Текст книги "Стыд"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
– Наш тоже там шустрил? – спросил он Ивана Степановича, и тот вначале отмахнулся безразлично, но, видно, понял, что отмалчиваться не по чину, и пояснил, что лично наш в аукционах не участвовал, да и вообще компания наблюдала сей процесс со стороны: велено было не рыпаться. Пакет купила группа «Сигма» и вскоре продала его на рынке – американцам и на порядок выше по цене.
– Озолотились парни, – уважительно проговорил бурмастер Лыткин.
– Не думаю, – сказал старик. – Они же пешки, передатчики.
– А кто тогда? – воскликнул Лыткин.
– У журналиста вон спроси…
– А я при чем? – обиделся Лузгин. – Я в жизни ни одной акции в руках не держал. Даже не знаю, как они выглядят.
– Степаныч знает, – сказал Лыткин, и все замолчали.
– Насчет парней, – нарушил тишину Лузгин. – Их, полагаю, тоже не обидели. Как говорил мой друг: грузить руками черную икру, да чтобы к пальцам не прилипло!..
– Друга твоего зовут Ломакин?
Вот же старая сволочь, подумал Лузгин. Я его выручаю, перевожу разговор с опасной темы на нейтральную, а он еще и шпильки мне втыкает в задницу в порядке благодарности. Хорош, ничего не скажешь. Но, если думать непредвзято, только с таким характером и можно выбиться наверх – запрыгивать на плечи каждому, кто тебе протягивает руку.
– Нет, не Ломакин, – с вызовом сказал Лузгин. – Вы пейте, здесь и бар есть, могу сбегать, если что.
– Не хами, – сказал ему старик, – и зря не обижайся. А ты не наливай по полной, я тебя русским языком просил, не помнишь?
– Так отхлебни! – с душою предложил Кузьмич. – Отхлебни, сколько надо, да оставь.
– Я так не люблю. Невкусно, и я не привык.
– Ну ты барин, Иван!.. – восхитился Кузьмич, нетвердо поднял рюмку старика и отплеснул в чайный стакан на донышко. – На, барин, так нормально? А ты, писатель…
– Я не писатель. – Лузгина неприятно царапала эта, внешне уважительная, кличка еще и потому, что так к нему на юге обращались моджахеды.
– Объясни-ка нам, – и глазом не моргнув, продолжил Кузьмич Прохоров, хрумкая лимонной коркой, – вообще в приватизации была идея, или просто все расхапать захотелось?
Лузгин уже не раз в компаниях, формальных и не слишком, пытался рассуждать на эту тему, был даже философский семинар, куда его пригласили однажды, и он наговорил такого, что впредь его не звали. А он и сказал-то всего лишь, что переход к рыночной экономике предполагал наличие умелых и добросовестных собственников, которые с большей эффективностью, чем «красные директора», могли бы управлять вчерашним госимуществом, а где их было взять, добросовестных и умелых? Поэтому новых хозяев власть, по сути, назначила, поверив тем, кто суетился рядом и умно ругал коммунистов. Никто, мол, не предполагал, что «новые» станут химичить с налогами, обзывая «черное золото» скважинной жидкостью, а также оптом скупать министров и футболистов, в то время как другие жители свободной России в свою очередь начнут километрами воровать электрические провода, врачи – брать взятки, милиция – брататься с бандюганами, журналисты – писать за деньги на заказ, а в промежутках между этими достойными занятиями общим кагалом упиваться плохой водкой. И что в итоге повторится анекдот про коммунизм: идея окажется слишком хорошей для нехорошего сообщества, ленивого и по-мелкому вороватого. Что же касается воровства по-крупному, то здесь все схватят и поделят две веками враждовавшие, но спаянные кровно группы: первую составят хитрые и бессовестные, вторую – наглые и безжалостные, объединенные совместным и тоже многовековым презрением к ленивым и по-мелкому вороватым. Увидевши сию картину, власть примется наводить порядок: вразумлять воров больших и наказывать маленьких, лишив последних, по причине их огромного числа и недомыслия, возможности избирать и контролировать власть, то есть ставить ей палки в колеса на историческом пути наведения порядка. Сама же власть по ходу лет изрядно обновилась, но обновились и суетящиеся рядом, немедля возжелавшие тоже хватать и делить. Однако хапнувшие первыми по-крупному их к пирогу уже не подпустили и дали по зубам законом об охране инвестиций. Что оставалось новым суетящимся? Огромный океан тех самых презираемых и мелких, но если с каждого да по рублю, а лучше по три – за свет и детские сады, тепло и воду, дороги и лекарства, больницы и школы, жилье и огороды, – то нарастут миллионы с миллиардами. И на первое время денег хватит и новым властям, и новым суетящимся, а что дальше – всем плевать, тут главное – вцепиться, вилять хвостом и держать нос по ветру, а если что – безропотно в ривьерские кусты, сидеть там и не тявкать, иначе и в кустах достанут.
