Текст книги "Стыд"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
– Между прочим, Агамалов в поезде.
Сказанное стариком на мгновение изумило Лузгина: он же в загранке был, когда успел приехать? Но если так, то многое и сразу проясняется: они – заложники до кучи, а главный интерес захватчиков совсем в другом вагоне, в «генеральском», где развернется жесткий торг. Они же просто посидят себе спокойно. Неясно лишь, как долго это будет длиться. Но грамотно сработано, однако: захватить поезд на пустынном перегоне, где на многие версты вокруг только снег и болота под снегом. Штурмовым отрядам здесь не подобраться скрытно, обнаружат сразу и начнут мочить заложников поштучно, и не из «генеральского» вагона, – тех сберегут для торга, – а из вагона простого, как наш, например, или с прессой. Нет, однако же, прессу не тронут, это не в привычках террористов, и если бы не упрямый старик, Лузгин сейчас сидел бы там, среди своих… Поезд гнали назад – зачем? Выбирали место поудобнее? Например, – мост, тогда вообще не подберешься и контролировать легко, можно снайперов укрыть на переплетах ферм, дать им винтовки с ночными прицелами – никто не сунется на километр, если не больше. Затем – пути отхода. Поезд заминировать – и на снегоходах в лес, там вертолет, а можно вертолетом прямо с моста и на юг, к границе, оставить здесь смертника с машинкой детонации или присоединить к взрывчатке спутниковый телефон, тогда сигнал на взрыв можно послать откуда хочешь, вплоть до Занзибара. Лузгин, правда, не знал, есть ли на Занзибаре террористы – должны быть: Занзибар ничем не хуже любого другого места на этой сошедшей с катушек земле… Политика, деньги? Все равно деньги, даже если сначала – политика.
– Что, света нет? Вы попробуйте там…
– Не надо! – приказал Кузьмич. – Дерутся, сволочи.
– Так и будем сидеть в темноте?
– А что ты предлагаешь? – деловито спросил Иван Степанович.
– Свет включить, – сказал Лузгин, – и сидеть, как люди. А если эти прибегут – так хорошо, увидим, кто такие.
– По морде ты увидишь, – напророчил во мраке голос мастера Лыткина. Двое втиснутых, что не были знакомы Лузгину, пока не произнесли ни слова; лишь тот, кого Лузгин касался в тесноте плечом, все так же глухо и прерывисто дышал.
– Вас били?
– Особо нет, – ответил сосед. – Стволом… в живот ударили… подонки. Ребро… наверное, сломано… дышать нормально… не могу.
Лузгин подумал и сказал не слишком уверенно:
– Ладно, попробую.
Еще раз щелкнув зажигалкой, он поднялся, между коленей в проходе выбрался к дверям и тихонько подергал за ручку.
– Чего надо? – спросили за дверью по-русски и без акцента.
– Поговорить.
– Вот стрельну через дверь – поговорим.
– Я серьезно.
– Я тоже.
В кино на этом месте в коридоре должен был раздаться характерный звук передернутого затвора, но Лузгин ничего не услышал и понял, что у того, напротив двери, патрон давно уже в стволе.
– А свет включить можно?
– У вас шторка закрыта?
– Закрыта.
– Тогда включай. Но учти: оттуда, с улицы, свет увидят – сразу выстрелят.
– А мы сейчас одеялом еще… Ты кто вообще, мужик? По речи – наш, похоже.
В дверь пнули неожиданно и громко, Лузгин отшатнулся, повалился в проход, но несколько рук уткнулись ему в спину и удержали, и голос старика сердито произнес: «Потише там, потише», – и было непонятно, кому адресовалась эта реплика: дедам, шумно возящимся с полу-упавшим Лузгиным, или самому Лузгину, чтоб тот не злил человека с оружием в коридоре.
При свете зажигалки старик и Прохоров долго цепляли на окно тяжелое вагонное одеяло, оно все падало и падало. Огонь жег Лузгину большой палец, лежавший на педальке. Потом за что-то зацепили наконец. Лузгин во тьме проковылял к себе за столик, дуя на руку, и только грузно сел, как одеяло рухнуло ему на голову, и все пришлось начинать сначала.
