412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Строгальщиков » Стыд » Текст книги (страница 21)
Стыд
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 19:30

Текст книги "Стыд"


Автор книги: Виктор Строгальщиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

– А говорили: черт с ним, с Бостоном… – съехидничал Лузгин и удостоился от старика сурового движения бровей.

Он наблюдал, как Слесаренко ест. Тот именно что ел, а не кушал: накладывал себе в тарелку ровно столько, сколько могло за один-два приема поместиться во рту, так что посуда его по преимуществу оставалась пуста; к хлебу он не притрагивался и часто тянул минеральную воду – последнее, в понимании Лузгина, и вовсе было вредно в смеси с водкой. Когда налили и выпили по третьей, Лузгин дохлебал свой стакан пива-нулевки и отпросился в кабинет перекурить.

– Кури здесь, – сказал старик, – а то будешь шастать…

Лузгин ответил, что для успокоения совести он первой сигаретой подымит отдельно, а уже потом не станет шастать, но гнев Нины Никитичны, которая и сверху все учует, Иван Степанович обязуется принять всецело на себя.

В квартире, пусть нечасто, бывали гости старика, Лузгин с ними сиживал из политеса и при удобном случае сбегал к себе в кабинет, где кухонный бубнеж хоть и просачивался басами сквозь стену и книжные полки, но слов было не разобрать – и потому не отвлекал. Нельзя сказать, что ему было скучно с дедами, но они всегда выпивали по маленькой, и Лузгину было неловко давиться слюной: горло само совершало движение, и Лузгину казалось, что все это видят и про себя усмехаются. При этом один из дедов непременно ему предлагал – из вежливости, как обязует ритуал застолья, и в ответ на мотания лузгинской головы опять же непременно говорил: «Ну, вот и правильно», – чем и вколачивал свой добрый гвоздь по самую что ни на есть большую шляпку. Случалось, правда, что деды являлись лично к Лузгину – он их записывал и дома, старик не возражал, а иногда присутствовал при разговоре, уточняя и подсказывая, притом не столько деду, сколько самому интервьюеру: «Ты, это, расспроси его, как он в семьдесят втором у Вязовцева… А ты не скромничай, давай…». Лузгин был благодарен старику за помощь, но и тяготился ею. Все эти замечательные дедовские байки, умело спровоцированные стариком, съедали время и большей частью были бесполезны, потому как нещадно рубились и вымарывались из верстки книги безвестными редакторами господина начальника по фамилии Траор.

Когда он вернулся и сел, ощущая после сигареты и выпитого лжепива знакомое кружение в голове (что, конечно же, было предательским самовнушением организма), Слесаренко слегка выговаривал Ивану Степановичу за его явно недостаточное, по убежденному мнению нового «вице», участие в работе совета директоров.

– Одно ваше присутствие может коренным образом изменить саму атмосферу совета.

– Вот именно, – согласился старик. – Сейчас они лаются друг с другом в открытую, а при мне начнут юродствовать. А как привыкнут, будут и при мне лаяться. Зачем, скажите, мне это надо? Я захожу, подписываю протоколы…

– Нет, вы не правы. – Слесаренко покосился на пепельницу, которую Лузгин принес с собой. – Многое будет меняться, и ваше участие…

– Да не надо мне никакого такого участия! – заявил старик и стал тереть очки салфеткой. – В том числе и в этих ваших изменениях. Но свой пакет я не продам.

– При чем здесь пакет? – с обидой воскликнул Виктор Александрович. – Кто говорит о пакете?

– Да говорят уж, говорят… – Иван Степанович надел очки, потянулся рукою к бутылке. – Оставим это.

– Ну нет, простите, – прикрыл ладонью рюмку Слесаренко, – вы меня не поняли, и я желаю объясниться. Я не хотел бы остаться у вас в дурном мнении.

Как излагает, изумленно подумал Лузгин, одновременно замечая, что фраза выстроена не совсем по-русски. И тотчас, словно в подтверждение, из чехольчика на поясе у Слесаренко заверещал мобильный телефон. Гость достал его, сделав извиняющуюся гримасу и жест свободной рукой, поглядел в окошечко дисплея, поднес телефон к уху, сказал «Хай», помолчал и принялся говорить по-английски. Лузгин с завистью прислушивался: говорил Виктор Александрович не по-анкетному, легко, естественно и как-то обиходно.

