зачем-то нужно это бандюгам, а ежели нужно, то Лузгина отпустят после митинга, ведь должен кто-то – лучше автор, это убедительнее – доставить кассету в Тюмень, Москву и далее. Красиво говорит, мерзавец, отметил про себя Лузгин, прислушиваясь к металлическим словам из мегафона. Витиевато слишком, по-восточному цветасто, однако не откажешь в эмоциональной убедительности и даже в некой логике, в чувстве собственной правоты.
– Да пребудет с нами мир! Да умоются кровью неверные. Велик Аллах, и хвала исламу! – Человек в черной шапке опустил мегафон, и чьи-то руки приняли его и убрали из кадра. Вокруг кричали и стреляли в воздух, и Храмов вздрагивал и жмурился, и старший лейтенант Елагин наклонился вправо и что-то сказал ему на ухо; Храмов снова зажмурился и несколько раз мелко кивнул головой.
Гарибов вразвалку сделал три шага вперед, сближаясь с пленными у бронетранспортера. Он помассировал левую руку, уставшую от тяжести мегафона, и пальцем поманил к себе Потехина:
– Иди сюда, солдат.
– Снимать, – сказал Махит, подталкивая в спину Лузгина.
– Где Асат? – громко крикнул Гарибов. – Иди сюда, Асат. Стань рядом.
Из толпы моджахедов вышел парень в военном новеньком бушлате, коротковатом в рукавах, и Лузгин узнал узуновского брата, что сидел вчера на табуретке в белой рубашке у двух завернутых в простыни тел, – длинного и покороче, и мышцы на лице Лузгина сделались будто чужие. Он сразу понял, что сейчас произойдет. Рука сама упала с камерой, едва не выпустив ее, и Махит сказал ему прямо в затылок:
– Жить хочешь? Снимай.
Асат, брат Узуна, встал рядом с Гарибовым. Человек в кудрявой черной шапке правой рукой обнял его за плечи.
– Это он, – сказал Гарибов, – он убил твоего брата, он убил твою мать.
– Да, – сказал Асат.
– Это он? – Гарибов повернул голову и посмотрел в объектив Лузгину. – Тебя спрашиваю: это он? Ты ведь там был, ты видел, говори! Он стрелял, этот снайпер?
Махит несильно стукнул кулаком ему между лопаток.
– Я же снимаю, не мешайте, – сказал Лузгин.
– Тебя спрашиваю: он стрелял? – Гарибов смотрел ему прямо в лицо, и Лузгин понял, что ему не отвертеться, не спрятаться за объектив, и надо отвечать. Он опустил телекамеру и сказал:
– Я не знаю.
– Ай, врешь, собака, – с улыбкой произнес Гарибов.
– Не вру, – помотал головою Лузгин. – Откуда мне знать? Я на кухне сидел.
– Иди сюда, – сказал Гарибов.
– Я стрелял, – сказал Потехин.
– Повтори.
– Я стрелял.
– Молодец, – сказал Гарибов и покрутил рукою по-восточному. – Ты – солдат, ты – не трус, уважаю. А ты трус, журналист. Ты не мужчина. Ты на кухне сидел. – Вокруг засмеялись, и стоявший рядом моджахед плюнул Лузгину под ноги, поскреб тыльной стороной ладони у себя под подбородком и снова плюнул, наклонившись и выпрямившись. Лузгин откуда-то знал, что это означает, но ему уже было все равно.
Гарибов снял руку с плеча Асата и засунул большие пальцы за ремень. Он стоял, улыбаясь, слегка отставив в сторону ногу в высоком шнурованном ботинке, кого-то раздражающе напоминая, и Лузгин вдруг понял, что – Чапаева в известной сцене в кинофильме.
– Ты убил его брата, – сказал Гарибов сутуловатому Потехину. – Ты убил его в бою, как солдат. Я тоже солдат, и я тебя понимаю. Но зачем ты убил его мать?
Потехин пожал плечами и дернул щекой.
– Ты жалеешь об этом?
– Да, – сказал Потехин. – Я же не знал, я не видел…
– Верю тебе, – звучно произнес Гарибов. – Ты умрешь как солдат. Ты не будешь опозорен. Подойти ближе и стань на колени.
