Текст книги "Стыд"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
– Ну, гад, блин!.. Хорошая, кстати, фамилия для иностранца: Гадблин. Роберт Гадблин. Или Ричард Гадблин, а еще лучше Арчибальд. Нет, Ричард Гадблин звучит убедительнее: Арчибальд – это слишком жеманно. Лет тридцать назад, выдумав такого персонажа, Лузгин за вечер написал бы политический памфлет на международную тему.
Сквозь полынью в заледеневшем стекле Лузгин посмотрел наружу. В доме напротив блестела на солнце затемненная витрина, и поверх нее толстыми буквами из пластика в обрамлении неоновых трубок было написано: «Ричка Цесинья». Лузгин вяло рассмеялся. Буквы – русские, но он и представить не мог, что сие означает и на каком языке. Половина вывесок в этом городе, да и не только в этом, принадлежала, судя по всему, неведомым пришельцам, что никого не волновало и не вызывало вопросов. «Дамла», «Турана», «Синган», теперь вот «Ричка» и даже «Цесинья»… А на работе у Лузгина был некий промежуточный начальник по фамилии Траур. Лузгин никогда его не видел, но слышал частенько от коллег: «Надо сходить к Трауру», «Подпиши у Траура»… Ничего себе фамилия, подумал Лузгин, вот же досталось человеку. И вдруг узнал, случайно глянув в исходящую бумагу, что это – всего лишь на слух, а правильно пишется «Траор», через «о». Он так и не решился спросить, какой же этот Траор национальности. Потом решил для себя, что фламандец. Почему? А так, ни почему.
– Я придумал! – звонко крикнул Кирюша в глубине пустой квартиры. Лузгин вздохнул, положил окурок в чистую хозяйскую пепельницу и глянул на часы: десять минут, все по графику. Толкнув дверь, он откашлялся и произнес недобрым голосом:
– Иду, дружок, иду…
Оказалось, что Кирюша надумал играть в прятки. Лузгин мысленно похвалил его за выбор: все-таки лучше, чем ползать на корячках и рычать по-галактически. Мальчик стоял посреди комнаты и озирался в поисках укрытия – взъерошенный, с блестевшими от умственной работы темными глазами, в которых уже читалась тревога будущей игры. Лузгин сказал ему, что сам пойдет на кухню, закроет там глаза и примется считать до тридцати, затем превратится в большого медведя (глаза у мальчишки расширились) и пойдет искать маленького серого зайчика, ломая на своем пути кусты и прочие деревья. «Ты сам-то умеешь считать до тридцати?» – спросил Лузгин. Мальчик Кирюша затряс головой (Лузгин ему не поверил) и вдруг резво шмыгнул в угол комнаты, к окну, где спрятался за штору. Ты погоди, огорчился Лузгин, дай мне уйти для начала. Хорошо, сказал Кирюша за шторой, слегка пошевелился там и замер.
На кухне Лузгин, наливая в кружку воду из кувшина, в полный голос просчитал от одного до пяти, потом прервался попить, но мальчик Кирюша крикнул недовольно: «Считай, считай!» – и тут на поясе зажужжал и завозился мобильный телефон. «Шесть, семь, восемь, да!» – провозгласил Лузгин, поднося трубку к уху.
– Был у Харитонова, – сказал в трубке Ломакин. – Надо переговорить. Срочно.
– Я сейчас не могу…
– Срочно! Ты где?
Лузгин ответил. Помолчав мгновение, Ломакин сообщил, что прибудет минут через пятнадцать. Не слишком убедительную фразу по поводу чужого дома, где он не волен принимать решения, а тем паче незваных гостей, Лузгин договорил уже в гудки отбоя. Вот не пущу и точка, решил он, ведь даже дружескому хамству положены какие-то пределы.