– Прошу прощения, обязан был ответить, – сказал Слесаренко, недовольно копаясь у пояса. – Так вот что я хотел бы пояснить, – продолжил он и вдруг сам потянулся к бутылке.

– Вы позволите? Спасибо… Общеизвестный факт: семнадцать процентов акций компании принадлежат так называемым миноритарным акционерам. Среди них самый крупный владелец – вы, Иван Степанович… Да, спасибо, я это уже попробовал – чудесно… Собственно, ваш пакет не в состоянии изменить сложившегося на рынке равновесия. Но люди по привычке смотрят на вас и тоже не спешат расстаться со своими акциями. А вот ежели вы решитесь на продажу, то, скорее всего, это вызовет некую цепную реакцию. Семнадцать процентов…

– И тридцать пять американских, – сказал старик.

– Пусть даже так, – примирительно наклонил голову Слесаренко. – В итоге получаем новый контрольный пакет со всеми вытекающими отсюда вероятными последствиями – организационными, кадровыми, финансовыми и так далее. Смею вас заверить, Иван Степанович, в подобной дестабилизации сегодня не заинтересован никто.

– Вы теоретик, – произнес старик, – на практике все по-другому. И вообще, вы здесь человек новый.

– Это весьма относительно. Я не первый год в нефтяном бизнесе, и к «Сибнефтепрому» мы присматривались уже давно. И не просто присматривались.

– Ага, проговорился! – весело хмыкнул старик. – А я, вообще-то, думал, вы по политической линии пойдете. Ну там, в сенаторы, губернаторы…

– Как я уже докладывал Владимиру Васильевичу, по институтскому диплому я нефтяник.

– Ну, так и выпьем за нефтяников. Нина! Горячее неси!

Лузгин поднял с колен салфетку и аккуратно прикрыл ею пепельницу. Как хорошо, подумал он, что не успел здесь надымить. Заслышав шаги и скрип деревянных ступенек, Слесаренко поднялся со стула и оправил пиджак. Да снимите вы его, сказал старик, ведь жарко в комнате, снимите! Лузгин принялся размышлять, следует ли ему приветствовать появление любимой тещи вставанием, и пришел к выводу, что не следует, он все-таки свой, он домашний. Вручая цветы хозяйке, зарумянившейся от удовольствия, Слесаренко уважительно пожал ее пухлую руку, но целовать не стал, и Лузгину это понравилось: он терпеть не мог гусарские манеры у окончательно немолодых мужчин.

На горячее подали зразы. Он где-то вычитал, что все это множество волшебно фаршированных мясных шаров полагается именовать в единственном числе, но теща говорила «зразы», и он был с ней согласен: ну, не могут же они делить на всех некую одну-единственную зразу! Под горячее вспомнили о Рождестве, пока что католическом, и рождественской классической индейке – гость мелодично стукнул вилкой по тарелке и заявил, что это вкуснее, и стали говорить (Лузгин молчал) про набожность американцев, казавшуюся старику неискренней. Слесаренко возражал ему тактично, апеллируя к американскому практицизму: дескать, если в бога верить – хорошо и обязательно зачтется, то вот они и верят, как положено приличным и разумным людям, заботящимся о своем благополучии – на всякий случай и потустороннем. Здесь Лузгин вмешался в разговор и стал пересказывать версию одного, немного сумасшедшего, тюменского кандидата философии, уверявшего, что бог-де есть, но он про нас забыл. Мол, где-то там, в ином пространстве-времени, сидит господь, ну, скажем, с горстью семечек в руке, роняет их на свой небесный стол, чтобы с единого броска все семечки легли ровной окружностью: ведь если бросать вечно, когда-нибудь непременно получится. Вот с нами у него не получилось, вернее – получилось, только не требуемая окружность, а некий эксцентрический хаос, совсем ему не нужный и не интересный, и он принялся бросать дальше, а наш мир так и остался в своем пространстве-времени. Конечно, семечки и окружность были здесь всего лишь жалким образом божьего промысла, но, по общей сути, такая версия хоть как-то объясняла немного сумасшедшему кандидату бессмысленность и беспричинность существующего. Занятно, произнес старик, весьма занятно. А Слесаренко сказал, что данная теория вполне приемлема для объяснения конечности и человечества, и нашей Вселенной в целом, после чего Лузгин со вкусом закурил и что-то там неосторожно брякнул про клерикальное чиновничество, которое две тыщи лет отлично пользуется этим божьим попустительством, как и всякая другая бюрократия, в долгое отсутствие хозяина постепенно присваивая себе его власть.

