Текст книги "Стыд"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
На улице Махит неожиданно взял его под руку и совершенно другим тоном пустился объясняться, как мирное – другого просто нет – нерусское и русское население деревни Казанлык жестоко страдает от истерики русских военных. Он так и сказал: «от истерики». Литературный этот оборот изрядно удивил корреспондента Лузгина, он стал слушать внимательнее и изумился еще больше, уловив, что Махит говорит ему «вы» и «Владимир Васильевич».
Когда-то за деревней, еще до зоны, в двух километрах от старой границы, стоял погранично-таможенный пост. Его сожгли и постреляли всех таможенников вооруженные контрабандисты, пришедшие с юга, и в деревню впервые приехал ОМОН на зачистку.
Никто не скрывал, что в деревне есть друзья и даже родственники тех, кто с юга; родство и дружба складывались долгими годами, а потом, когда многие русские от безработицы стали уезжать и пропадать, в опустевшие дома целыми семьями вселялись беженцы от насевших моджахедов. Они верили, что Россия удержит границу. Они возродили разваленный было совхоз, работая за сущие гроши и вчетверо больше и лучше, чем местные. Но следом за ними оттуда, с юга, пришли «соломка» и сырец, потому что наркотики – это хлеб для голодных и бедных; к ним стали наезжать ишимские, поштучно, а следом и тюменские оптовики – здоровые сытые парни на джипах в сопровождении милицейских нарядов. В обход таможни накаталась колея, сначала летняя, потом и зимняя, установился относительный мирный порядок, но кому-то на юге в этом порядке не нашлось собственного места, и он послал машины прямо на таможню, был страшный скандал, из райцентра в помощь прибыла милиция, людей и машины забрали в Ишим, и что-то с ними там случилось нехорошее, в деревне об этом шли разные толки, и вскоре разбили таможенный пост, а следом наехал ОМОН.
В прошлом году, когда была война (Махит так и сказал: была война), деревню били с двух сторон и дважды. Вначале моджахеды из танковых пушек мешали с землею и бревнами добровольцев местного ополчения и отступивших с поста пограничников. Среди добровольцев, защищавших Казанлык, было много нерусских, и моджахеды им затем рубили головы – и мертвым, и живым. Потом моджахедов разбомбили под Ишимом авиацией, они вернулись пешие и укрепились по деревне, и русские пригнали свои танки с артиллерией. Неделю ждали, не уйдут ли окопавшиеся сами, два дня стреляли пушками во все, что шевелилось, а после штурманули в лоб. Военные никого не расстреливали и голов не рубили, но отдельных мужчин увезли, и никто из них в деревню не вернулся. Приезжала миссия ООН, два эстонца и толстая шведка под назойливой охраной «голубых», записывали все на диктофон, снимали телекамерой, потом уехали и тоже не вернулись.
– Россия нас бросила, – сказал Махит. – ООН нас тоже бросила. Мы не нужны, мы мешаем. Мы просто должны умереть.
Ну, конечно, подумал Лузгин. А ты сам-то, Махит, с какой стороны ты сам пришел в деревню и что держал в руках, и куда это самое «что» было направлено стволом – на юг или на север? Он споткнулся и дернул плечом, и Махит отпустил его руку.
В первом же дворе, куда они зашли, стоял разбитый взрывом дом, где чудом уцелела одна комната, и в этой комнате и еще в сарае под рубероидной крышей жили шесть человек: трое взрослых и трое детей – русский муж, жена-татарка, отец жены и девочки, похожие на мать. Был еще сын (татарин старый все гладил на колене его черно-белое фото), но умер от осколка, восемь лет, а старшей девочке задело голову, и теперь на этом месте плохо растут волосы. Старику попало пулей в спину, русский зять задирал на старике клетчатую длинную рубашку и показывал, куда вошло под правую лопатку и вышло у подмышки. В другом дворе на лавке у крыльца сидела девушка в платке и толстой длинной юбке, выставив ногу в черном резиновом сапоге и поджавши другую, но потом оказалось, что другой просто нет до колена, зато дом уцелел, разбило лишь стайку с коровой и овцами, а мясо забрали солдаты и съели, но только овец, потому что корова была большая и тяжелая, и никто из солдат не хотел рубить ее на части, а один даже погладил корову по лбу и сказал, что ему очень жалко корову.