– Ты посчитал? – спросил его Кирюша из-за шторы. Черт подери, сердито подумал Лузгин, в четыре с лишним года не могут пацана научить нормально играть в прятки… Он потоптался в центре комнаты, переваливаясь по-медвежьи на полусогнутых ногах, утробно зарычал; Кирюша выглянул из-за шторы, увидел его, раскоряченного, и засмеялся. Лузгин, шатаясь и рыча, принялся бродить по комнате, раскрыл дверцы посудного шкафа и даже слегка потряс его; стекло зазвенело, мальчик за шторой взвизгнул от страха и восторга. Лузгин приблизился к окну, сквозь штору нащупал круглую голову и тонкие плечи и заревел: «Ага, попался!». Мальчишка снова завизжал, вывернулся из рук и ткани и вдруг обхватил Лузгина за ногу, уткнулся в штанину и заплакал так горько и громко, что у Лузгина стиснуло сердце. «Что ты, родной, – виновато зашептал он, ладонями прижимая к себе и гладя вздрагивающую голову, – это же я, твой дядя Вова», – потом поднял мальчишку на руки и стал ходить с ним, бормоча, от окна к двери; Кирюша затих, изредка вздрагивал всем своим легоньким телом, обняв Лузгина за шею, и тут в прихожей заверещал домофон. Не выпуская мальчика из рук, Лузгин пошел открывать двери.
– Пацан что, спит? – спросил Ломакин. – Или болеет?
– Ты не ори, – сказал ему Лузгин. – Кирюша, это дядя Валя. Мы с ним поговорим на кухне, а ты беги в комнату, поиграй там, хорошо?
Мальчик потряс головой и еще крепче обхватил Лузгина за шею.
– О господи! – в сердцах проговорил Лузгин. – Ладно, пошли все вместе…
С мальчишкой на руках он уселся в комнате в углу дивана, кивнув Ломакину на соседнее кресло, все явственнее ощущая нелепость ситуации и злясь на Валькину бесцеремонность, липкие капризы мальчика Кирюши – пришел взрослый дядя к другому дяде, так дай же им поговорить, пацан; а еще больше – на себя самого, собственную вечную податливость, неумение и нежелание дать мало-мальский отпор.
– Харитонов меня послал.
– Харитонов? – переспросил Лузгин и тут же вспомнил: ну да, конечно, вице-президент «Сибнефтепрома», ответственный за внешние контракты, к нему Агамалов переадресовал лузгинскую просьбу насчет Ломакина. – Что значит послал?
– Открытым матом, – ответил Ломакин. – Сначала выслушал, а потом стал орать. Как он орал на меня!.. Короче, велено уматывать к чертовой матери и как можно быстрее, в противном случае они меня сдадут. Им все известно. Даже про Махита.
– Ага! – почти обрадованно выкрикнул Лузгин, и мальчишка вздрогнул у него в руках. – Вот видишь, сам же виноват! Какого… этого ты там стрельбу устроил? Теперь все, теперь, конечно, я их понимаю…
– Сказал, что есть бумага на меня, я в розыске. Ты, кстати, тоже.
– Я? – Лузгин вытаращенными глазами уставился на Ломакина. – А я-то здесь при чем?
– Понятия не имею. Но велено тебе передать, что и ты. Хотя херня все это. Махит сам в розыске. Когда мы смылись, там наряд приехал, этот псих пальбу открыл, потом ушел, не взяли его… Мента какого-то подранил, теперь его местные ищут…
– А нас? – с пугливым нетерпением, но как бы вскользь спросил Лузгин. – А нас кто ищет?
– Похоже, «голубые». Харитонов сказал, что есть запрос из канцелярии генерал-губернатора. Детали уточнять не захотел. Он так орал!.. Хреново дело…
– Не, нас не выдадут. – Лузгин отклеил мальчика Кирюшу и усадил его рядом с собой. – Какой им смысл нас выдавать? Хотели бы, так выдали давно, тот же Сорокин – он же в курсе.
– При чем здесь выдадут, не выдадут? – Ломакин небрежно помахал рукой. – Это херня, это не главное…
– Вот и я говорю! Меня не тронут, а тебе надо сматываться. Отлежишься, потом рванешь в Венгрию. Семья у тебя еще там, в Венгрии, ты с ними на связь выходил?
– Э, брат, постой, – нехорошо прищурился Ломакин. – Ты, брат, не понял. Дело не закрыто. Я без своих денег никуда отсюда не поеду.
– Так Харитонов же…
– А мне насрать, что Харитонов.