Новейшая история в подобном пересказе наверняка понравилась бы старикам, но лень было ворочать языком, и Лузгин лишь сказал Кузьмичу, что у нас в государстве любая идея в конечном счете скатывается к извечной формуле «тащить и не пущать»: тащить себе и не пущать других.
– Смешно вас слушать, – поперек общему настрою вдруг произнес старик, – особенно тебя, Володя. Ну ладно эти – старые и глупые, но ты-то почему все упрощаешь так бездарно? Страна – огромный живой организм, а не примитивная машина: залил, крутнул – и заработало. С нею – как с человеком… Вот человеку, чтобы двигаться, необходима энергия. Но ты же не энергию употребляешь в чистом виде, ты ешь хлеб, мясо, водку пьешь и при этом неминуемо выделяешь определенное количество, прости за выражение, дерьма. Так ты устроен и по-другому не можешь.
– А фотосинтез? – благоговейно вскрикнул Фима Лыткин.
– Заткнись, пожалуйста… Вы плоско смотрите на жизнь. Не все так очевидно и банально, как вам кажется. Мы сколько нефти добывали в девяностом, помните? А нынче? Вдвое больше. Вот вам ответ, все остальное – чепуха собачья.
– Минуточку, – сказал Лузгин, и тут вагон качнуло, да так, что сбрякала посуда на приоконном столике. Кузьмич ругнулся и налил, мастер Лыткин со стоном размял наболевшую поясницу, старик же, глядя в зеркало напротив, еще раз произнес: «Чепуха собачья!» – и Лузгину расхотелось с ним спорить и захотелось курить, но в поезде, временно ставшем территорией «Сибнефтепрома», на курево был запрет. «Пойдука я посплю-ка я», – пробормотал Лузгин и перекочевал в свое купе, где снял осточертевшие ботинки (старики оказались домовитее, все прихватили тапочки в дорогу, а он и не подумал даже), улегся с журналом на лавку и вскоре задремал с забытым удовольствием под стук колес, покачивание и голоса за стенкой. Потом пришел Иван Степанович, стал переодеваться в выходное, сопя и покашливая. Лузгин дождался, носом к стенке, пока старик, снаряженный по полной, не вышел в коридор, и тоже стал менять дорожную одежду на парадную.
Их встретили оркестром – как показалось, тем же самым, которым провожали, погрузили в большие цветные автобусы и повезли в город.
Прием давали в новом Дворце спорта. Лед застелили ковром и расставили кресла с трибуной. На регистрации Лузгину выдали пакет с сувенирами и пластиковую висюльку с буквой «Р», и вскоре выяснилось, что с ней никуда не пускают, даже в буфет, а только в туалет и боковой сектор зрительного зала, специально огороженный для прессы. Дедов немедля увели в почетные глубины девицы в униформе, похожие на стюардесс, а Лузгин бестолково бродил в огромном людном холле, пока не приметил аккуратный указатель с лучшей в мире надписью «Место для курения». Лузгин рванулся туда с решительностью первооткрывателя, но таковым он не был: в курительном салоне уже вовсю смолили, обмениваясь, как однополчане, узнающе-родственными взглядами.
Лузгину было присуще некое предощущение опасности – по крайней мере, лично он всегда так полагал и мог бы привести примеры в подтверждение. Но здесь он оказался абсолютно не готов: то ли дневной сон в поезде, то ли сама атмосфера приема, суетливо-парадная, расслабила его и убаюкала, – а мог бы, должен был предвидеть, что размах мероприятия обязательно коснется и Тюмени, и надо быть настороже.