В слабеньком дежурном освещении, но все же с зажигалкой не сравнить, Лузгин еще раз внимательно оглядел своих попутчиков и тут же поправил себя: каких попутчиков? Скорее – сокамерников. Интересно, подумал он (тебе все «интересно», Вова, когда же ты повзрослеешь наконец, жена права), будут ли давать воду и выпускать по нужде; к тому же в купе душновато, а вшестером они за час весь оставшийся кислород выдышат, дедам поплохеет; и есть ли у Степаныча с собой хотя бы валидол – не факт, придется говорить с бандитами, а русского за дверью в любой момент заменят на абрека, попробуй с ним поговори… Нет, ждать нельзя никак, надо сейчас встать, пробраться к двери и постучаться вежливо, не станет он стрелять, наверняка не станет; но как же страшно, Вова, сидел бы и не рыпался, слишком мало еще времени прошло, сочтут за хамство и откажут, и будет только хуже, потом вообще ничего не допросишься, а курить здесь и вовсе нельзя, а если сутки, двое или больше? С ума сойти…
– Сидите тихо, – сказал Лузгин старикам, – я тоже тихо…
– Чего тебе? – спросил голос за дверью, когда он аккуратно выбил морзянкой три точки по пластику.
– Поймите, я не хочу неприятностей, – Лузгин старался говорить негромко, но убедительно; когда-то в телевизоре это у него неплохо получалось. – Мы не знаем, что произошло, и вас об этом не спрашиваем. Но, думаю, это надолго. А здесь, в купе, очень старые люди, причем больные. Не могли бы вы позволить нам взять… ну, из других купе… лекарства, например, воду и продукты? Говорю это сейчас только потому, что вы, похоже, русский человек и нас правильно поймете. Я не хотел бы потом объясняться с кем-нибудь… Ну, вам ясно, надеюсь.
Он услышал за дверью шорохи и бряки, и живот сам собою напрягся, и во рту стало сухо, потом в замке клацнуло, провернулось, и дверь откатилась на половину пролета. Лузгин непроизвольно подался вперед и увидел здорового мужика в камуфляже с разгрузкой и автоматом, в непременной черной лыжной шапочке, но лицо – без бороды, хорошее славянское лицо. Лузгин узнал его сразу, но онемел от неожиданности и только таращил глаза и растягивал щеки в улыбке, когда тот схватил его лицо в горсть широкой мясистой ладонью и резко оттолкнул назад.
Лузгин упал навзничь, немного вбок, на Кузьмича со стариком, а левой рукой врезал по скуле мастеру Лыткину и сбил с него очки. Вот сука же, вот сука, кричал он про себя, барахтаясь в проходе, надо было Вальке пристрелить тебя, скотина, да я бы сам тебя пристрелил с наслаждением, сука позорная, всех вас надо стрелять, как собак, и хорошо бы наши штурманули поезд, пусть даже с жертвами, пусть даже я, но только бы всех этих, всех до единого, и эту суку первым, нет – последним, чтобы увидел все и знал, что и его замочат без разговоров и пощады, навсегда, но медленно, неспешно…
– Не надо, Володя… – Лузгин сидел в своем углу, массируя зашибленную руку, и со свистом втягивал воздух, будто у него разболелся зуб. Старик, навалившись животом на столик, трогал его за плечо:
– Не суйся ты, не суйся, ради бога! Они же сумасшедшие. А мы потерпим, не волнуйся, мы потерпим…
– Да успокойтесь вы, Степаныч, не так уж и больно, – пробормотал Лузгин и похвалил себя за то, что даже в бредовой этой ситуации он помнил о наличии третьих лиц и обращался к старику на «вы». Он хотел немедля рассказать о том, кого узнал, но боль в суставе перешибла скорый этот порыв; а по прошествии минуты он уже решил, что ничего рассказывать не будет, потому что вопросов возникало больше, чем ответов, и главный из вопросов звучал так: на кого же сегодня работает украинский наемник Мыкола, зарезавший в Казанлыке армейского водителя Сашу, бежавший на Север с Махитом и предавший, бросивший последнего в стычке на ледяном мосту. Вот же судьба у парня, подумал Лузгин и вспомнил, как только что желал ему подохнуть в страшных муках. Он и сейчас был бы не прочь узнать, что какая-то высшая, неодолимая сила вымела единым махом всю эту нечисть из вагонов, и они свободны, и можно выйти в тамбур и до печенки затянуться дымом, и даже выпить коньяку с дедами, если у них осталось, но вместе с тем он был, опять-таки, не прочь на время допустить, что Николая чистка не коснется, тот просто выбросит оружие, покурит с Лузгиным и все расскажет, и будет интересно. Опять его толкает в затылок это проклятое слово, так много начудившее и наломавшее в прежней лузгинской жизни, но не утратившее доселе своей совратительной власти над ним.