– Ты, Валентин, язык при пацане попридержи. – Лузгин поставил мальчишку на пол и ласково шепнул ему на ухо: «Беги к себе в комнату, ладно?». Кирюша замотал головой и снова схватил его за ногу. «Давай, парень, топай отсюда», – без выражения проговорил Ломакин, и мальчишка послушно нырнул в коридор, разбрасывая на бегу локти и колени.
– Где здесь курят? – спросил Ломакин.
– Да нигде, – сказал Лузгин.
Когда задымили на лоджии, Ломакин потребовал отчета: все ли переданные ему документы Лузгин изучил и насколько готов к работе. Лузгин, в свою очередь, спросил: как же все-таки получилось, что такая солидная фирма напрямую связалась с бандитами? А выбора не было, ответил Ломакин. Когда в конце восьмидесятых нефтяным «конторам» разрешили приторговывать долей объемов нефтедобычи, в основном по бартеру, натуральным обменом, в город хлынул поток ширпотреба: машины, холодильники, одежда, видаки и телевизоры… Часть потока распределялась по спискам и талонам, но немалое количество ушло в открытую продажу через различные кооперативные лавки и лавочки. А кто в те времена владел всем этим? – спросил Ломакин. Ну, ясно кто, сказал Лузгин. А Боренька Пацаев, романтик и авантюрист, эти связи и налаживал. И денежки первые в портфеле приносил. Большие денежки? Да нет, еще не очень, а вот когда на смену бартеру пришла валюта, – настоящая, живая, в немыслимых вчера еще объемах, тут снова понадобился Боренька и его друзья-спортсмены, чтобы через них уже выйти на людей серьезных и без особых комплексов. Чеченцы, да? Ну почему, там не только чеченцы работали, там сразу столько наросло… Помнишь период со спецэкспортерами? Напрямую нефтью торговать не разрешали, только через них. А разница в ценах на внутреннем рынке и внешнем была ты сам знаешь какая. Вот на этой разнице умные люди и делали денежки. Но ведь надо было еще к экспортной «трубе» доступ получить. Виза в министерстве – доллар с тонны, а то и два. Сто тысяч тонн – сто тысяч баксов минимум, изволь доставить в дипломате. Позже, когда счет пошел на миллионы, возить наличкой такие кучи денег стало неразумно и опасно: за курьерами охотились и спецслужбы, и бандиты, да и хранить мешки с «капустой» – дело хлопотное. И как отмыть, как легализовать? Предстояло наладить каналы вывоза валюты за границу, процесс отстирывания, размещения счетов… И ты полагаешь, что твой старик стал бы всем этим заниматься? Лично прилетел бы в Канаду подписывать контракт на поставки оборудования и прямо в лоб заявил канадским джентльменам, что из двухсот миллионов долларов, положенных «Сибнефтепрому» за прокачанную нефть, на оплату контракта приходится только сто пятьдесят, а скромный остаток хорошо бы перевести на Багамы? Чтобы такие вещи проворачивать, нужны особенные люди, умеющие это делать, и лучше сбоку, не внутри системы, чтоб было меньше подозрений. И там, в Канаде, к достопочтенным джентльменам следовало тоже зайти сбоку, через посредников, чтобы не бросить тень и соблюсти приличия. В качестве посредников обычно задействовали наших бывших соотечественников. Евреев? Ну, и евреев тоже, хотя не обязательно, в Канаде в основном через хохлов работали, у них там лобби – мощное, полтора века хлопцы себе позиции столбили, теперь сидят крепко, попробуй тронь… Вот так вот, Вова, а ты спрашиваешь…
– Не предполагал, что все так… мелко, – сказал Лузгин.
– Мелко? – Ломакин удивленно поднял брови. – И ты считаешь, это мелко? Да ты представь себе масштабы, какая работа была проделана огромнейшая, притом каждые два-три года ситуация менялась, люди наверху менялись, надо было подстраиваться, новые схемы выдумывать… Это только кажется, что деньги украсть просто. Совсем не просто, Вова. И еще труднее эти деньги потом защитить. И себя защитить, чтобы не посадили и не убили. А поубивали и посажали – дай боже, сам же знаешь. Возьми хоть Витьку Вольфа…
– Ну, с Вольфом дело темное, – сказал Лузгин, – там многое неясно.