– При-и-вет! – изумленно пропел ему Коля Вагапов, «шестерка» из пресс-службы генерал-губернатора, с которым Лузгин вместе служил и выпивал в Тюмени. – Вот это да! Дружище!.. – Не вынимая сигареты изо рта, Вагапов сквозь толпу полез к Лузгину обниматься. Он был пониже и ростом, и должностью, и при объятиях, а обниматься он любил и всех именовать «дружище» любил тоже, всегда привставал на носочки. – Ты это иль не ты?
– Здоров, – сказал Лузгин, отворачивая в сторону лицо.
– Ты что здесь делаешь?
– Как что? – сказал Вагапов и пальцем ткнул в свою висюльку. Лузгин всмотрелся, щурясь, и обнаружил, что за эти несколько месяцев Вагапов крепко вырос в должности. – Событие регионального масштаба!.. – На висюльке у Вагапова знак прессы пересекала по диагонали красная полоска, отсутствовавшая у Лузгина, и это задевало самолюбие. Вагапов, в свой черед, сканировал по-быстрому его пресс-карточку:
– Ах, вот где ты спрятался!.. Солидно, дружище, поздравляю. А ведь тебя все наши потеряли, ищут… Полиция ищет! – Вагапов огляделся и притиснулся поближе. – Про тебя там такое рассказывают! Говорят, воевал в партизанах и даже кого-то убил. Ну ты даешь, дружище, все наши просто на ушах стоят.
– Пускай стоят, – проговорил Лузгин, глядя Вагапову в лоб. – А ты меня не видел. Понял?
– О чем вопрос, – шепнул Вагапов и отступил на шаг, но здесь ведь и другие бродят, и даже сам… – он назвал фамилию руководителя пресс-службы. – Ты так пропал, дружище! А трудовая книжка-то у нас. Ты как здесь?
– Я на договоре.
– И правильно, – сказал Вагапов, а что тут было правильного, Лузгин так и не понял, но окончательно сообразил другое: надо было отсюда немедленно сматываться. Ведь не хотел же ехать, проклятый старик настоял, самолично вписал в делегацию, теперь он значится в регистрационных списках, любой прочтет и примется искать, поднимет шум, а ты, растяпа, лишь пальцем ткнул в свою фамилию, а надо было списочек-то изучить, всегда ведь делал так, а нынче разваландался, утратил бдительность. Вагапов сбрехнет непременно, в нем ничего не держится, но до конца мероприятия его не тронут, все будут заперты внутри, и это хорошо. Другое плохо: Сургут – чужая территория. Старик здесь ничего не значит, и ежели его, Лузгина, вдруг опознают и задержат, ему не выкрутиться, а тем паче не отбиться. Итог – бежать и спрятаться в вагоне, вернуться в город и там нырнуть на дно к Ломакину с Земновым. А может статься, что и нырять не будет надобности: старик прикроет, да и начальник Слесаренко – по старой доброй памяти…
Резко обрушился звонок, следом – второй и третий.
– Пошли, – сказал Лузгин и взял Вагапова за локоть.
В холле он увидел старика Лыткина, торопливо шаркающего от туалетных дверей, бросил Вагапова и повел деда Фиму к центральному входу, где охрана впилась глазами в его плебейскую висюльку, но он за шаг оставил деда и произвел руками сопровождающий жест: дескать, оказал помощь ветерану, но свое место знаю, нет проблем.
Когда у прилавка гардеробной он протянул свой номерок мужчине в черном, тот убрал руки за спину, помотал головой и сообщил, что до конца мероприятия никого выпускать не положено. Ну все, сказал себе Лузгин, вот ты и вляпался по полной. И тут рука сама, опережая мысль, нырнула в левый внутренний карман пиджака, извлекла оттуда паспорт, другая рука раскрыла его, достала из-под клапана обложки и сунула под нос чекисту-гардеробщику цветной пластмассовый квадрат ооновского удостоверения. Гардеробщик поднял брови, затем с почтением нахмурил их и принял номерок. Проходя уже одетым мимо столов регистрации, Лузгин деловито собрал все имевшиеся в наличии распечатки пресс-релизов, сунул их под мышку, широким жестом выпростав из рукава запястье с часами, громко произнес «Однако!» и направился к спасительным дверям.