– Нет, – сказал Потехин.
– Так надо, – сказал Гарибов. – Этим ты попросишь прощения у сына. Твоя душа очистится, солдат, и твой бог примет тебя хорошо.
Гарибов вынул из кобуры пистолет и протянул его Асату на ладони.
– Возьми, сын. Исполни долг.
– Снимай, – шепнул Махит. – Снимай, тебе говорят.
В видоискателе камеры картинка была черно-белой, и это как бы отдалило Лузгина от происходящего, словно он смотрел чужой репортаж по телевизору. И там, в этом маленьком телевизоре, Потехин опустился на колени; Гарибов показал Асату, что делать с пистолетом, и ушел из кадра; Асат смотрел на пистолет, и кто-то подсказал, что надо зайти сбоку, и Асат переместился немного за спину Потехину и поднял пистолет; ему снова подсказали, что надо повыше и чуть под углом, вот так, за всех ребят, за наших женщин; пистолет дернулся у него в руке, Потехин упал лицом в землю. Лузгина ударило в уши короткое близкое эхо, и вздрогнул он от эха, не от выстрела.
– Подонок ты, Гарибов, – сказал Елагин.
– Не спеши, командир, – сказал Гарибов. – Твоя очередь придет. Иди сюда, – махнул он рукой побелевшему Храмову. – Иди, не бойся.
А Храмова за что? – отрешенно подумал Лузгин. Ну как за что? Кто знает, что там происходило, кто там в кого стрелял и убивал и как они попали в плен к Гарибову… Его толкнули в спину, он поднял камеру. В маленьком телевизоре длинные пальцы Храмова одергивают мятый подол застиранной хэбэшки.
– Ты не контрактник, – сказал человек в черной шапке.
– Нет.
– Я вижу сам… Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Мужчина совсем, – засмеялся Гарибов. – Мать-отец есть? Брат есть? Сестра есть? – Храмов мотал головой: то сверху вниз, то из стороны в сторону. – Жена есть? Есть жена? Ва, мужчина совсем… Настоящий солдат, джигит, бахадур, штаны мокрые почему?
– Не мокрые, – ответил Храмов.
– «Не мокрые!» – передразнил его Гарибов. – Тебя отец ремнем бил? Ну, отвечай!
Храмов кивнул и переступил с ноги на ногу.
– Дайте ремень, – сказал Гарибов.
Чтобы так пороли – зажав голову виноватого между колен, Лузгин до сих пор видел только в кино. Гарибов бил не сильно, но хлопки были звонкие, словно и вправду по мокрому.
– Вот так, – сказал Гарибов и отбросил ремень в сторону.
– Ты наказан. Я тебя как отец наказал. Запомни и никогда больше не бери в руки оружие. Мы тебя накормим и отпустим. Вот с ним пойдешь, – Гарибов показал через плечо на Лузгина. – Расскажешь всем, что мы детей не убиваем. – Ну да, конечно, подумал Лузгин, Потехину было сто лет, не иначе.
– Но если еще раз возьмешь автомат – ты умрешь. Уберите его… Нет, пусть посмотрит, как будет умирать его командир. Ты умирать умеешь, командир? Убивать ты умеешь, я видел. Почему не отвечаешь, я с тобой говорю!
– Да пошел ты… – произнес Елагин.
– Э, грубишь, командир, быстрой смерти хочешь…
Еще когда Гарибов допрашивал Потехина, Лузгин все ждал, что старший лейтенант заступится за парня, каким-нибудь невероятным способом прикроет его и спасет, но Елагин не сказал ни слова, и Лузгин не понимал его молчания и осуждал старлея за бездействие; тот мог хотя бы попытаться, но молчал, и только сейчас Лузгин понял, додумался: говорить было не с кем и не о чем.
Двое мужчин с автоматами, переброшенными за спину, вкатили на площадь перед сельсоветом большую деревянную колоду, пиная ее каблуками сапог и направляя руками, и тот, что был ближе к Лузгину, в левой руке держал аккуратный плотницкий топор. Лузгин опять узнал его: щербатое лицо и зубы вкривь и вкось.
– Не хочешь со мной говорить, командир? – Человек в черной шапке покачал головой и сожалеюще развел руками.