И дальше по дворам, по избам и сараям ему показывали снимки и вещи убитых, ругались и плакали, а чаще говорили тихо, как чужому, да он и был чужой, и если б не Махит, с ним бы совсем не стали разговаривать. В лузгинском диктофоне была всего одна кассета, она быстро закончилась, он перевернул ее к началу и записывал поверх уже записанного, не представляя, как он это объяснит Махиту, если тот заметит. В последнем доме ему дали фотографию, где молодой плечистый бородач, сверкая белками глаз и крупными зубами, держал на руках – чуть сбоку, на отлете, словно вазу, – большого толстощекого ребенка. Ни мужчины, ни ребенка в доме не было.
– Давай заканчивать, Махит, – предложил Дякин, все это время молча таскавшийся за ними. – Не видишь разве: человек устал.
– Похороны когда? – спросил Лузгин.
– Вам приходить не надо, – сказал Махит.
В доме у Дякиных старуха сразу налила им по тарелке густого темного борща, Славка достал из тумбочки бутылку самогона, и они выпили по одному стакану, не чокаясь и ничего не говоря, и стали шумно есть, стуча ложками и шмыгая носами. Потом сидели во дворе на лавочке, Лузгин курил, а Дякин рассказывал – много и по делу, совсем не ту пустую ерунду, как прошлым вечером, и чем дальше он рассказывал, тем тоскливее становилось Лузгину, и разрасталась злость, хотелось спорить и ругаться, потому что должен быть какой-то выход, он должен быть всегда, его просто не видят ни те, ни другие, и загоняют себя в невозвратный тупик, где в конце были разные кладбища.
– Постой, – сказал он Дякину, когда тот помянул Алдабергенова, – в Чечню же этих… ну, нерусских, говорят, не брали.
– Да всех брали, всех, – ответил Дякин.
– Откуда знаешь?
– А я там был.
– Ты? – удивился Лузгин. – Ты был в Чечне?
– Ну да, – сказал Дякин. – Я же строитель, вот послали восстанавливать.
– Какой ты, на хрен, строитель, – сказал ему Лузгин, – ты же вечный аппаратный комсомолец.
– Я по специальности инженер-строитель, – сказал Дякин, – окончил заочно ваш тюменский институт, после райкома был у Рейна – ну, знаешь, ишимского мэра – замом по капитальному строительству, потом в Тюмени в департаменте у Чикишева.
– Ты был у Чикишева, – переспросил Лузгин. – Почему же тогда мы ни разу не виделись?
– Да черт его знает, – хмыкнул Дякин, – не получалось просто, вот и все. А тебя я по «ящику» видел, как ты выступал.
– Я не выступал, – обиделся Лузгин, – я передачи вел. Артисты в цирке выступают. Ну, и как тебе было в Чечне? Что ты там делал?
– Школу восстанавливал, – ответил Дякин и спросил, не хочет ли Лузгин выпить еще.
– Хочу, – сказал Лузгин, только неси сюда, а то в доме курить неудобно.
– Вчера же курил, – сказал Дякин.
– Так то вчера, – сказал Лузгин и спросил, где у них туалет.
– Да вон же, за сараем, в огороде, – сказал Дякин, – не помнишь, что ли, куда вчера ходил?
– Не помню, – сказал Лузгин, – пьяный был и темно.
– Ну, ты даешь, – сказал Дякин. – А баню помнишь?
– Баню помню, – сказал Лузгин, – вон она, баня, а туалет не помню.
– Ну, ты даешь, – сказал Дякин и ушел за самогоном.
– Вся эта херня добром не кончится, – сказал Лузгин, когда выпили снова и заели огурцами из тарелки. Два стакана, бутылку и тарелку с огурцами Дякин расставил на скамейке между ними. Скамья была с наклоном, и Лузгин тревожился слегка, что вдруг бутылка упадет, а пробка в ней какая-то некрепкая. Неродная была пробка, от другой бутылки.
– А мы уже привыкли, – сказал Дякин. – Иногда вот так вспомнишь… Как будто той жизни и не было. Странно, Вовка, да?
– С ума сойти, – сказал Лузгин. – Как можно так жить? Не понимаю.
– А мы живем, – сказал Дякин. – День не стреляют – уже хорошо.
– И что: и пашете, и сеете?
– И пашем, и сеем, и убираем.