– Одно неясно: сам умер или ему помогли. Вот ты и выясни у старика. Сорокин тебе «машинку» передал? Пользоваться научился?
– Нет проблем. – Лузгин посмотрел в окно. – Не знаешь, что там за «Ричка Цесинья»? Магазин или кабак?
– Что ты всякой глупостью себе голову забиваешь? – рассерженно сказал Ломакин и тоже глянул за окно. – Все, я потопал, Вова.
– Послушай, Валя, – остановил его Лузгин, – ты… не боишься? По городу ходишь…
– Я не хожу, я езжу. – Ломакин похлопал себя по карманам. – Ладно, чего там, с этим я справлюсь. Ты старика давай коли, и побыстрее.
– Про Аньку ничего не слышно? И где Земнов?
– Земнов на месте. Вроде как отстали от него. Другой информации нет.
– Это плохо. – Лузгин подал Ломакину обувной рожок.
– Ты пойми: пока ее не нашли, старик ни о чем другом и думать не желает. Ему на все остальное наплевать.
– Вот именно, – не разгибаясь, произнес Ломакин. – Потому и рассказать может, что наплевать.
Лузгин сказал:
– Ох, сволочь ты, Ломакин.
– Пошел ты, – сказал Валька, со звоном роняя рожок.
– Чей пацан-то?
– Какое тебе дело?
– Никакое. Лечить его надо, он – нервный. Бьют?
– Да ты что?..
– А вот, может, и зря, что не бьют. Ну, пока.
Уже совсем в дверях, глядя в спину уходящему Ломакину, Лузгин проговорил, придерживая тяжелую створку:
– Странно получилось с Харитоновым. Ведь обещал же Агамалов, он должен был…
Ломакин обернулся на лестничной площадке.
– Ведь сам же говорил: мы с тобой для Агамалова – никто. Пыль на подошвах. И твой старик – такой же. Запомни это, Вова, и выбрось дурь из головы. Да, тебя Сорокин ищет. Позвони ему.
Захлопнув дверь, Лузгин постоял в тишине и внезапно почувствовал прилив нарастающего беспокойства. Чего-то в этой тишине явно не хватало, была в ней какая-то пустота, в которой именно Лузгин был виноват неясным образом. И тут он вспомнил: мальчик! Черт возьми, он же совсем забыл про него и не достал кефир из холодильника и не поставил его в теплую воду, как было велено… Лузгин на цыпочках пошел по коридору, осторожно заглядывая в открытые двери комнат. Кирюша лежал на диване в гостиной, свернувшись клубком и спрятав лицо в ладонях. Лузгин прислушался и понял, что мальчишка спит. Он глянул на часы: вот черт, пацан уснул голодным, это плохо, но не будить же его… Лузгин сел в кресло напротив и стал смотреть на спящего мальчика с нечасто посещавшим его чувством виноватого тепла, пока не вспомнил, что делать этого не следует, взгляд причиняет беспокойство спящему – так говорят, но и выйти из комнаты он не решался: пацан очнется в одиночестве, перепугается спросонья…
Он развалился в кресле и тоже закрыл глаза.