– Мне не хочешь – вот им объясни, зачем ты пришел на нашу землю убивать наших женщин и детей, жечь наши дома, зачем?
– Это не ваша земля, – сказал Елагин. – И дома эти не ваши. А женщин я не убивал.
– Твои солдаты убивали, – сказал Гарибов.
– Кончай, – сказал Елагин.
– Ва, командир, опять грубишь… Давай, Сабир.
– Что вы делаете? – сказал Храмов и шагнул к Гарибову; к нему подскочили, схватили за руки и дернули назад.
– Отставить, Храмов, – приказал старлей и посмотрел на человека в черной шапке. – Прикажи увести пацана, Гарибов. Ты, конечно, подонок, но не настолько же.
– Ва, как много слов ты знаешь, командир. А я думал, совсем говорить не умеешь. Только лаешь, как собака. – Он сделал жест рукой, и Храмова уволокли в толпу. Старлей посмотрел ему вслед и прокашлялся.
– Не тяни, Гарибов. Скучно это.
– Так иди и ложись, – показал кивком Гарибов на колоду. – Или ходить разучился? Так мы поможем, командир.
Старлей Елагин подошел к колоде, не быстро и не медленно, обычным шагом, стал на колени и левой щекой прилег на изрубленный в черную сетку деревянный шершавый торец. Он обхватил колоду, как подушку, поерзал по земле коленями, устраиваясь поудобнее, потом убрал руки за спину и сцепил там ладони в замок.
– Давай, Сабир, – каким-то недовольным голосом приказал человек в черной шапке.
– Снимай, – сказал Махит в затылок Лузгину.
Сабир подошел к старлею Елагину, положил топор на землю, двумя руками взял Елагина за плечи и продернул дальше на колоду, примерился, склоняя голову набок, и поднял топор с земли.
– Снимай, – сказал Махит.
Старлей Елагин смотрел на Гарибова; он так и не взглянул на Лузгина ни разу. Махит обошел Лузгина и толкнул его в грудь кулаком. И тот, в существование кого Лузгин не верил никогда, вдруг пожалел его и от невыносимого избавил: откуда-то снизу, от живота, поднялась горячая и плотная волна, в глазах все размылось и перевернулось, но он еще успел почувствовать, как ударился затылком о землю.
10
За тридцать лет занятий журналистским ремеслом ему не раз приходилось интервьюировать людей, которым он не нравился и которые не нравились ему, такова профессия. Бывали и такие, что боялись его, иные тихо ненавидели. Сам Лузгин никого не ненавидел – это представлялось слишком расточительным: иначе профессия просто выжгла бы его изнутри. Люди недалекие эти охранные рефлексы души сгоряча именовали беспринципностью, но Лузгин на них не обижался, ибо они просто не знали, о чем говорят. И вот впервые в жизни персонаж напротив был страшен Лузгину и омерзителен физически, как инопланетянин из «Чужих», но ненависти и он не вызывал, потому что ненавидеть можно только человека. Да и сам Лузгин буквально кожей чувствовал, что этот, напротив, тоже его, Лузгина, не числит по разряду людей. Они сидели в кабинете сельсовета, где на стене висел фанерный стенд с нарисованным профилем Ленина и буквами «Слава труду!». Так не бывает, подумал Лузгин, это что-то вне времени, сейчас он зажмурится, помотает головой, и этот кошмар испарится.
– Ну, спрашивай, – сказал человек в черной шапке.
– О чем? – Лузгин старался успокоить телекамеру, пристраивая локти на поверхности конторского стола.
– Ты журналист или нет? Давай спрашивай.
– Мне так неудобно, – сказал Лузгин. – Мне камера мешает. Я не привык снимать и разговаривать.
– Ты возьми, ты умеешь, – Гарибов пальцем показал в Махита. – А ты спрашивай давай.
Ужасно хотелось курить. Лузгин вздохнул и произнес привычным репортерским голосом:
– Скажите, кто ваш враг? С кем вы воюете?