– А жаль, что верхних полок нет, – вслух сказал Лузгин, – могли бы даже спать по очереди.
Дверь откатилась, Лузгин вздрогнул. Другой, нерусский, но такой же огромный в своем снаряжении, стоял в проеме, скрестив руки на животе, и водил по сторонам вениковатой серой бородой.
– Кто здесь шумит?
– Ну я, – сказал Лузгин, опережая соседей, и получилось нагло, с торопливым вызовом, нехорошо получилось, да поздно. Он приподнялся с места и замер, полу-разогнувшись, потому что ему мешал приоконный столик.
– А я тебя видел, писатэл, – сказал бандит и оскалился. – В Казанлыке тебя видел. Я думал, ты мертвый уже.
– Может быть, – сказал Лузгин.
– Может быть – мертвый, да? – Бандит негромко захихикал и посмотрел налево, вдоль коридора. – Ладно. Один человек идет со мной, бэрет что надо. Потом другой человек, другой купе. Ты где живешь, писатэл?
– Здесь. В этом купе.
– Тогда живы. Здэсь. Пока. Хорошо сказал, а? – Он снова захихикал и закашлялся, в груди его страшно хрипело и булькало, и он долго отплевывался на пол, хлопая ладонью по коридорной стенке. – Один пошли.
Когда дверь замкнулась, все долго молчали; потом старик, снизив голос, спросил Лузгина, знает ли он бородатого. Лузгин ответил, что наверняка сказать не может, там все они были на одно лицо, и каждый называл его «писатэл», и добавил, что ежели это гарибовцы, то дело швах, они люди злые и резкие. «Какие такие гарибовцы?» – шепотом поинтересовался мастер Лыткин, и Лузгин сказал с внезапной злостью: «Я же вам рассказывал, не помните, что ли?». Был же, был разговор наутро по приезде, когда пришли опохмеляться с извинениями; он битый час трепал им языком, и ничего, оказывается, в стариковских-то мозгах не отложилось, потому что не верили или слушали словно пересказ кинофильма, а потому так вам и надо. Но куда же подевался Николай, и почему он снова с ними, ведь после бегства на мосту они должны были шлепнуть его как навозную муху, такое моджахеды не прощают… Но уже яснее дело, чуточку яснее, и даже хорошо, что бандит его узнал: есть контакт, он может быть полезен…
Вернулся Лыткин, первый из гонцов, с двумя отвисшими пакетами, ушел второй, из незнакомых, и тоже вернулся, и бородатый, подбоченившись в дверном проеме, велел все доставать и выставлять на стол: еду в бумагах и целлофане, бутылки с минералкой, коньяком и кем-то припасенной водкой, коробки и флакончики с лекарствами.
– Вот! – Бандит по-ильичевски вытянул руку с раскрытой ладонью. – Кушай, пэй давай!
– Так ведь нельзя, – сказал Кузьмич, скосив глаза на выпивку. – Аллах же не велит.
– Мине нельзя, – согласился бандит, – тебе можно. Аллах даже гавно чушка кушать разрешает.
– Детей бы отпустили, – сказал Иван Степанович.
– Каких детей? – изумленно произнес Лузгин.
– Здесь их целый вагон. Самодеятельность… Что, всех взорвете?
Бородатый подумал и молча кивнул.
– Неужели не жалко?
– А тебе жалко? – Бородатый склонился вперед, и новенький короткий автомат, похожий на красивую игрушку, закачался на его груди. – Ты когда таракан давишь, тебе есть разница, большой он, маленький? Маленький таракан большой вырастет, нет разница. Кушай давай.