Он не преодолел и половины расстояния, как двери распахнулись, и группа коротко стриженых стандартных молодцов, одетых в темно-серое, беззвучно и стремительно направилась к нему, распадаясь на ходу по сторонам, и тот, что приближался первым, пристально всмотрелся в Лузгина и вдруг загородил его собой, круто развернувшись лицом на вход и прижимая ладонь к левому, чуть оттопыренному, уху. Лузгин непроизвольно отшатнулся и выглянул поверх темно-серого прямоугольного плеча.
Те, что входили в двери следом, несли с собой костяное цоканье наборных каблуков, легкий свист по мрамору хороших кожаных подошв, и впереди, красиво подняв седоватую ухоженную голову, размеренно шагал высокий стройный человек с приметным шрамом на левой, к Лузгину обращенной, щеке след пулевого касательного ранения, полученного господином президентом не так уж много лет назад в процессе «дружеской» разборки у табачного киоска.
Процессия втянулась в зал, грянули музыка и рукоплескания, двери зала закрылись, приглушив звуки, и лишь большой барабан духового оркестра бухал сквозь стены по сильным долям с дискотечной неуместной назойливостью. Процокав каблуками к выходу – вот так вот, блин, и мы ничем не хуже! – Лузгин загодя махнул привратникам ооновской ксивой; ему пожелали доброго пути. На улице, уже обнаглев запредельно, Лузгин сунулся в первую попавшуюся ему машину с табличкой «Обслуживание делегаций» и приказал шоферу срочно ехать на вокзал.
Состав по-прежнему стоял на первом пути, весь в транспарантах и рекламных выклейках. Двери вагона-ресторана были открыты, и люди в белых куртках грузили туда серые контейнеры с едой и винного вида коробки. По перрону парами разгуливали толсто одетые милиционеры с автоматами. Лузгин по-хозяйски огляделся, неловко прикурил, едва не выронив бумаги из подмышки, и двинулся вдоль поезда, высматривая свой вагон, но сбился с шага, внезапно осознав, что он не помнит номера, – вернее, никогда его не знал: при посадке он просто шел за стариком, а тот следовал за распорядителем, и черт его знает, куда они сели, никто же не смотрел на таблички зачем, когда тебя ведут. Лузгин обозвал себя самыми нехорошими словами и двинулся к дверям вокзала. Проходя вдоль стеклянной вокзальной стены, он видел сбоку свое отражение, скачками преодолевавшее бетонные столбы вокзальных опор под белыми, с красной окантовкой, буквами главного лозунга, что вразбивку тянулся над окнами вагонов: «То, что сделано в этом суровом крае, – это настоящий подвиг». Лузгин хорошо знал, кому принадлежала эта фраза, и его слегка коробила беззастенчивость, с которой новые демократические власти обращали себе в пользу пропагандистское наследие коммунистов. Потом, приблизившись к дверям, он вдруг почувствовал сбоку нечто знакомое, почти родное, вгляделся в темное стекло и прочитал там, в зеркальном отражении, навыворот два слова: «крае, это». Когда по прибытии состав остановился у перрона и Лузгин посмотрел в окно, прямо перед собой он увидел в огромном зеркале вокзального фасада именно этот кусочек знаменитой брежневской нетленки.
Пришлось долго и больно стучать костяшками пальцев в холодное железо вагонной двери, прежде чем в ее окне появилась заспанная морда знакомого проводника, сердито глянувшего на Лузгина сверху вниз.
– Открывай давай! – заорал Лузгин и стукнул по железу кулаком. – Спишь, что ли? – сурово рявкнул он, карабкаясь по ступеням в тамбур. Проводник что-то забормотал, замямлил недовольно, но Лузгин сунул ему к лицу пачку казенных бумаг:
– Видишь? Все это надо срочно обработать. Так, открывай мое купе и быстро чаю, крепкого и много, и пару бутербродов притарань. Что значит нету? Организуй, едрит твою, мужик, ты че, службы не знаешь?