Лузгину было стыдно вспоминать, какое чувство торжества он испытал, прорвавшись на турбазе к Агамалову с ломакинской историей. Он был так рад за Вальку, но и собой гордился, собственным, пусть и кратковременным, могуществом, своей верностью дружбе, товарищескому долгу – столь нахально обратившись к Хозяину, он рисковал заработать неприятности на собственную шею, но победил, решил вопрос на самом высшем уровне. Теперь все скользнет как по маслу: Харитонов возьмет под козырек, Валька Ломакин вернет свои деньги, и даже если с этих денег лично Лузгину ничего не отломится, не суть важно, хотя отломится всенепременно, Валька – друг, он оценит то, что сделал для него Лузгин, и тогда они вместе исчезнут из этого города, где затаился подраненный и опасный Махит, этот Янус двуликий, страшная тень деревни Казанлык, накрывшая их даже здесь, на Севере, за сотни километров. Но главное, казалось тогда, в другом: теперь ему не придется «колоть» старика. Го, что он вычитал в папке, полученной от Земнова (формировал которую, похоже, таинственный майор Сорокин), серьезно пахло криминалом, притом не только нефтяным или финансовым; но все это пока летело мимо старика, а потому не меняло к нему отношения, чему Лузгин и удивлялся в глубине души, и не противился. Старик все больше нравился ему. Невнятный недуг тестя и случай с внучкой добавляли этому чувству благородный привкус сострадания. Лузгин, кого-то искренне жалеющий, тоже нравился – самому Лузгину. Но вот теперь Ломакин схлопотал полный отлуп у Харитонова, а это означает – все с начала, притом с начала гадкого, которого Лузгин так искренне хотел избежать, но не вышло. А ведь могли бы смыться в Венгрию, там у Вальки семья и виноградники, и никаких Махитов, никаких зон ооновских и нефти никакой, будь она проклята. Могли бы просто жить, кататься по Европе и тихо стариться – степенно, постепенно, и лет через пятнадцать (лучше двадцать) достойно умереть во сне, без мучений и долгих болезней. Так нет же, нет… Проклятый Агамалов! Как мог Лузгин, инженер человеческих душ, так обмануться, приняв в словах и взгляде Агамалова равнодушную вежливость небожителя за благостную несуетность царственной воли. Не кесарево дело – унижать себя отказом. Для этого есть Харитонов… В который раз Лузгин поймал себя на едкой мысли, что он готов и принять, и понять сумасбродное барство прежнего нефтяного (и не только) русского начальства, когда и миловали, и карали в случайном выплеске мужской, мужицкой души, по сути единой с душами тех, кого унижали или возносили по прихоти. А вот нынешний, расчетливый и расчисленный, как бы и не человеческий в своей природе образ действий и мыслей новых хозяев жизни был ему и недоступен, и страшен. Он снова вспомнил: инопланетяне… С природой их инопланетянства отнюдь не все до конца было ясно, но Лузгин всем своим существом ощущал, насколько они действительно чужие – и ему, и многим. Старик – он все же другой породы, а потому Ломакин совершенно не прав насчет него, и Лузгин еще это докажет.
Когда его сменила Елизавета – запыхавшаяся, пахнущая морозом, огорченная тем, что так долго заставила ждать, – Кирюша еще не проснулся. Лузгин виновато сказал про кефир, на него замахали руками: убегался, видно, пусть спит, зато потом поужинает с аппетитом. Позвонив из коридора на работу, Лузгин остался весьма доволен полным и окончательным на сегодня отсутствием Пацаева, попрощался и не спеша направился домой. Он хотел было зайти на часок еще в одно место и даже набрал по мобильному номер тамошнего телефона, но услышал только долгие гудки; так все само собой и разрешилось.
В квартире тестя тяжело и неподвижно висела тишина. Стараясь не шуметь, Лузгин разделся и прошел на кухню. Он шарил в холодильнике, когда вошел старик и молча уселся на стул у окна. Они виделись утром, а потому Лузгин лишь помахал рукой и снова спрятался за белой дверцей.
– Скажи мне, Володя, у тебя есть знакомый священник?
Лузгин закрыл холодильник, так и не выбрав ничего. Старик расположился против света, и Лузгину был виден только силуэт и матово блестевшие очки.
– Священник? Зачем?
– Мне надо.
Поразмыслив, Лузгин проговорил нерешительно:
– Но вы ведь не верите в бога, Иван Степанович…
– Я не хочу… – Старик опустил голову и сцепил пальцы в замок; Лузгин услышал, как хрустнули суставы. – Я не хочу, если ее нет… – Он взглянул на Лузгина поверх очков, и тот подавился вопросом. – Я не хочу думать, если ее нет, что ее нет… совсем.
Привалившись плечом к холодильнику, Лузгин нетвердым голосом забормотал успокоительную ерунду, старик качал головой, и в то же время, в параллельном мире, другой Лузгин смотрел на старика и пытался припомнить, куда же он спрятал «машинку».