– С ума сойти, – сказал Лузгин. – Я бы давно сбежал отсюда.
– Куда? – спросил Дякин, вынимая пробку.
– Слышь, – сказал Лузгин через минуту, – а почему в твой дом ни разу не попало?
– Просто повезло, – ответил Дякин, и Лузгин ему не поверил.
Он вспомнил свой обход деревни под руку с Махитом, всех жителей, убитых и покалеченных военными, и только сейчас сообразил, что ему ни разу не сказали про людей, убитых «духами», а ведь Махит ему рассказывал про головы нерусских добровольцев. «Значит, спектакль?» – спросил себя Лузгин. Но тот, с красивыми зубами, с ребенком на руках – он что, тоже спектакль? Нет, не похоже.
Никто всей правды знать не знает и не хочет. Не очень-то свежая мысль.
Лузгин сказал Дякину, что он бы полежал немного, ему нехорошо и голова раскалывается. Так выпей еще, и пройдет, посоветовал Дякин. Лузгин сказал, что выпить выпьет, но не пройдет, он себя знает, надо пенталгину, голову перемотать и полежать немного. Но только не в комнате при стариках, там ему неудобно. Пойдем, сказал Дякин, я тебя в кладовке положу.
В кладовке под слепым окошком стоял топчан. Лузгин прилег на него лицом к стене и уткнулся в доски лбом, перетянутым старым полотенцем, которое дал ему Дякин. Сам Дякин вздыхал и шарился в кладовке, мешая Лузгину, потом ушел и дверь прикрыл, и Лузгин принялся ждать, когда таблетка и повязка начнут действовать, и он уснет и проснется здоровым.
Ему приснился город, где он родился, и будто бы туда Лузгин приехал взрослым погостить, ходил везде и плохо узнавал, искал знакомых, но их нигде не было, а были на каждом углу полупустые ларьки с сигаретами, но незнакомых сортов и дешевыми, в некрасивых пачках, и чем ближе к родному двору, тем курево хуже и хуже, и продавцы в ларьках, от чьих услуг он отказывался, выходили наружу и шли за ним следом нараставшей угрюмой толпой. Лузгин догадался, что надо купить хоть бы что, иначе они не отстанут, и в киоске у ворот в свой двор взял пачку чего-то и полез в карман за бумажником, но в кармане оказалось пусто, бумажник украли, а ведь он знал, что так и будет, еще у первого ларька он догадался, но сделать ничего не мог, и тут его обступили торговцы и стали сами шарить по карманам. Он говорил, что денег нет, ему не верили, и лезли, и в каждом кармане находили скомканные деньги, и забирали их себе, и лезли вновь, и снова находили, кричали зло и подступали ближе к Лузгину – так, что стесняло дыхание. Он рванулся, растолкал толпу, вбежал в ворота своего двора и увидел цыганенка Золотарева и четырех его братьев, что жили в соседнем подъезде. Золотарев держал в руках большую палку и был он почему-то бородатый, с крупными белыми зубами, и бить он собирался явно не торговцев, а недотепу Лузгина, которого и в детстве бил, пока Лузгин не догадался отдавать ему школьные обеденные деньги – сначала по рублю, а после реформы по десять копеек. Лузгин хотел сказать Золотареву, что деньги у продавцов, и пусть он их побьет и деньги заберет себе, но тут сзади набежали, схватили за плечи и стали трясти, и Дякин сказал ему: «Вовка, вставай».
В кладовке уже потемнело совсем, и вислой физиономии Дякина, вонявшей свежим самогоном, было почти не разглядеть.
– Вставай, вставай, – теребил его Дякин.
– Что случилось? – недовольно произнес Лузгин, приподнялся и сел на топчане, прислушиваясь к шуму в голове, и услышал другой шум, сухой и далекий, и частый, топот сапог за окном, деловые нерусские крики и потом взрыв, удар волны по стеклам и снова взрыв и удар.
– К тебе пришли, – сказал полушепотом Дякин. – Но ты не волнуйся, все будет нормально. Только ты с ними не спорь и делай все, что они скажут.
– Кто пришел? Махит? – хрипло вымолвил Лузгин и закашлялся.
– Нет, не Махит. Но ты не дергайся, ладно? Я с тобой пойду. Понял? И ты, это, – сказал Дякин в темноте, – вещи забери, они сказали.