Чушка, таракан… Еще собакой обозвал бы для полного зверинца. И весь секрет, то есть отсутствие секрета таится в том, что мы для них – не люди, и в этом полном отрицании в нас людской природы самым роковым и безнадежным образом нет ни злости, ни ненависти. Собаку можно даже приласкать под настроение, сдружиться с ней, использовать ее, но если собака начинает мешать, громко тявкать или вовсе нападает, пространство от собаки надо чистить недрогнувшей рукой…
– Чего сидим-то? – произнес Кузьмич и по-хозяйски завозился в еде и выпивке.
17
На третьи сутки поезд штурмовали.
За это время жизнь в вагоне несколько раз переиначивалась. Первые сутки прошли неплохо: выводили в туалет, пусть и нечасто; в отсутствие других охранников Лузгин покуривал в коридоре с Николаем и даже о том-сем побалтывал; еду деды сожрали ночью под коньяк, но оставались еще минералка и какая-то желтая сладкая дрянь под названием «Тутти». Охранники вели себя спокойно и частью дружелюбно, шутили меж собой на тарабарском языке, смеялись, и было какое-то общее чувство, что скоро все кончится миром, бандиты получат свое и уйдут, поезд двинется вперед и прибудет на нужную станцию, и все, что здесь случилось, превратится лишь в повод для баек, еще одну былинную строку в геройских биографиях дедов.
Потом все поменялось. Голоса в коридоре стихли, а если и долетали, то злыми короткими репликами. Их перестали выводить; Лузгин пытался качать права и получил по морде; пришлось от нетерпежа мочиться в горлышко пластмассовой бутылки – пробку закручивали, чтоб не пахло, но запах все равно стоял довольно неприятный. Хуже было с нуждой по большому, а тут еще на Фиму Лыткина набросился понос; придумали использовать пакеты, завязывали их потом узлом и складывали в отделение под лавкой. Старик предложил Лузгину покурить, и дым на время перебил другие запахи, однако дед Григорий, сидевший рядом, оказался астматиком, стал задыхаться, на него заругался Кузьмич: мол, еще неизвестно, что хуже – дым или аммиак; и дед Григорий, шатаясь, проковылял к двери и стал в нее стучать, и стучал долго, пока дверь не раскрылась, двое охранников выхватили деда в коридор и уже не вернули обратно. Иван Степанович назвал Кузьмича скотиной, и тот вдруг заплакал, ударяя кулаками в колени и вскидываясь толстой грудью. Второй из ранее незнакомых дедов по имени Василий сказал, что теперь можно лежать по очереди, и лег лицом к стене, согнув колени, а Лузгин уселся у него в ногах, спиною завалившись в угол, закрыл глаза и слушал, как уснувший храпит и постанывает. Фима же Лыткин давно приноровился спать сидя, скрестив руки, с отвалившейся челюстью, но без храпа, и спал теперь почти все время, когда орлом не сидел над пакетом.
Ночь за коньяком они проговорили почти без умолку, обо всем, заканчивая тему и тут же цепляя ее сызнова, а затем говорить стало не о чем или просто устали, сидели молча, и Лузгин придумал себе занятие и испытание: он должен смотреть на часы не чаще, чем раз в полчаса. Поначалу он сбивался с уговора, как бы случайно поворачивал запястье раньше срока и ругал себя за невыдержанность, но со временем научился терпеть и даже почувствовал гордость, когда впервые дотянул до часа. Он вспоминал, как однажды восемь часов летел без пересадки в переполненном чартере, без курева и еды и почти в полной темноте – не почитаешь, и все фиксировал: вот пролетели треть, вот больше половины… Но нынче этот опыт не годился, ибо тогда он четко знал, насколько ему нужно запастись терпением, а здесь он и предположить не мог, когда и как все кончится, и старался думать по-другому: все может кончиться сейчас, через минуту или десять, и нечего мучить себя, заведомо настраиваясь на долгие сроки.