Полчаса спустя, выпив два стакана чаю и проглотив четыре бутерброда, – два с колбасой и два с икрой, знал свою службу проводник, и морда сразу просветлела, – Лузгин лежал на полке головой к окну и от скуки читал конфискованные им распечатки. Ужасно хотелось курить, но Лузгин не решался снова засветиться на перроне, а задымить в купе было бы наглостью совсем уже неприличной. Лузгин сунул сигарету в зубы и принялся сосать ее и нюхать, подумав с веселой тоской, что эдак он еще и курить бросит, и что тогда останется вообще от его прежней жизни?
Получалось, совсем ничего.
16
Старики заявились в одиннадцатом часу вечера – оживленные, подвыпившие на фуршете, с огромными пакетами в руках. Иван Степанович уронил свой пакет на лавку, спросил недовольно, куда и зачем подевался Лузгин, и ушел к соседям продолжать достойно начатое утром. Лузгин получил бы такой же подарочный пакет, останься он на президентском приеме, а потому без стеснения вытряхнул на лавку содержимое и бегло просмотрел. Тяжелые и дорогие книги и альбомы, знакомо пустоватые внутри, сочиненные и изданные на заказ, а вскоре и он сам, «писатель» Владимир Лузгин, добавит в этот бесконечный парадный ряд очередной заказной «кирпич» в переплете с золотым тиснением. Он уже видел у дизайнеров макет «своей» обложки, помпезной и безвкусной, по этим двум причинам и утвержденной единогласно оргкомитетом грядущего празднества. Не радовал особо Лузгина и предложенный Боренькой Пацаевым прошедший на «ура» очень свежий заголовок: «Продолжение легенды». Лузгин для смеху выдал вариант «Земная ось» и был поражен многозначительной серьезностью, с которой тетки и дядьки в солидных костюмах принялись обсуждать это неприкрытое издевательство, какую глубину ассоциаций в нем раскрыли, прежде чем отвергнуть «ось» в пользу Боренькиной «легенды».
Ночью Лузгину спалось плохо: дожидаясь стариков, он от скуки подремывал с бумагами на животе, сбил сон и заработал ломоту в затылке. Извертевшись на лавке и скомкав простыню под суровый храп нетрезвого Степаныча, он босыми ногами нашарил в темноте холодные ботинки и отправился курить в тамбур, где сдавшийся унылый проводник прикрутил-таки изолентой к поручню старую эмалированную кружку. В своем дорожном тренировочном костюме от Брети Лузгин немедленно промерз, не докурив и половины сигареты, и подумал, что почему-то меньше зябнешь, ежели поезд на ходу, а тут стоит уже не меньше часа. Со слов проводника он знал, что стоять будут часто, а ехать медленно, иначе прибудут на место слишком рано, а полагалось к десяти утра, с горячим завтраком и встречей на перроне.
Он пихал окурок в кружку, когда дверь тамбура со скрипом отворилась и вошел, зевая и поматывая головой, нестарый еще дед из ближнего купе, с которым Лузгин уже не раз покуривал и побалтывал после отхода поезда. Дед был в лыжном костюме с начесом времен сталинских полярных переходов, и Лузгин бы с ним не глядя поменялся.
– Опять стоим, – проворчал дед, закуривая тоненькую черную сигарку, уже знакомую Лузгину своим противным ванильным запахом. – Авария, что ли? Вдоль вагонов бегают, шумят…
– Да? – удивился Лузгин. – А я не слышал.
– Бегают чего-то, гыркают…
– Так поезд специально медленно идет, чтобы вы выспались. Мне проводник сказал.
– А чего бегают тогда?
– Да кто их знает, батя… Уф, замерз! – сказал Лузгин, тряся плечами и протискиваясь к двери.
– Ты погоди, – сказал дед-лыжник. – Покури еще, а то скучно одному. Выпить не хочешь? – Дед похлопал ладонью по отвисшему карману на штанине.
– Извините, батя, я не пью.
Дед всмотрелся Лузгину в лицо.
– Алкоголик, что ли?
– Было дело.
– Тогда понятно… Молодежь! – Дед выпустил густой синий дым через ноздри. – Даже пить по-нормальному не научились, вот и просрали страну.