Свет нигде не горел. Лузгин почти на ощупь вышел в сени и в открытом проеме двери увидел во дворе силуэты людей, на них тускло блестело оружие, а далеко в темном небе вразнобой летали пулевые трассы.
Его с двух сторон вели под руки, сумка прыгала и била по бедру. Вдоль улицы стояли большие черные грузовики, от них пахло перегретыми моторами. Сквозь шум ходьбы, сопенье конвоиров и его собственное сбитое дыхание стрельба за деревней прослушивалась отдаленным фоном, как было на охоте с Дякиным, только там стреляли не так часто и по уткам, а сейчас стреляли в Коновалова с ребятами, а может и в Елагина, если он успел приехать на блокпост. За деревней сильно грохнуло и загорелось, люди у грузовиков закричали весело и непонятно, и кто-то невидимый рядом оглушительно выпалил в небо огненной струей, конвоиры вздрогнули на шаге и чуть не уронили Лузгина и принялись ругаться, и от машин им вслед засмеялись и что-то крикнули обидное.
Лузгина затащили в просторный темный двор, где тоже были люди с автоматами; они и конвоиры говорили меж собой, а Лузгин старался отдышаться. Потом из темноты пришел высокий человек в военной кепке и спросил, Лузгин он или нет.
– Да, – выдохнул Лузгин.
– Как от тебя воняет, – сказал высокий человек в военной кепке.
У него забрали сумку и повели в угол двора, где из земли торчал черный квадрат непонятного ящика, и один из конвоиров сдернул с ящика толстую крышку, а другой подтолкнул Лузгина и сказал: «Давай вниз», и Лузгин догадался про погреб и даже увидел в черной пустоте первые перекладины лестницы. Он оглянулся, но Дякина не было рядом. Его снова толкнули в плечо, Лузгин стал спускаться, нетвердо щупая ногами перекладины, и только убрал пальцы с горловины люка, как крышка глухо стукнула, и Лузгин повис на лестнице в кромешной темноте. Ему вдруг показалось, что под ним не меньше километра, лестница кончится, и он рухнет в колодец, но тут его нога коснулась дна, и низкий мужской голос произнес: «В говно не наступи, приятель».
8
– Курить есть? – спросил голос.
– Есть, – сказал Лузгин. – Вы тут один? Вы кто?
– Конь в пальто, – последовал ответ из темноты. – Иди налево и по стеночке ко мне. Там доски, не споткнись.
Стена была шершавая и холодная. Когда Лузгин почувствовал прикосновение чужих пальцев к бедру, он вздрогнул и поводил рукой перед собой.
– Садись на доски, – сказал голос. – Тут сухо. И давай покурим.
Лузгин присел на корточки спиной к стене, достал из кармана пуховика сигареты и зажигалку, чиркнул колесиком и пугающе близко от себя увидел заросшее нетемной бородой лицо человека средних лет с глазами-щелками и носом картошкой. Лузгин протянул ему пачку, человек прикурил, перебрасывая взгляд с кончика сигареты на высветившееся лицо Лузгина, шумно затянулся. Лузгин тоже прикурил и погасил огонь.
– Сядь нормально, – приказал ему человек. – Чего ты уселся как зэк.
Лузгин помог себе руками и опустился задницей на доски, при этом правой ладонью залез во что-то влажное, поднес ладонь к носу и принюхался. Пахло кислой землей и опилками. Лузгин вытер руку о штаны.
– Новости есть? – спросил человек.
– В каком смысле?
– Ты из Тюмени?
– Да, – сказал Лузгин.
– И что велели передать?
– Кто велел? Вы о чем, я не понял? Человек затянулся, освещая бороду и нос.
– Значит, ты не ко мне?
– В каком смысле? Вы, собственно, кто?
– Я же сказал: конь в пальто… Что там наверху?
– По-моему, налет, – сказал Лузгин. – Боевики на машинах, и много. На блокпосту стреляют.
– Хреновое дело, – произнес человек. – Так ты, выходит, не ко мне.
– Я журналист, – сказал Лузгин. – Я здесь в командировке.
– А как фамилия? – Лузгин назвался. – А ну-ка посвети еще. – Лузгин передвинул направо рычажок зажигалки и выпустил факел побольше. – И точно – вы, я сразу не узнал. Приятная компания… А вас-то за что сюда сунули?