Лузгин уже сам почти заснул, когда за ним пришли. Тот, бородатый, с тараканами, выволок его за дверь и сообщил, что с ним хотят поговорить. Он оставил Лузгина под охраной Николая, снова заступившего на пост, но странным образом без автомата. Вчера днем, покуривая с Николаем, Лузгин узнал от него, что Агамалова со свитой в поезде не оказалось – в последний момент начальство улетело вертолетом, а информация об этом к бандитам не дошла. Лузгин тогда подумал: вот и ладно, быстрее все закончится, торговаться не о ком и не с кем, и лишь впоследствии он понял, как жестоко и наивно ошибался. В отсутствие добычи покрупнее предметом торга, шантажа и устрашения неизбежно становились не имеющие большой стоимости дряхлые деды и дети из вагона с самодеятельностью. Осознав все это, Лузгин впервые допустил возможность штурма и впервые по-настоящему испытал страх. От Николая он узнал и условия, выдвинутые людьми, захватившими поезд: введение международных войск, арест и выдача публичному суду всех русских террористов. Лузгин видел в Казанлыке, что такое публичный суд. Что касается ооновцев, Объединенная территория Сибирь и без того была на волоске от ввода войск, все это знали, и захватывать поезд с заложниками было все равно что ограбить банк, а потом требовать прибытия милиции: и так прибудет, с шумом-гамом, специально звать не надобно…
Он совсем не удивился, сразу опознав Махита в приближающейся к нему по коридору фигуре. Махит был одет по-цивильному, в кожаном пальто, и это обрадовало Лузгина: получалось, что камуфляжные бандиты здесь – не главные, есть над ними власть, по-своему разумная, преследующая конкретные цели, а не просто вознамерившаяся пострелять и повзрывать от скуки или злости. Махит поздоровался с ним за руку и спросил, как дела. Лузгин ответил, что старики держатся, но почему их не пускают в туалет и куда пропал их сосед Григорий, отчества не помню и фамилию тоже; он болен астмой, ему нужен врач. Махит выслушал его, слегка кивая головой, и спросил, с ним ли бывший «генерал» Плеткин. Лузгин ответил: «Да, он с нами, в одном купе». Махит сказал, что это очень хорошо, и поинтересовался, переговорил ли Лузгин с тестем по поводу ситуации в Казанлыке. Лузгин сказал, что не говорил, не было ни повода, ни смысла.
– А ну-ка приведи его, – сказал Махит.
Лузгин открыл дверь, ему сразу ударило в ноздри, и попросил старика выйти к нему в коридор. В мятом спортивном костюме, всклокоченный, в седой и неровной щетине, принесший с собой из купе тяжкий запах, старик и здесь над всеми возвышался, и Лузгин испытал чувство гордости за него и беспокойство по поводу возможных обострений.
– Я слушаю, – сказал старик, адресуясь к Махиту. Тот снизу всмотрелся в лицо старика и толкнул Лузгина:
– Ну давай, объясни.
Лузгин объяснил, запинаясь и путаясь в причинах и следствиях. Старик молча смотрел на Махита. Потом коротким жестом остановил Лузгина и сказал:
– Я деньги дам, если вернете внучку.
– Причем здесь внучка? – угрожающе спросил Махит, и снова Лузгин принялся объяснять и рассказывать. Махит его дослушал до конца, глядя себе под ноги и также коротко кивая; когда Лузгин умолк, он постучал пальцем в темное стекло, где все они отражались изломанно и зыбко, и произнес:
– Дурак же ты, однако. – И продолжил, обращаясь к старику:
– Я уже говорил твоему парню: ничего про вашу внучку мы не знаем и отношения к ее пропаже не имеем. Но мы ее найдем. Если бы ваш зять не побоялся с вами переговорить, мы бы дали команду искать намного раньше и, вполне возможно, уже бы ее обнаружили и сняли все вопросы. Еще раз заявляю: к этому мы не причастны.
– Я верю вам, – сказал старик.
– Искать мы будем…
– Эгильде, – не удержался и брякнул Лузгин.
– Смотри ты, запомнил! – удивился Махит. – Искать мы будем и найдем. Но… в каком виде… сами понимаете.
– Понимаю.
– Тогда договорились. И еще: вам принесут бумагу, все подпишете, вы – первый.
– Что за бумага?
– Обращение.
– О чем, к кому?
– Не обсуждается. Как только вы подпишете, режим вашего содержания будет изменен.