9
За три с лишним десятка лет журналистской работы Лузгину не раз приходилось сочинять так называемые заказные тексты, особенно в периоды выборных кампаний; и он, казалось бы, давно привык к тому, что заказчик вечно в тексте ковыряется, с чем-то спорит, что-то требует убрать и вообще привередничает, полагая выплаченные или обещанные деньги достаточным поводом к тому и оправданием. Результаты собственного творчества Лузгину обычно нравились, но он, к его чести, никогда не считал каждую строчку свою или мысль гениальной настолько, чтобы отрицать саму возможность спора или компромисса. И все-таки в любом подобном споре он всегда помнил, что его номер – первый: выстраивание слов в линейку было его ремеслом, в нем он понимал и умел больше многих. К тому же сам факт, что выбрали и наняли именно его, а не кого-то другого, обеспечивал ему заведомое преимущество: мол, знали, кого нанимали. С ним работали охотно и еще по одной причине, на первый взгляд, парадоксальной: чаще всего Лузгину было совершенно безразлично, что и для кого сочинять, как, собственно, и личность нанимателя. С откровенными негодяями он не работал, к остальным относился спокойно, можно даже сказать – равнодушно, то есть с равной ко всем душою, не предполагая в клиентах святости. Конечно, встречались персонажи, температура отношения к которым поднималась повыше привычных тридцати шести и шести, но это редко бывало. Короче говоря, он был работником мастеровитым и покладистым. Но то, как с ним, по мере продвижения книги, обходились в «Сибнефтепроме», просто сбивало его с ног.
Даже в самых конфликтных ситуациях Лузгин всегда точно знал, кто и с чем не согласен; здесь же он дрался вслепую. Да и нормальной дракой это было не назвать: его били и кромсали в неведомых высях, а он лишь молотил словами воздух в стенах пацаевского кабинета. Распечатку нового раздела книги, наскоро прочитав и одобрив, Боренька уносил куда-то и возвращал через неделю или две в изрубленном и вымаранном виде.
Дальнейшее уже не обсуждалось, текст чистился по вымаркам и уходил на верстку. На все лузгинские вопросы Пацаев отвечал досадливой улыбкой, тыкал в потолок пальцем и весело им крутил, расширяя круги.
В былые времена Лузгин давно бы сдался, махнул на все рукой, легко вычислил алгоритм «ковыряния» и строчил бы себе в полном с ним соответствии, к чему и был всегда, что греха таить, весьма предрасположен в силу все того же нажитого равнодушия. Однако нынче он впервые писал книгу, а не статью или рекламный скрипт, и уже представлял себе, стыдно признаться, толщину книги и тяжесть ее на ладони, нарядную обложку и свою фамилию на ней красивыми скромными буквами в правом верхнем углу над названием. Статьи и скрипты быстро облезали с Лузгина, исчезали бесследно, не меняя, так ему казалось, ничего существенно в представлении о нем других людей и в его собственном о себе представлении. Книга же встанет на полку, ей цена и срок совсем иные, и в этом смысле Лузгин уже испытывал вполне осознанное честолюбивое беспокойство, а потому никак не мог смириться с тем, что его книгу портят, нещадно выкорчевывая из нее самое что ни на есть живое. Он был взбешен, когда зарубили отличный кусок в воспоминаниях бурмастера Гулько. В деревенском детстве все его звали Гуля, даже в семье, где он был единственным ребенком. Отец Гули был трактористом и пьяницей. Но сын запомнил, что никогда-никогда его отец, собрав последние копейки на бутылку, не возвращался из сельпо без конфеты для Гули. Прекрасный эпизод, очень многое объяснявший в дальнейшей судьбе и характере выросшего сына, в его отношении к людям, был вымаран холодной рукой, и живой человек Гулько был беспощадно низведен к обыкновенному лауреату и герою.
А вот теперь отмели целую главу, над которой Лузгин, когда его вдруг озарило, сидел ночами, чтобы не вылететь из графика, а потом Пацаев, прочитав, хвалил его и даже обнимал. Уже заказаны и тщательно отобраны в архиве иллюстрации, оцифрованы и загнаны в компьютер. Лузгин даже сбегал к дизайнерам и прикинул с ними макет будущей верстки – были кое-какие идеи насчет размыва снимков по краям, тонирования в сепию и прочее.
– Не спорь, старик, – сказал Пацаев. – Решение принято: убираем целиком и полностью.