Он хотел объяснить покороче, но вышло путано и длинно, и ему самому рассказ показался пустым и надуманным, но сосед его выслушал молча, ничего не переспрашивал, только негромко поругивался на сюжетных поворотах.
– А я Ломакин, – сказал сосед, когда Лузгин остановился, не зная, как продолжить. – Мы с вами пару раз встречались.
– Вы Ломакин? – оживился Лузгин. – Я вас тоже не узнал, извините. Конечно, мы знакомы, я вас помню, да… И давно вы здесь?
– В подвале? Да дней пять, наверно, я тут сбился уже.
– А… вообще?
– Два месяца.
– Выкуп хотят? – спросил сообразительный Лузгин.
– Козлы, – сказал Ломакин.
Лузгин его помнил с давнишних времен. Известный бегун на лыжах, Ломакин заведовал в горкоме разным спортом, нечасто, но гостил в лузгинских передачах на ТВ, так что насчет пары раз – тут Ломакин поскромничал. Был он лет на десять моложе Лузгина и в пору первой расхваталовки, когда «комсомольцы» дружною толпой повалили сквозь дебри ларечного бизнеса к нефти и квотам на экспорт, весьма и весьма преуспел. Про него говорили, что связан с бандитами, но так говорили про всех, кто из спорта ушел в коммерцию. Лузгин особо к разговорам не прислушивался и Ломакина при встрече не стыдился узнавать. Тот оброс пиджаками и галстуками, мелькал в коридорах областной администрации все ближе к губернаторской приемной и вскоре тихо эмигрировал в Москву, где пропал безвестно года на три-четыре, и вдруг вернулся в Тюмень представителем серьезной нефтяной компании. К тому времени Лузгин уже свалился вниз с верхушки журналистского бомонда и теперь стеснялся даже подходить к своим вчерашним персонажам. Эфиром давно завладели другие, и это к ним, другим, а не к нему отныне ластились разнообразные ломакины.
– Валентин… Не помню отчество, – сказал Лузгин.
– Да просто Валентин, – сказал Ломакин. – Давно не виделись, однако.
– Давно, – сказал Лузгин. Он втянул носом воздух, и сквозь запахи погреба просочился другой. Лузгина замутило, он резко всосал дым и поперхнулся. Ломакин шевельнулся в темноте, послышался бряк металлической цепи.
– Не выводят, блин, козлы, – сказал Ломакин. – Вот я им назло… заминировал. Чтобы вляпались, козлы. Так цепь короткая, а они, блин, козлы, с фонарями.
– Но пальцы хоть не режут?
– Сплюньте, – сказал Ломакин и стал рассказывать, как его взяли. Прямо на улице в центре Тюмени ткнули сзади ножом, чтобы почувствовал лезвие, и затолкали в машину. Был бы пистолет, сказал Ломакин, я бы дернулся, попробовал отбиться, патруль был рядом, не решились бы стрелять, а ножей я боюсь просто до смерти, вот как бабы мышей, ничего с собой поделать не могу, сразу в пот, и голос отнимается. Короче, вывезли из города и через все, блин, блокпосты фуйнули, как намыленные, наши уроды с автоматами ни разу даже внутрь не заглянули, я бы глазами показал… Так нет же, козлы, все повязаны… Привезли сюда, в сарае на цепи держали, в сутки два раза кормили и выводили в сортир, я терпеть научился, нормально, ведро с водой и кружкой рядом, нехерово, даже покурить давали, а потом вдруг заперли сюда.
– Они знали про налет, – сказал Лузгин. И Славка Дякин тоже знал, вот почему советовал уехать со старлеем, а Махит знал доподлинно, сволочь, и Лузгин ему был нужен для чего-то.
– Много просят? – спросил он Ломакина.
– «Просят», – передразнил его сосед и коротко добавил: – До хрена.
– В Тюмени знают?
– Конечно, знают.
– Ну и что?
– А ничего. На хрен я им сдался.
– Так не заплатят?
– Не-а, – бесшабашно произнес Ломакин. – Чего ради станут бабки тратить? Нового наймут, и все дела. Я, дурак, подумал: вы от них.
– Ты раньше времени не кисни, Валентин, – сказал Лузгин солидным голосом. – Там тоже люди, есть же совесть…
– Да я не кисну, – ответил Ломакин. – Надоело просто… Вы что пили-то, Василич?