– Стрелять, – сказал старик, и Лузгин на время онемел: такими знакомыми показались ему и само слово, и та интонация, с которой оно было произнесено. – Стрелять, как в Китае. Или как Сталин. Со временем я начал это понимать.

– Простите? – вежливо приподнял брови Слесаренко.

– Отстреливать бюрократов, как волков, если они слишком расплодятся.

– Вы так полагаете? Это не юмор?

Какой уж там юмор, сказал старик, просто другого способа нет. Раковую опухоль надобно нещадно вырезать. Читать ей мораль или пытаться сдерживать законами-лекарствами бессмысленно: с какого-то момента, разрастаясь и опутав все метастазами, терапии она уже не поддается. По мнению старика, генсек это понял еще в середине двадцатых и использовал страх первых процессов как средство терапии – получилось, но ненадолго, и тогда, в конце тридцатых, он почти всю ее, бюрократию, пересажал или перестрелял – политическую, военную, хозяйственную, культурную… То есть устроил стране полное переливание начальственной крови. Лузгин спросил: а как же борьба за власть? А это и была борьба за власть, сказал старик. Бюрократия, в том числе и ближайшая к трону, чувствовала решимость царя пойти до конца, если надо, и хотела его сменить на фигуру более ей безопасную, но не справилась с задачей. Но ведь после всех сталинских чисток наросла новая, возразил Слесаренко, так что есть ли резон? Есть, ответил старик. Вот Хрущев споловинничал, чистить-то чистил, но не сажал и не стрелял, так его подкараулили и скинули. Путин для острастки пострелял в Чечне, но напугал совсем не тех, кого бы надо…

– Да ладно вам, Степаныч, – с усмешкой перебил старика Лузгин; в присутствии чужих он обращался к старику на «вы», и тут увидел, что Слесаренко отметил про себя это его вольное «Степаныч». – Ни за что не поверю, что вы говорите всерьез. Ведь есть же более или менее нормальные типы государственного устройства. Та же демократия западная. Она, конечно, тоже с вывихами, но в целом там люди нормально живут. Вот Виксаныча спросите, он-то знает.

Теперь уже старик, похоже, уловил оттенок фамильярности в том, как Лузгин произнес имя-отчество гостя.

– Ну, что расскажете нам, Виктор Александрович?

– Особо ничего не расскажу, – ответил Слесаренко. – Когда в обществе все налажено и все работает, власть почти незаметна. Разве что полицейский на дороге или налоговый инспектор, который просто не позволяет о себе забыть. А в остальном… Общество само по себе настроено так, что не дает тебе возможности шагнуть куда не надо.

– Стучат? – спросил Лузгин.

– Стучат, и еще как. Если забор не покрасишь вовремя или музыку громко включишь, или пьяным на людях покажешься.

– А вы показывались? – с наигранной любознательностью произнес старик.

– Нет, не показывался. Владимир Васильевич знает, что я в этом смысле не слишком большой любитель. Но это не значит… – Слесаренко уважительно обвел руками хорошо накрытый стол.

– Позвольте, я тогда налью, – предложил Лузгин. – Не себе, так хоть другим… – Он уже мог позволить себе шутить над прошлым своим пьянством без самоуничижения: болел, теперь здоров, и все вопросы сняты. – То есть жизнь западного общества в некотором смысле саморегулируется? Почему же тогда наше?..

– Как вам сказать, – проговорил Слесаренко, с серьезным видом разглядывая вазу с оливье.

– Какие-то национальные черты, не знаю… Вы не поверите, но до прихода наших, я имею в виду эмиграцию конца двадцатого века, американцам и в голову не приходило, что бензин можно разбавлять водой. Банки грабить – да, а вот бензин… Они по-своему, конечно, люди весьма недалекие. Например, до сих пор уверены, что если в бензин добавить воду, машина просто не поедет.