– Ну, так несите же! – старик повысил голос. – Какого черта!..
– Вам принесут, – сказал Махит, повернулся и ушел по коридору.
– Вы это, – тихонько сказал Николай, – вы вернитесь пока…
– О, черт! – Лузгин ладонью хлопнул себя по лбу. – Он же про деда Григория ничего не ответил… А можно, я по-быстрому кульки там, с этим, вынесу?
– Только бегом, – прошептал Николай с видом вора на стреме.
Через сорок минут к ним пришли – пожилой мусульманский священник, глядевший строго, и улыбавшийся натужно отец Валерий. Бумагу вслух читал Лузгин как самый зрячий; мулла слушал внимательно, пальцами перебирая четки, отец же Валерий вздыхал, бормотал и мелко крестил всех сидящих по очереди, выглядывая из-за плеча служителя Аллаха. Потом подписывали на столе лузгинской ручкой. «Господь вас сохранит», – сказал отец Валерий на прощание, и мусульманский священник в знак согласия склонился к ним и распрямился с молчаливым достоинством.
А ночью их взяли штурмом.
Лузгин сидел в своем углу в ногах у спящего в очередь мастера Лыткина и думал про старика. Он знал, что в мире существует много денег – тысячи, миллионы и миллиарды рублей, сотни, тысячи и миллиарды долларов, и существуют люди, которые этими деньгами владеют. Про миллиарды долларов ему как-то не очень представлялось, потому что он даже мысленно не мог поместить себя в шкуру человека, владеющего ими. Говорили, что миллиардером является президент «Сибнефтепрома» Агамалов, но капиталом его в основном были акции, а что такое акции, Лузгин хорошо знал на примере других нефтяных компаний: сегодня – куча денег, завтра – почти ничего, а потому к заявленному миллиардерству Агамалова он относился осторожно, но знал доподлинно, что тот и Гера Иванов, и кое-кто еще из нефтепромовской верхушки имели на счетах или в банковских сейфах натуральные живые миллионы, и это вполне соотносилось с их внешним и внутренним обликом. Но он, Лузгин, никак не мог поверить, что его тесть, его партнер по утреннему чаю и вечерним спорам в кабинете, заносчивый больной старик, почти не покидающий квартиры и ничего такого не позволяющий себе, действительно очень богат даже по западным меркам и вполне способен, глазом не моргнув, выложить огромнейшие с бытовой точки зрения деньги – пусть даже в обмен на любимую внучку. В понимании Лузгина человек, владеющий такими деньгами, должен был жить как-то иначе. И тут Лузгин исподволь начинал сомневаться в реальности отмеченных на карте путешествий: быть может, старики все эти поездки просто выдумали себе? Уже третий месяц разговоры про Бермуды-Небермуды и Новый год под пальмами, а вот он, Новый год, и никто никуда не поехал, вернее, поехал – в злосчастный Сургут, будь он проклят, третьи сутки будто звери в клетке…
И еще Лузгин думал про Мыколу, как тот стоит сейчас за дверью, без автомата, весь в динамите по длинным карманам разгрузки, соединенным проводами с запрятанным где-то приемником, и даже не знает, где находится передатчик с кнопкой, которую кто-то нажмет в урочный или случайный момент, и от него ничего не останется – от нас, впрочем, тоже. Эта последняя мысль как-то разжижала лузгинскую жалость к Николаю. Домой он, видите ли, к маме захотел, несчастный наемник, я бы на месте Махита… Нет, никогда, место тоже несладкое: крутиться меж огней, которых более, чем два, но Лузгин знал, что есть на свете люди, словно рожденные для этого и не умеющие жить иначе.