В глазах Гарибова мелькнула искра интереса. Он потянул застежку камуфляжной куртки. Лузгин увидел белую рубашку, ворот которой прятался под бородой, и дешевый пиджак темно-серого цвета; в таком разгуливал сантехник лузгинского ЖЭКа. Гарибов вынул из нагрудного кармана фотографию с затертыми краями, и Лузгин понял сразу, кто на снимке и что сейчас скажет Гарибов. Такие же белые зубы, чернявый бутуз на руках, а позади стоят другие – женщина, мальчики и девочки. Лузгин хотел их посчитать, но взгляд не фокусировался.
– Видишь?
– Да, – сказал Лузгин.
– Их нет. Никого нет. Ты знаешь, что бывает, когда детонирует бомба объемного взрыва?
– Нет, – сказал Лузгин.
– А я знаю, – сказал Гарибов. – Я видел на стенах тени моих детей.
– Мне очень жаль, – сказал Лузгин.
– Закрой свой рот, – сказал Гарибов. – Посиди и подумай… Подумал? А теперь повтори свой вопрос.
Лузгин отнюдь не осмелел, он просто растерялся и сам не понял, как достал из кармана сигареты и прикурил, и вдруг увидел, что и Гарибов закуривает. Он присмотрелся: пачка была незнакомой, с арабскими буквами. Лузгин поискал глазами пепельницу. Гарибов прикурил от спички и бросил ее на пол. Да пошло оно все, решил Лузгин, и затянулся.
– И все-таки ответьте: кто ваш враг?
– Вот ты мой враг, – сказал Гарибов.
– Я не убивал ваших детей. Я вообще никого не убивал. Я – журналист.
– Ну да, ты на кухне сидел, – усмехнулся Гарибов. – Я не виню солдат – им приказали. Мы убиваем их в честном бою. Убийцу мы казнили. Ты видел. Но ты хуже, чем просто убийца. Ты сеешь ложь, ты убиваешь души. Ты посмотри, во что вы превратили свой народ. Вы не мужчины. Ваши женщины командуют вами, ваши дети плюют на вас, ваши старики умирают в одиночестве и нищете.
– А ваши старики? – спросил Лузгин.
– Наши старики умирают от голода, потому что нам нечего дать им. Вы нас ограбили, вы отняли у нас все, кроме веры. Америка и евреи ограбили весь мир. А вы, русские, продались Америке и евреям. За грязный доллар вы отдали им свою землю. Вы не достойны жить на этой земле. Во имя Аллаха мы эту ошибку исправим.
– Слишком просто у вас получается, – сказал Лузгин, пытаясь поймать взгляд Гарибова. – Мир гораздо сложнее, чем вам представляется.
– Вы запутались, вы погрязли во лжи. – В глазах Гарибова ему почудилась легкая тень сожаления. – Ты забыл, что Америка сделала с нами? Разве ты не смотрел по телевизору, как она убивала мой народ? Где была твоя презренная страна? Перед кем она упала на колени? Вы так и не поняли, что мир отныне и навсегда разделился на две части. На тех, у кого есть вера, и на тех, у кого веры нет. И те, у кого веры нет, умоются своей собачьей кровью. Человек без веры – грязная собака. Вот если бы на вас напали бешеные собаки, разве вы, русские, не стали бы их убивать?
– Выходит, я для вас – собака.
– Ты хуже, чем собака, – спокойно произнес Гарибов.
– У собаки нет выбора, она собакой родилась. У тебя выбор был, но ты не захотел увидеть свет.
– Но разве веру утверждают автоматом?
– Глупец, – сказал Гарибов, роняя пепел под ноги. – Автомат – это метла в руках познавших истину. Аллах суров, но справедлив. Мир очистится. Мы исправим ошибку. Велик Аллах, и хвала исламу. Я закончил.
– Еще вопрос, – сказал Лузгин.
Гарибов взглянул на него оценивающе и согласился:
– Давай.
– Вы совершенно отрицаете так называемую западную цивилизацию? Два мира, ваш и наш, не могут соседствовать? Что, место на земле есть только одному? Вы так считаете?
– Ты задал три вопроса. – Гарибов показал на пальцах. – А главный так и не сумел задать. Ты слеп и глух. Главный вопрос я тебе сам подскажу. Ваш мир живет лишь для того, чтобы набивать свое брюхо, набивать свой карман, тешить свою грязную плоть. А человек веры каждый свой миг, каждый час, каждый день посвящает тому, чтобы приблизиться к Аллаху и войти в его врата. В нашей жизни есть смысл. В вашей – нет. Мы не боимся смерти. Вы боитесь.