– Самогон, – оторопело сознался Лузгин.
– Ну и гадость, – посочувствовал ему сосед. – По запаху – так чистый ацетон.
– А на вкус – ничего.
– Ну, конечно. От себя не пахнет.
– Да уж, – вздохнул Лузгин.
– Пардон, – Ломакин хмыкнул в темноте. – Не для вас минировал.
– Пить хочется, – сказал Лузгин.
– Здесь воды нет, – сказал Ломакин. – Но вы не рыпайтесь, пока не позовут. Только хуже будет.
– Что, бьют? – спросил Лузгин.
– Не очень. Так, иногда, от не хер делать… А вообще, я думаю, весь этот выкуп – так, прикрытие.
– То есть?
– Помните Кафтанюка?
– Конечно, – ответил Лузгин.
Кафтанюк был тюменский немалый начальник, ныне процветающий в Москве. Ломакин рассказал, как он за две недели до Закона через кафтанюковскую структуру прогнал на Вентспилс, балтийский морской терминал, две «вертушки» с нефтью – два состава, сто тысяч тонн, и танкеры уже шли к Роттердаму по нейтральным водам, когда Закон вступил в силу, и всю ломакинскую нефть одним моментом реквизировали в счет давешних долгов перед бог знает какими инвесторами. Кафтанюк обиженно поклялся, что денег никаких от немцев-контрагентов он еще не получал, но Ломакин нутром чуял, что его надули, что кто-то с кем-то сговорился. К тому же немцы на удивление спокойно восприняли срыв легального контракта и даже не пытались оспорить реквизицию, в то время как Международный суд в Гааге был попросту завален схожими исками. В компании Ломакина «поставили на счетчик»: его контракт, ему и отвечать. Он созвонился с немцами, за свои деньги нанял аудит в известной фирме «Меррилл-Линч» и уже собирался вылетать через Москву во Франкфурт, но вскоре на тюменской улице его кольнули в спину тонким лезвием и увезли и спрятали в деревне на границе.
– Я вначале думал: если так, то почему же сразу не убили? А потом понял. Надо, чтобы все смотрелось натурально. Ко мне даже посредник приезжал. Хрен знает, кто и откуда, но по виду городской. Сумму, козел, обговаривал. Да я уже допер, что все это туфта. А вообще, знаете, почему я до сих пор живой? Что меня пока спасает?
– Что? – спросил Лузгин.
– Да жадность, блин, бандитская! Бабки за похищение, я думаю, им уже выдали. Времени прошло солидно, посредник был, меня живого видел. Можно и того… Так ведь надеются, козлы, что им еще и выкуп привезут! Вот почему я живой… Покурим, да? Только давайте одну пополам, а то хрен знает, сколько мы тут проторчим.
– У меня в сумке еще есть, – сказал Лузгин.
– А сумка где? – усмехнулся в темноте Ломакин. – Будем экономить.
– Будем, – согласился Лузгин. Он достал и ощупал пальцами сигаретную пачку, вялую от полупустоты, и ему в голову пришла совершенно дурацкая мысль, что его с Ломакиным не тронут, пока у них есть курево. Он сидел на досках, снизу тянуло холодом, и он уже боялся, что застудится слабым своим местом и будет потом мучиться. Лузгин постарался прикинуть, замерзнет ли он в куртке и рубашке, если свитер снимет, скомкает и сядет на него. Но раздеваться при Ломакине и вообще суетиться в темноте ему показалось неловко, и он остался сидеть, как сидел, только продернул под себя, насколько смог, стеганый подол пуховика. Наверху, у них над головами, раздался выстрел, звук был отчетливый, хлесткий, потом еще и еще. Лузгин даже дернул плечами, представив, как в темный двор врываются солдаты и косят всех налево и направо, потом открывается люк…
– Сколько там солдат на блокпосту? – спросил Ломакин.
– Отделение. И бронетранспортер.
– Видел я их, – сказал Ломакин. – Меня через блокпост везли в открытую. Последний шанс у меня был. Все куплены, козлы.
– Ну, не все, – сказал Лузгин. – Что-то отвлекло, наверно. Они хорошие ребята. – И подумал: а сейчас их там убивают: и Коновалова, и Шевкунова, и Потехина с Храмовым, – и стал рассказывать Ломакину про пулемет и пьяного Узуна, про убитую Потехиным узуновскую мать и про то, что должен был приехать старлей Елагин с инспекцией и подкреплением.