– Но ты же сам! – возмутился Лузгин. – Ты сам, подонок, говорил, что это классно: рассказать историю народа, который тысячи лет жил на этой территории! Нефтяники пришли не на пустое место! Здесь люди жили, понял? Со своей культурой, образом жизни, своей верой, своим отношением к миру…
– Не ори, – сказал ему Пацаев, – я сам на четверть манси. Так что не спорь, во-первых. А во-вторых, все это писано-переписано, ничего нового ты не открыл. Ты же все сдул из других книг, краевед несчастный.
– Да, я списал. – Лузгин напрягся, чтобы в голосе не прорвалась обида. – Но я ведь обобщил, я вплел в канву. Это во-первых. А во-вторых, я написал все это хорошим русским языком, чего нельзя сказать о куче других текстов, с которых я, как ты изволил выразиться, сдул. Нет, нет, ты погоди!.. Я понимаю, что здесь многое нынче порушено, и кое-что навсегда, писать об этом трудно, признаваться в этом горько, но без этого нет полной картины, нет объяснения той огромной работе (здесь я совсем не льщу), которую ведет компания сегодня. Возвращение родовых угодий, куча благотворительных фондов, именные счета для новорожденных, стипендии в России и за границей, вся эта техника для рыбаков бесплатно… Без первого цена второму непонятна.
– И черт с ним. – На лице у Бореньки были написаны усталость и скука. – Заявляю официально и в последний раз: тема закрыта. Решили, что вообще собак дразнить не будем.
– Это неправильно.
– Правильно.
– Вот как? – изумился Лузгин. – И это говоришь ты, на четверть манси?
– Какой я манси… – Пацаев повертел в руках стопку листов с лузгинским текстом. – На, забирай. Если жалко трудов – напечатай где-нибудь в журнале, разрешаю. Только не в местном – заклюют и засмеют. Манси… Да я в своей деревне ни разу в жизни не был, такой вот я – на четверть…
На стене над Боренькиной головой висела большая фотография в рамке под стеклом: Пацаев в меховой одежде с капюшоном (малица, кухлянка? – Лузгин здесь путался), борода и брови в густом инее, в зубах дымящаяся трубка…
Лузгин сказал, смиряясь:
– Ну хорошо. А вторая часть? О том, что делается сегодня, – это остается?
– Снимается. Я же сказал: тема закрыта, собак не дразним.
– Но почему? Фактура – очень выигрышная для компании, очеловечивает образ… Это же правда, здесь ничего не придумано, все это есть на самом деле – ну, фонды, деньги…
А потому, сказал ему Пацаев, что настоящая правда – если, конечно, Лузгин желает ее услышать – проста и банальна: их вообще не надо трогать, не надо им мешать, не надо тянуть их за уши в другую, смертельно опасную для них цивилизацию. Сорок лет назад, когда сюда пришли нефтяники, на территории района проживало около шестисот больших семей приобских манси. Сегодня – пятьдесят четыре. Другие вытеснены за пределы территории, ассимилировались или исчезли, сгинули, пропали без вести – на выбор, как понравится. Да, севернее Сойкинского месторождения еще живут эти полсотни, мы дарим им моторки и снегоходы, у них есть рации и современные лекарства, их дети учатся у нас, есть даже буровик-манси или даже два, но Сойка скоро кончится, дебиты падают, и мы пойдем севернее, это неизбежно, и снова их вытесним – куда, в тундру? Они же лесной народ, они там вымрут, если не вымрут раньше от водки, у них с какими-то ферментами неладно от природы, они от первого стакана алкашами делаются, с ног падают, и лечить их бессмысленно. Мы для них – чума, что бы мы ни делали зараза. Даже когда откупаемся – зараза, и, быть может, в еще большей степени. Единственный разумный выход – оставить их в покое, не лезть к ним даже со своей помощью, и вот тогда кто-нибудь из них выживет. У них даже боги – другие и другого от них требуют. И, между прочим, постарше наших будут. Я-то сам атеист, сказал Боренька, но разницу вижу. Они – люди, понятно, а не боги, – тысячи лет не потребляли и не добывали ничего вопреки природе и сверх необходимого. Вот сети у них были слабые, им приходилось много с ними вкалывать, с утра до ночи. Мы дали им капроновые, хрен