– Неправда, – возразил Лузгин. – И среди нас есть люди, которым не страшно умереть.
– Согласен, есть, – сказал Гарибов. – Самые умные из вас на самом деле не боятся смерти. Потому что видят, что их жизнь не имеет смысла. Мы умираем с радостью – за веру. А вы? За что умираете вы?
– За родину, – сказал Лузгин. – Это важнее, чем вера.
Он сам не понял, почему и зачем произнес эту фразу.
– Какую родину? – поморщился Гарибов. – Разве место имеет значение? Разве имеют смысл границы, проведенные глупыми людьми? Мир един, и нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед – пророк его. Когда восторжествует истина, в мире не станет границ.
– Ну да, – сказал Лузгин. – Что-то ваши богатые страны не слишком вас, бедных, пускают к себе. Аллах един для всех, а нефтедоллары у каждого свои.
– Не богохульствуй, ты, – погрозил ему пальцем Гарибов. – И среди нас есть народы, которых Америка сбила с пути. Я сказал: мы исправим ошибку. Да пребудет с нами мир… Ты хоть что-нибудь понял, скажи?
– Я стараюсь понять, – ответил Лузгин. – Вот вы говорите о вере, о спасении души, а сами грабите поезда.
– Ты осмелел, – сказал Гарибов, улыбаясь. – Ты глупый человек. Ты – трус, но не совсем. Но очень глупый. Ты говоришь: мы грабим поезда. А ты спроси: зачем? Зачем мне твой холодильник, твой телевизор, твой компьютер в моем кишлаке? Мы берем все это, чтобы продать в Самаре таким же жадным русским дуракам, как ты, и купить себе еды и оружия. Все, иди, ты мне не интересен.
– Спасибо за беседу, – сказал Лузгин.
– Убирайся, – повторил Гарибов.
– Я могу взять видеопленку?
– Забирай. Покажи ее там. Да откроются глаза неверных, да снизойдет на них свет истины.
Только сейчас Лузгин увидел, что все это время фотография с затертыми краями так и лежала на столе перед Гарибовым. Он хотел еще раз сказать человеку в черной шапке, что ему искренне жаль его погибшую семью, но чувствовал нутром, что делать этого не надо, и молча вышел следом за Махитом.
Толпа у крыльца рассеялась, лишь несколько мужчин с оружием остались возле знакомой Лузгину тележки, на которой Дякин с Махитом привозили на блокпост длинноствольный пулемет Узуна. Сейчас на тележке лежало что-то прикрытое нечистой мешковиной. У палисадника на корточках сидел Храмов, засунув кисти рук под мышки. И не было ни бронетранспортера, ни колоды.
– Вы очень рисковали, – сказал Махит. – Он мог бы запросто вас пристрелить.
– Он сумасшедший?
– Он святой, – сказал Махит. – А значит, сумасшедший. Он живет в другом мире, не в этом.
– Мне было страшно, – сознался Лузгин. – Таких людей я еще не встречал.
– Значит, вам везло, – вздохнул Махит и крикнул, – где же Дякин?
Ему ответили, что скоро подойдет.
– А можно вас спросить, Махит? – Лузгин поежился от ветра и посмотрел на скрюченного у забора Храмова.
– О чем?
– Что вы-то здесь делаете?
– Я здесь живу.
– И давно?
– Как сказать…
– Мне понятно. Вы здесь вроде Дякина, только с другой стороны?
– Не совсем так, – сказал Махит.
– Конечно, не совсем. Здесь вы хозяева сегодня. А потом, когда наши придут?
– Не говорите так, – сказал Махит. – Это опасно. Не советую.
– Но я же с вами говорю.
– Вот именно.
– Простите, Махит, – сказал Лузгин, – но я представлял вас другим человеком. Мне кажется, вы себя ведете так… лишь в силу обстоятельств. Что у вас общего с этими людьми? Вы же интеллигентный человек, в вас ощущается культура…
– В силу обстоятельств, – сказал Махит, – я пристрелю вас лично.