– Еще как поедет, – произнес Лузгин. – Тут дело в норме…

– Да, о машинах, – вмешался старик. – Я бывал в Германии, притом довольно часто, у нас с немцами бизнес по трубам. Раньше там машины почти никто не угонял, потому что никто не покупал краденые – это немцу неприлично. А раз нет спроса – нет и предложения. Потом, как вы сказали, пришли наши, и не просто стали красть машины, а с выгодой для владельцев. Там же все автомобили застрахованы. Приходят наши к бюргеру и говорят: завтра мы вашу машину угоним. И вот вам тысяча-две марок за то, что вы три дня не станете сообщать об этом полиции. Отказов почти не было! Бюргер по страховке получит новую машину, да еще и в прибыли останется. А наши за три дня ее через Польшу и Белоруссию прогонят, номера перебьют, и порядок. Никто такого не придумал, только наши, и вся бюргерская честность, весь немецкий здравый смысл полетели псу под хвост.

– Ну, насчет честности – не надо, – поморщился Лузгин, – и здравого смысла тоже. Там стащивший доллар – это вор, а укравший миллион – герой. Вот и вся честность. Типичнейший пример мелкобуржуазной морали. Остался вопрос: как там со здравым смыслом.

– Даже в самых бедных цветных кварталах Америки никто не режет провода и не сдает в металлолом, – сказал Слесаренко.

– Вот о цветных кварталах, – проговорил старик. – Произошла же сегрегация по-новому. Черные в Америке, мусульмане в Европе – по сути дела, они снова живут отдельно от белых.

– Не совсем так. Состоятельные афроамериканцы, как и выходцы с Востока, живут совместно с белым населением, и это не только допускается обществом, но и активно приветствуется. Конечно, существуют исключения, особенно в среде очень богатых неврастеников, позволяющих себе расистские высказывания, но они – в определенном смысле – тоже изгои общества.

– Их не принимают в лучших домах Филадельфии?

– Категорически. Но мы ушли от темы разговора.

– Особенности русского характера, – просуфлировал Лузгин.

– Ну почему же только русского? – возразил ему Виктор Александрович. – Есть и другие этносы, притом не только за пределами Европы, не принимающие… нет, скажем по-другому: не исповедующие основные принципы европейской цивилизации. Американскую мы здесь трактуем как производную от европейской. Это выражается в их, мягко говоря, неевропейском отношении к чужой собственности, к чужим правам и свободам, к ценности человеческой жизни, к роли индивидуума в обществе, в отношении к женщине, природе, мировой культуре… Список отличий можно продолжить, суть не в этом. Суть в том, что по ряду позиций мы, русские, – употребляю слово «русские» как понятие собирательное, – рискуем оказаться в этом списке.

– Да оказались уже, оказались, – сказал Лузгин. – Вы ешьте, остынет.

– Все очень вкусно, но я сыт. – Виктор Александрович поднял с колен салфетку, коснулся ею губ, сложил ее треугольником и поместил на должную тарелочку. – Простите меня великодушно, Иван Степанович, что возвращаюсь к неприятной для вас теме разговора, но я хотел бы окончательно расставить все точки над «1». Заявляю вам совершенно официально: если вы еще раз подвергнетесь – в любой форме – шантажу касательно продажи ваших акций, рекомендую немедленно об этом сообщить. Нам сообщить. Нет-нет, позвольте, я закончу… Мы не только сумеем вас защитить, но и привлечь соответствующих лиц к ответственности за вымогательство. К очень суровой ответственности. Поверьте, для этого у нас есть и силы, и средства, и желание. Не сочтите то, что я скажу, громкими словами, но вы, Иван Степанович, – наша гордость, наша история, мы вас глубоко чтим и уважаем и никому в обиду не дадим. Предлагаю по этому поводу… Вы хотя бы пива, Владимир, себе налейте!..

Они чокнулись и выпили за здоровье старика, пытавшегося за детской насупленностью скрыть заблестевшее через очки явное умиление сказанным.

Бедный ты, бедный, подумал Лузгин, как же мне жаль тебя, старого. Наверное, все свои миллионодолларовые акции ты отдал бы, не глядя и не дрогнув, в обмен на то, чтобы сейчас открылась дверь и вошла внучка, живая и здоровая. И тотчас же другой Лузгин, что всегда в нем бодрствовал, спросил тихонечко: а вдруг бы не отдал? Вдруг это как-то связано – исчезновение Анны Важениной и нежелание старика продавать или уступать свои активы? Версия куда более серьезная и вероятная, чем наркоманско-прокурорская история. С другой стороны, если люди Земнова идут на такое, что страшно подумать, значит, верят и знают доподлинно, иначе зачем бы такие жертвы, но и здесь очень много неясного, все гораздо шире и ужаснее частной семейной трагедии, которая щепкой упала в разгорающийся костер, способный, как понимал Лузгин, спалить в округе всех и вся в ближайшем самом времени, как это уже произошло в буферной зоне.