– Черных много?
– Много.
– Замочат пацанов, – сказал Ломакин. – Мою бы роту щас сюда… Уж я бы пострелял с ребятами! Я бы, глядь, душу отвел…
– Ты в армии служил, Валентин?
– Конечно.
– А я вот не служил, – сказал Лузгин.
– Ну и зря, – сказал Ломакин. – Мне в армии понравилось. Там все четко, ясно и понятно.
– А дедовщина?
– Да херня это. Лично я никому сапоги не драил.
– А тебе драили?
– А мне драили.
– Но это же унизительно, Валя. И там ведь бьют, правда?
– А ты сам дерись. Ты поставь себя правильно. Я вот в роту охраны попал. После первой драки сказал «старикам»: еще раз сунетесь – приду ночью с поста и всех перестреляю на хер.
– И пришел бы?
– Пришел, – сказал Ломакин. – Бывает так, что надо до края идти. Иначе заломают. Да это не только в армии, в жизни вообще так… Вот вы сказали, что у ооновцев служили…
– Ну, не совсем, – сказал Лузгин. – Я по контракту был, не в штате.
– Какая разница, – сказал Ломакин. – Все равно вранье писали, правда?
– Я не писал, – сказал Лузгин. – Я только правил.
– Какая разница!
– Есть разница, – сказал Лузгин.
– Нет разницы, – сказал Ломакин. – Давайте спать, а то жрать сильно хочется.
– И пить, – сказал Лузгин. – Внутри все горит.
– Это самогон. – Пальцы потрогали рукав лузгинского пуховика. – У вас куртка теплая, можете лечь, доски длинные, хватит.
– Спасибо, Валентин, – сказал Лузгин. – Я попробую.
– И я, – сказал Ломакин. – Утром что-то будет, я жопой чувствую.
– Тогда лучше не спать.
– Наоборот. Когда не спишь – всякая дрянь в мозги лезет.
– А тебе снится что-нибудь?
– Ну, – сказал Ломакин. – Один раз пацаны приснились.
– Дети, в смысле?
– Ну.
– Семья-то в Тюмени?
– Нет, в Венгрии.
– Вот как? – удивился Лузгин. – А почему не на Канарах?
– А вы были на Канарах?
– Нет, – сказал Лузгин. – А вообще-то я много где был.
– Канары – дрянь, там делать нечего. У меня в Венгрии, на юге, виноградник свой.
– Здорово, – сказал Лузгин. – И вино сами делаете?
– Ну, не сами, конечно, но делаем. Хорошее вино, французы покупают.
– Здорово, – сказал Лузгин. – Так какого же черта, Валентин?
– На вине много не заработаешь, – сказал Ломакин. – Это же не нефть. Это так, для развлечения.
– Но на жизнь бы хватало?
– Смотря на какую.
На любую, подумал Лузгин, на любую, потому что любая жизнь лучше этого смрадного погреба, откуда Валентин Ломакин уже не выйдет никогда, а ежели и выйдет, то до ближайшего забора, и пацанов своих он тоже не увидит, а все потому, что человеку вечно мало. За себя Лузгин не слишком беспокоился: он верил, что со временем – когда? – его отпустят, не станут бородатые убивать ооновского журналиста, это им невыгодно в большом политическом смысле. Не обольщайся, тут же осадил себя Лузгин, могут шлепнуть запросто, и не будет никакого международного скандала, на хрен ты сдался ооновцам, жалкий контрактник, а вот работал бы ты в штате совсем другое дело: прилетели бы на вертолете, в синих касках… Хренушки, Володя, а не вертолет.