– Не вижу логики, – обиделся Лузгин.
Дед только горестно махнул рукой.
– Ладно, иди, а то помрешь в своем капроне… Одно скажи: вот на хрена нас всех в Сургут возили? Чтобы на нашем фоне этот мудак покрасовался недоделанный?
– Я не был там, – сказал Лузгин.
– А что?
– Так получилось.
– Оно и лучше. Ты погоди еще маленько, я хлебну пару раз, а то одному как-то… Во, опять побежали!
Лузгин напрягся и тоже услышал за окном частый хруст гравия и бряк чего-то металлического; все эти звуки удалились в голову состава, где и пропали. Он посмотрел в замерзшее окно, но ничего там не увидел, кроме смутного отражения своей лохматой от долгого валянья головы. Дед извлек из штанов маленькую пластиковую бутылку, содержимое которой было явно замещено жидкостью покрепче, и медленно забулькал в темноте, делавшей звуки неприятно отчетливыми. Ванильный дым заполонил весь тамбур, лез в ноздри и царапал горло. Тогда Лузгин по методу «клин клином» сам закурил, и сразу стало легче; и вообще он постоял бы тут подольше, не будь такая холодина, и поболтал со стариком, а там, глядишь, и отхлебнул, лишь бы не возвращаться в душное, унылое купе. Он подивился, как глупо устроен вагон: дышать нечем, весь в поту, а пол в купе – ледяной, и так у нас везде, не только в поездах.
В соседнем вагоне защелкал, залязгал дверной замок, кто-то гулко ступил на железо межтамбурного перехода, подергал дверь в лузгинский тамбур и завозился с ключом. Лузгин подумал: бригадир или начальник поезда, сейчас застукает курящих, придется объясняться, но ничего, дедок отлается, характер у него, похоже, еще тот, первопроходческий характер, такие кого хочешь на место поставят, а вот проводнику грозит взыскание, ну да и черт с ним, проводником, и так наворовал, небось, из сухпайков – откупится или потерпит, не впервой…
В дымный тамбур, распахнув дверь так широко и наотмашь, что та едва не стукнула Лузгина по плечу, вошел человек с электрическим фонарем. Лузгин пихнул окурок в кружку и улыбнулся в слепящий желтый круг. Низкий голос спросил, из какого они вагона. Лузгин сказал: из этого. Голос повелел немедленно вернуться на свои места. Нет проблем, ответил Лузгин, немного уязвленный категоричностью приказа: он был согласен, что курить не полагалось, но никакой устав вагонной службы не может запретить пассажиру проветриваться в тамбуре. Он сунулся в дверь первым и споткнулся в темноте о задравшийся край притуалетного резинового коврика. Дедок, ворча и охая, последовал за ним. Дежурный свет, горевший еще несколько минут назад, был погашен. На всем экономят, сволочи, решил Лузгин, пытаясь в скачущем за спиной луче фонаря разобраться в номерах на дверцах. Нашел свою «четверку», откатил створку и шагнул внутрь, и тут же дверь за ним задвинули со стуком. Ну, это уж слишком, подумал Лузгин и прислушался к шагам в коридоре. Конечно, он мог ошибаться, но мимо его двери, не по-ночному нагло топоча тяжелой обувью, прошли человек десять, побрякивая чем-то металлическим.
– Что там такое? – спросил его старик, лежавший носом к стенке.
– Какая-то проверка, – негромко ответил Лузгин. – Спи, Степаныч, еще далеко.
– Курил?
– А что?
– Воняет сильно.
Лузгин хотел было поведать ему про едкие сигарки деда-лыжника, но в этот момент поезд дернулся с такой неожиданной силой, что его бросило на лавку, и он больно ударился локтем о столик. Ну ничего себе, сжав зубы, простонал Лузгин, даже сквозь боль заметив-таки, что после жуткого рывка состав, однако, никуда не едет. Локомотив, наверное, меняли, предположил он, заваливаясь боком на лавку. Он как-то в молодости добирался по только что отстроенной «железке» вниз, на юг, перекладными и ночь провел в кабине тепловоза, и оба машиниста были в задницу пьяны. Состав, правда, был товарный, но с той поры к машинистам на северных линиях он относился весьма настороженно.