порвешь. А куда им зараз столько рыбы, и что им делать с этой рыбой и освободившимся временем? Тогда ввели ограничения на вылов, на отстрел – само собой, ведь ружья появились. Снегоходам и моторкам нужен бензин – значит, едем в город, а там везде лавки с водкой. Снова запрет: не продавать спиртное представителям вымирающих народов. А они к нашим запретам и квотам не привыкли. Они их понять не могут, у них веками свои жизненные нормы складывались. Значит, стресс, угнетенная психика. И еще очень важно: они перестали быть хозяевами, самыми главными на своей земле. Ты не бери себе в голову ханта, который пьяный спит в сугробе. Вообще они очень гордые люди, прекрасные охотники и воины. Когда в тридцатых годах тут было восстание, их стойбища с самолетов бомбили – по-другому в лесах их взять не могли. Что, не слышал об этом? Не приняли лесные братья советской власти, они вообще любую власть не очень-то принимают. Зато если кончатся нефть, газ, уголь, все кончится, и экономика гикнется, и цивилизация наша гикнется, – они останутся, они выживут и будут дальше жить еще миллион лет. На, возьми…
Пацаев протянул ему листки с компьютерным набором. Лузгин прочел на первой странице жирно отпечатанный красивый заголовок, повернулся и бросил бумаги в корзину. Оставь, сказал Пацаев, для черновиков. Нас, блин, ругают за перерасход бумаги, объявлена борьба с непрофильными тратами.
Как же Лузгин со временем устал от разъяснений! Все вокруг, кого ни спросишь, объясняли ему что-то, чего он не знал или не понимал. Нет, неверно: ему казалось, что он знает и понимает, что он видит перед собой достаточно ясную картину, но лишь до тех пор, пока он не задавал очередной вопрос и ему не начинали отвечать, и тогда картина начинала распадаться, перестраиваться, как будто чьи-то ловкие руки крутили у него перед глазами кубик Рубика, причем с обратной целью: не сложить, а разрушить грани. Но задавать вопросы – это была его работа и привычка, а теперь, после отказа Харитонова, еще и грязная задача, отвертеться от которой уже не удастся: Агамалов отбыл за границу, молва вязала этот факт с грядущей передачей власти, эмиграцией, а без Хозяина в деле Вальки Ломакина оставался только один путь – через старика.
– Скажи-ка, Боря, – задумчиво спросил Лузгин, – ты хорошо знал Вольфа? Что это был за человек? И почему вокруг его имени сейчас такая, скажем, пауза?
– Конечно, знал, – ответил Пацаев. – Мы с ним дружили.
– Да ты со всеми якобы дружил.
– Не со всеми и не якобы. С Агамаловым, например, дружбы никогда не было. Он уже тогда умел такую шторку опустить: и не видишь, а чувствуешь. С Геркой – да, дружил и водку пил, но потом Герка тоже шторочку себе придумал. А вот Витька Вольф был совсем другим человеком. Ему на должность было наплевать, с ним мы дружили по-настоящему.
– И водку пили?
– Еще как.
– Правда, что он спился? И умер от этого?
– Послушай, ты, – сказал Пацаев, – не трогай Вольфа, хорошо?
– Но ведь его умышленно споили. Мне так рассказывали…
– Кто рассказывал? – Боренька всем телом подался вперед и растопырил пальцы, как это делают в кино бандиты на разборках. – Шваль коридорная? Уже напели, суки… Что они знали о Витьке? Ни хрена они не знают! Споили, спился… Не все так просто, парень… Это про нас с тобой можно сказать: споили, не споили…
– Ты же знаешь, я не пью. И ты не пьешь. Мы-то с тобой не спились, верно?
– Сегодня – нет, завтра – посмотрим. У нас с тобой, Вова, может быть, в жизни и повода-то не было спиться по-настоящему.
– А у него, выходит, был?
– Я же сказал: не лезь…
– Значит, был?
– Не твое дело.
Пацаев замолчал, и Лузгин, профессиональный разговорщик, тянул это молчание, отлично зная, что первым нарушит его тот, кто не хотел ответить: он или ответит все-таки, или примется нападать, а на самом деле – оправдываться. И Боренька, болтун и забияка по природе, действительно не удержал рот на замке и стал рассказывать про Вольфа, какой это был настоящий друг и великий организатор.