Да нет же, отпустят, обязательно отпустят, просто так они не убивают, у них свои понятия о чести. И Лузгин им, в общем-то, не враг. Они, конечно, ненормальные с житейской точки зрения, но не маньяки и не сумасшедшие, и какая-то правда за ними стоит, просто нам эта правда не нравится. Он что-то читал про Великий Туран лет десять назад или больше, и ему было очень смешно, как если бы он вдруг услышал про империю коряков или королевство чукчей. Но кто же знает, в самом деле, чьи предки жили здесь три тысячи лет назад, две тысячи или ближе. Четыре века Сибирь была колонией Москвы, и тюменские крестьяне, отправляясь за Урал, говорили, что едут в Россию. А здесь была Сибирь. Лузгин был бегленько знаком с трудами Николая Ядринцева, известного сибирского «областника», как сказали бы сейчас – сепаратиста, умершего сто с лишним лет назад своею смертью, чего не скажешь о его последователях, под корень выведенных Сталиным из государственных соображений – государственных, и без кавычек, как это ни печально сознавать. Ведь разметелили при Сталине Чечню и было тихо, и здесь бы тоже было тихо, и не было бы этой зоны. Другие зоны – да, но этой не было бы точно. А вот ты сам хотел бы в ту, другую, в карьеры или на лесоповал? Нет, не хотел бы ни за что. Тогда заткнись, приятель, и не умничай, ложись и спи, как тебе посоветовал Ломакин, сам-то он вон как лихо похрапывает. Крепкие, крепкие нервы у парня, но воняет здесь просто ужасно, и чем дальше, тем невыносимее, а он думал, что притерпится и перестанет замечать.
Он часто просыпался – напрочь отлежал весь правый бок, но по-другому лечь не получалось, и слышал, как Ломакин сопит и всхрапывает и что-то бормочет во сне, коротко и зло. Намаявшись, Лузгин решился закурить, уселся тихо, чиркнул зажигалкой и увидел рядом голову Ломакина, склоненную к плечу, открытый рот в зарослях бороды, шевелящейся в такт тяжелому дыханию. Он погасил огонь и затянулся, и не сонный ломакинский голос произнес:
– Пополам.
Дым перебивал другие запахи, но не был виден в темноте, и потому процесс курения получался каким-то неполным.
Со скрипом и стуком отдернулась крышка, сквозь горловину в погреб упал серый свет, потом косая тень, и громкий грубый голос приказал:
– Эй ты, писатэл, вихады!
Горло Лузгина опоясала быстрая судорога.
– Иди и ничего не бойся, – сказал Ломакин. – Они тебя не тронут.
– Я, это, если получится… – начал было Лузгин, но Ломакин шлепнул его ладонью по плечу и произнес:
– Да понял, я… Курить оставишь?
– Конечно, оставлю, – заворошился Лузгин, и снаружи рассерженно крикнули:
– Писатэл!
– Ты спокойнее там, – сказал Ломакин, принимая от Лузгина и пачку, и дымящийся бычок.
Наверху Лузгин до поясницы затянулся холодным чистым воздухом и помассировал пальцами затекшее плечо. У горловины люка топтался и скалился черноголовый парень, увешанный оружием; он даже руку подал Лузгину, когда тот выбирался на поверхность. Поодаль, у крыльца просторного бревенчатого дома, стояли Дякин и Махит без оружия, с одинаковыми черно-зелеными повязками на левом рукаве.
– Здрасьте, – не без вызова буркнул Лузгин и вперевалку двинулся к крыльцу. Махит улыбнулся ему, а Дякин отвел глаза в сторону. – Где моя сумка? И чаю, пожалуйста.
Все так же молча улыбаясь, Махит поднялся на крыльцо и скрылся в доме.
– Какого хрена, Дякин? – с тихой злостью сказал Лузгин. – Зачем понадобилось запихивать меня в эту вонючую яму? И ты знаешь, кто там на цепи сидит?
– Да знаю я, – ответил хмурый Дякин и объяснил, что погреб – это вроде алиби на случай, если бы «духам» пришлось уходить: солдаты при зачистке нашли бы Лузгина как «духовского» пленника и соответственно с ним обращались.
– Какое благородство. – Лузгин ткнул пальцем в мятую повязку. – А это зачем?
– Навроде пропуска, – ответил Дякин.
– Как там дела? Отбились наши? – Лузгин махнул рукой в направлении блокпоста.
– Потише, ты, – сказал тревожно Дякин, и Лузгин выдохнул, холодея: «Не может быть», – и Дякин остро глянул на него, и Лузгин уже больше не спрашивал. Вот, значит, как все обернулось. И ты ведь знал, что так и будет, знал еще ночью, когда видел зарево, и пулевые трассы, и эти машины на улице и слышал топот и наглые крики, и когда сидел в погребе и думал про ребят, все уже были убиты и лежали там мертвые, а ты был живой и думал об одном – чтоб не воняло.