Поезд снова ощутимо вздрогнул и медленно пополз в обратном направлении.
Лузгин уже прокрутил в голове штук двадцать сценариев возможных последствий сургутской встречи, пришел к выводу, что всерьез ему ничто не угрожает, и, тем не менее, не мог не думать об этом снова и снова. Конечно же, Вагапов раззвонит и совершенно точно, по висюльке, укажет его должность и место работы. Последует запрос, но попадет он Бореньке Пацаеву, даже если будет адресован куда выше, за что и воспоем мы славу великой бюрократии «Сибнефтепрома», не дозволяющей бумагам перепрыгивать служебные барьеры. Боренька запросу ход не даст, но вынужден будет ответить. Прежний запрос конкретно в СНП не адресовался (а вот кому он был направлен, Пацаев так и не сказал, отделался хихиканьем и гадскими ужимками), а нынче отвечать придется, но они с Боренькой что-нибудь придумают солидно-обтекаемое, и пока в генералгубернаторстве канцелярская машина пережует ответ и выплюнет новый запрос, пройдут месяцы, а там… Он припомнил конспиративный совет Вальки Ломакина – написать заявление об утере паспорта и получить новый, не зоновский (ему бы выдали без звука, ведь он вполне официально был зарегистрирован по адресу квартиры старика и значился на службе в СНП, чего нельзя было сказать о самом Вальке, проживавшем в городе на абсолютно нелегальном положении). Лузгин в который раз подумал о Ломакине с печалью и жалостью: как и чем он жил все это время? С ним самим, Лузгиным, было так или иначе, но в порядке: он имел работу и жилье, пусть работа была временной, а жилье принадлежало тестю. Он мог ходить по городу, не прячась от людей (Махита выведем за скобки, тут вопрос – особый), встречаться с коллегами, отдыхать на турбазе компании, совершать поездки вроде этой, водиться с мальчиком Кирюшей (здесь надобно уже Тамару осадить, он все-таки не дармовая нянька), беседовать со стариком и всласть начитываться по ночам Осоргиным, которого открыл себе недавно. И даже выпить со старухами он мог себе позволить, но и при этом всем он ощущал удушливую несвободу, что уж тут скажешь о Вальке, шныряющем по городу как партизан в лесу или, вполне представить можно, неделями сидящем взаперти на какой-нибудь из «конспиративок» Земнова. Лично он, Лузгин, в подобной ситуации или помер бы с тоски, или спился, а Ломакина он пьяным не видел никогда. Оставались тоска и упрямство. Но жить такой невыносимой жизнью ради призрачных денег, пусть даже и очень больших… Или же была у друга Ломакина в этом городе еще какая-то другая, тайная, ежедневная жизнь, совершенно неведомая Лузгину и страшная в этой своей неведомости, потому что в ней обязательно должен был присутствовать Земнов.
Он вспомнил и о Славке Дякине, также спрятанном где-то на дне, но уже не земновском – махитовском дне, еще более страшном и безжалостном; вспомнил неведомых и ведомых ему людей, запертых нынче в холодном амбаре далекой деревни Казанлык; вспомнил пропавшую внучку Степаныча и горестно подумал: за что так издевается над нами сука-жизнь? И чем дальше, тем больше, гнуснее. Он вспомнил друга-одноклассника, умиравшего от рака в обшарпанной палате тюменской онкологии, где пахло хлоркой и животной гнилью, и как тот хватал Лузгина за руку влажными пальцами и, плача, заклинал его любить и ценить каждый прожитый день, каждый час и мгновение, а Лузгин не знал, куда ему деться от этой тысячелетиями повторяемой банальщины, урок которой в том, что никакой он не урок, пока не грянет, и в следующий раз он пришел к другу уже в морг на улице Одесской, где в хоре прочих, куривших у крыльца, повторял со вздохом и значением: «Отмучился».