…Потом, когда все кончилось и к нему опять вернулась способность прокручивать в голове различные варианты развития событий, он предположил, что после своего парламентерского визита отец Валерий наверняка был допрошен и нарисовал спецназу схему размещения заложников и дислокацию охраны. Однако в спецназе обязаны были учесть и возможности перемещения – бандиты тоже ведь не дураки. Но, если эти знают, то и те знают… Никто никуда никого не перемещал, только воздух в купе стал почище, если не обращать внимания на запах сопревшей одежды, – в поезде топить не перестали и даже поддали тепла, – и тот, другой, тоже знакомый Лузгину запах изношенных человечьих организмов, который, казалось, насквозь пронизывает и тебя, если долго находишься рядом. Лузгин как раз и находился рядом, в полудреме, когда снаружи грохнуло в вагонный бок. Он непроизвольно закрыл лицо локтем, и окно взорвалось. В черном проеме появились два прямых черных рога, а между ними – большая круглая голова, которая вдруг потянула за собой быстрое тело и бросила его вперед, прямо на ноги сидящим. Было больно и страшно, и те, что лезли и лезли в окно, жутко кричали и всех на ходу ударяли железом и обувью. Тот, что влез первым, рванул вбок дверную рукоятку, но дверь не далась, и он выстрелил в замок с бедра из такого же, как у бородатого бандита, короткого и черного оружия: прямо возле лица Лузгина дыхнуло жаром и горящими спичками, дверь отлетела влево, все тот же жуткий крик и удары в коридоре, и топот, разлетавшийся по сторонам. И тут погас дежурный свет, и в конце коридора стали часто стрелять одиночными. Что-то грохнуло, вагон содрогнулся, ноги лежавшего Лыткина толкали Лузгина в бок и в плечо, а из угла напротив, где сидел дед Василий, несся негромкий тонкий вой.
Он упал в проходе на четвереньки и сунулся головой к провалу двери. В спину ему страшно дуло холодом из разбитого окна, шевелились волосы на затылке. В коридоре на полу кто-то ворочался и стонал в темноте. Лузгин полез вперед, руками ощупал лежащего.
– Не трогай…
– Коля, это ты? – спросил Лузгин, продолжая бессмысленно шарить ладонями.
– Не трогай…
Лузгин все понял и отдернул руки. Боже мой, в Николая попали, а он весь в динамите, и это дикое везенье, что не взорвалось, но может, может взорваться в любую секунду!.. Он развернулся в коридоре и быстро побежал на четвереньках. Пол коридора был усыпан битым стеклом и мокрыми комьями снега. В темноте он наткнулся руками на что-то большое и перелез через это, ткнувшись на спуске лицом в мокрое, пахнущее грязью. Там, куда он полз или бежал, плеснули вспышка и разрыв, и прошивающий стрекот автомата, затем лязг двери, топот, фехтовально мечущийся электрический луч… Лузгин упал на бок к вагонной стене, луч ослепил его и пронесся дальше, простукали тяжелые ботинки. Шарахнул выстрел, потом сразу второй. Лузгин сжался в клубок, колени к подбородку, в ожидании взрыва, но свет и топот пропали на другом конце вагона, а взрыва все не было, и тут вспыхнул свет.
Тело, через которое он недавно переполз, лежало рядом, лицом вниз, вперед была вытянута рука с автоматом. Лузгин поднялся на колени, потом встал и пошел обратно, вытирая ладони о скользкую тряпку штанов.
Им снова повезло. Когда спецназовец стрелял с бедра в дверной замок, пули попали Николаю по ногам, и там сейчас все было рваным и черным. Второй спецназовец, что Николая добивал, целился по правилам – в голову, и это спасло всех, кроме Николая, лежавшего теперь навзничь с неузнаваемым лицом.
Обойдя убитого по внутренней стенке коридора, Лузгин схватил его за руку и попытался оттащить от двери купе, еще не зная толком, что он будет делать дальше. Груз был тяжел неимоверно, и Лузгин перемещал его рывками, стараясь не думать о том, чем может закончиться каждое новое движение.
Судя по тому, как загрузка с живота постепенно наползала к подбородку, на спине у Николая тоже было это. Похолодев от страха и решимости, Лузгин схватил убитого за плечи и рывком поддернул его в положение сидя. Его позвали: «Эй!». Он поднял голову и увидел багровое лицо Кузьмича, выглянувшего из купе. «Помогай!» – хрипло скомандовал ему Лузгин и для убедительности выругался матом.
Вдвоем с дедом Прохоровым они вытащили Николая в тамбур. Дверь наружу была распахнута настежь, и там, за дверью, с посвистом и косо летело белое по черному. Справа уже давно не стреляли, а вот слева, от хвоста поезда, доносились татаканье и крики.