И почему-то вспомнились еще армейские письма тюменского парня имярек, что по наводке из военкомата взял под честное слово вернуть у так мило застеснявшихся родителей и, состряпав газетный матерьялец под лихим, отмеченным редакционной летучкой, заголовком «Домашняя работа по бомбометанию», в итоге так и не вернул. А много лет спустя нашел их в ящике комода среди прочих ненужных бумаг, порвал и выбросил в мусоропровод, после чего недолго маялся стыдом. Родителей тех нынче, пожалуй, нет уже на свете, а парень ничего не знал про маленькую подлость молодого репортера, но ежели и знал, то давно уже простил или забыл, память выцвела за годы. Да и важны ли были парню его солдатские листки с ошибками на тройку с минусом? Тогда, наверно были неважны, а нынче старый дядька, задним числом расставив запятые, читал бы их своим внукам сквозь мутную линзу дедовской слезы.
Поезд опять вздрогнул и замер. Лузгин закрыл глаза и потряс головой, как обычно делал в одиночестве, когда ему бывало стыдно за себя перед самим собой.
Снова топот в коридоре, голоса, глухая возня и тупо оборвавшийся выкрик, дверь купе откатилась и стукнула, и в рваном луче фонаря внутрь ввалились друг за другом подталкиваемые в спину четыре человека. Один из них, шатнувшись, тяжело уселся в ноги Лузгину, другой ругался матерно, и весь этот ночной бедлам перекрыл строгий голос старика:
– Да что здесь происходит, черт возьми?
– Херня здесь происходит, Ваня, – ответил ему тот, что матерился, и Лузгин по голосу узнал деда Прохорова. – Ты не ори, а лучше сядь и подвинься. Да не толкайтесь вы! Щас разберемся…
Выдернув ноги из-под чьей-то массивной задницы и помогая себе руками, Лузгин сел на лавке, развернулся, задев кого-то в темноте ступнями, опустил ноги под столик. Рядом сразу грузно опустилось тело, кто-то задышал тяжело и часто. Рука, лежавшая на столике, нащупала там пачку сигарет, Лузгин раскрыл ее, достал плоский баллончик зажигалки и щелкнул, извлекая пламя.
Рядом с ним пыхтел незнакомый мужик в серой исподней рубашке, а напротив, прижавшись друг к другу, блестели возбужденными глазами старик, Кузьмич и мастер Фима Лыткин. Лузгин повел рукой, приближая к ним слабый огонь; за окном заорали и стукнули чем-то в стекло.
– Да сейчас я, сейчас! – оглушительно выкрикнул Прохоров, неловко бросаясь к окну. Лузгин растерянно снял палец с педали зажигалки, Прохоров прикрикнул на него:
– Да не гаси ты, дай закрою, – и стал дергать вниз ролевую оконную шторку.
Несколько долгих секунд они сидели в темноте, прислушиваясь к шагам и голосам снаружи и внутри вагона, потом Иван Степанович откашлялся и четко произнес:
– Объясните мне, что происходит.
– А хрен его знает, – ответил Кузьмич и рассказал, что в купе ввалились люди с автоматами, подняли их с Фимой и приказали молчать, а потом затолкали сюда, ничего никому не объясняя.
– Что за форма на них?
– Да хрен их разберет, Степаныч. Она нынче у всех одинаковая. А автоматы наши, «калаши».
– Они тоже у всех, – подал голос Лузгин. – Я думаю, это захват.
– Бандиты! – сказал Фима Лыткин.
– Захват? – переспросил старик. – С какой же целью, позвольте вас спросить?
– Да пограбят и уйдут, – успокоительно заметил Прохоров. – Нам главное – не бузить, тогда быстрее закончат и смоются. Вот приключение, однако!.. А злые такие, толкаются.
– Полагаю, это не грабеж, – сказал Лузгин и замолчал; он хотел убедиться, что его внимательно слушают. – Судя по всему, это захват заложников.
– С чего же ты решил? – осторожным шепотом поинтересовался Лыткин.
– Таких людей я видел там, на юге. И сейчас в тамбуре, когда ходил курить. Поверьте мне, это не грабители, это куда серьезней.
– Допрыгались, – сказал Кузьмич. – Теперь и тут Чечня какая-то… А что им надо?
– Откуда же я знаю? – с обидой выпалил Лузгин. – Придут, расскажут. А могут и не рассказать. У них такая тактика, я изучал: ничего не объяснять заложникам, чтобы страшнее было.