– Выбрасывай, – сказал одышливо Кузьмич.
– Нельзя, взорвется.
Обхватив Николая под мышками, он стал задом спускаться по вагонному трапу; дед Прохоров поддерживал за ноги. Лузгин уже спустился к самой насыпи, и тут Прохоров медленно закричал: «Ой-ей-ей», – и Лузгин полетел спиной вперед в обнимку с мертвым Николаем. Падая, что было сил толкнул его от себя, но это плохо помогло; они вместе ударились о землю и покатились под уклон. Лузгина несколько раз что-то больно стукнуло по лицу, прежде чем он зарылся носом в снег и замер.
Он был жив, и это было главное.
Шатаясь и размахивая руками, Лузгин поднялся. Голова поезда терялась в темноте, а хвост был ярко озарен бесшумным пламенем, рвавшимся в небо над последними вагонами, где суетились маленькие тени. По лицу у Лузгина текло, спину ломило от боли. Он вцепился в руку Николая и потащил труп по снегу в темноту, все глубже увязая в серой каше. Ноги у него горели нестерпимо, большая Колина кисть была мокрой и все время выскальзывала, голова упрямо зарывалась в снег и мешала тащить, и обессилевший Лузгин сквозь кровь и слезы на лице кричал одну и ту же матерную фразу, пока к нему не подбежали, по-медвежьи переваливаясь в снегу, военные люди с хваткими руками и не поволокли – почти по воздуху – в сторону горящего хвоста поезда. Он вырывался, кричал: «Здесь!» – и тыкал пальцем в свой вагон. Его не слушали и молча продолжали делать свое дело, рукам Лузгина было очень больно под жесткими пальцами. Поезд тронулся с лязгом и поплыл им навстречу, отрываясь от огня. Лузгин успел подумать: «Отцепили», – как его на руках подбросили к наезжавшему справа открытому тамбуру, и другие руки мешком втащили его внутрь и повлекли в вагон, где было полным-полно вооруженного народу, табачного дыма и армейских громких голосов. Один из военных встал с откидного сиденья, Лузгина плюхнули туда, он сначала почувствовал, а потом и разглядел на своих плечах больничное по виду одеяло и стал щелкать пальцами возле трясущихся губ. Его поняли и ткнули в губы сигарету. Он курил, смотрел себе под ноги и пытался вспомнить, почему он босиком, в одних носках, и были ли вообще на нем ботинки, когда состав подвергся штурму на перегоне между станциями Ваха и Пыть-Яум. Названия этих станций он узнал позже, когда лежал в палате городской больницы и давал показания следователю.
В палату ему приносили городские газеты, которых было три. Из них он узнал, что всего в юбилейном поезде в момент его захвата террористами находилось девяносто семь пассажиров и двадцать четыре человека из обслуги. Погибли одиннадцать: четыре ветерана – двое от пулевых ранений, еще двое скончались от условий содержания, в том числе и страдавший астмой Григорий Афанасьевич Половодов, а также семь сотрудников поездной бригады, что находились во взорвавшемся и сгоревшем хвостовом вагоне. В ходе штурма спецназом уничтожены на месте одиннадцать (Лузгина толкнуло в сердце это совпадение) участников незаконного вооруженного формирования, захватившего состав. Среди бойцов спецназа потерь нет. В городе прошли два массовых митинга, оба под лозунгами «Остановим террор!». Первый был организован движением Земнова и обществом «Русское наследие». Второй, начавшийся одновременно, собрал представителей различных городских диаспор. Резолюция первого митинга требовала возмездия и репатриации инородцев. Обращение второго призывало президента и генерал-губернатора остановить русский фашизм и ввести контингент ооновских войск, при этом выступавшие ссылались на бумагу, подписанную в поезде заложниками (на первом митинге бумага не упоминалась). Президент Объединенной территории Сибирь выступил с заявлением, перепечатанным всеми тремя городскими газетами, в котором осудил бесчеловечность терроризма и назвал непримиримую борьбу с ним первоочередной задачей всего прогрессивного человечества. Лузгин искал в газетах хоть строчку из рассказа очевидцев, самих заложников, но ничего такого не нашел и понял, что по газетам прошла установка.