Проводив гостя, они со стариком принялись таскать на кухню грязную посуду. Спустилась теща и спросила, приглядываясь, не много ли старик себе позволил, притом спросила Лузгина, не мужа, на что Иван Степанович ответил уверенно и отрицательно и вообще посоветовал ей не путаться у них под ногами: мол, сами справимся, не маленькие. Старик счищал еду с тарелок в контейнер для пищевых отходов, передавал посуду Лузгину, а тот укладывал ее в посудомоечную машину.

– Ну, а теперь скажи мне, друг писатель, – сказал старик, ополоснув руки под краном и вытирая их выбившимся из-под ремня подолом дорогой рубашки, – зачем он к нам пожаловал? Что ему надо?

– От вас? – Лузгин притворил машинную дверцу и нащупал вслепую кнопку запуска. – Думаю, особо ничего. Так, визит вежливости. А может, ему просто скучно. Он же здесь никого не знает.

– Не верю, – покачал головой старик.

– Степаныч! – Лузгин тоже вымыл руки и обнаружил, что в обозримых пределах полотенца нигде нет. А он-то думал, что старик банально захмелел. – Ну почему бы тебе хотя бы на миг не представить, что у человека может появиться обыкновенное человеческое желание просто прийти в гости к двум относительно знакомым ему людям. Почему тебе все время что-то мерещится? Даже во мне.

– Мерещится, – согласился старик, – потому что я старый и умный. Пошли к тебе, расскажешь мне о нем, что знаешь.

В кабинете стоял низкий деревянный бар-буфет, где для особых случаев старик держал хорошее спиртное и куда они вернули недопитые бутылки со стола в гостиной. Обычно, заглянув сюда на разговор, старик усаживался на диван, Лузгин же располагался в своем (теперь) рабочем кресле у стола, поближе к пепельнице и вытяжному пропеллеру в оконной пластиковой раме. Теперь же сам старик устало опустился в кресло, кивком головы отправив Лузгина на диван, посидел немного молча, словно прислушиваясь к самому себе, потом сказал:

– Достань.

– Что? – встревожился Лузгин.

– Виски и стакан.

Лузгин налил старику на два пальца и хотел убрать бутылку в бар, но старик властным жестом остановил его и повелел рассказывать о Слесаренко. Лузгин в задумчивости поднял глаза к потолку, наткнулся взглядом на верхний срез книжного шкафа, решив при этом, что такое их со стариком расположение даже предпочтительнее, и сказал тестю, что, в принципе, Слесаренко был неплохим мужиком, лучше многих из органов власти, не без души и совести, и главное – не вор по определению, по складу характера и воспитанию, из тех немногих бывших работников «совка», которые и раньше работали честно, и не переродились с приходом беспринципного по сути своей рынка. Не знаю, правда, уточнил Лузгин, кем и чем он стал в последние годы, проведенные за границей и в большой «нефтянке», рядом с огромными деньгами, где и мораль, и отношения – совсем иные. На что старик сказал ему – неправда, все и везде одинаково, с одной лишь разницей: чиновник при бюджете ворует не свое, не им заработанное, в «нефтянке» же воруют свое, кровное, на которое разинул налоговую пасть все тот же вор-чиновник, да и почти что не воруют больше, вполне легально получают, так спокойнее. Ну да, сказал Лузгин, основной-то капитал уже давно наворован, теперь нет смысла рисковать, вполне можно жить на зарплату и бонусы, платить с них налоги и считать себя честным человеком. Ты на кого намекаешь, спросил старик. Ни на кого, сказал Лузгин, а вот недавно прилетал из Штатов некто Пасечник, провел здесь две недели, сидя в кабинете, получил за это два миллиона долларов и улетел обратно. Это как, честный заработок? Люди на буровых за две недели получают пятьсот долларов, и ведь именно они добывают нефть, а не пасечники разные. За эти две недели, сказал старик, столь нелюбимый тобой Пасечник придумал, как в будущем году сэкономить для компании двести миллионов, так что один процент в виде вознаграждения – это совсем немного, а быть может, даже мало. А чего такого он придумал, спросил Лузгин. Сколько и где людей уволить, выбросить на вэлфер, или как от налогов уйти? Ты мыслишь очень примитивно, сказал старик, и не представляешь себе всей сложности и многокомпонентности менеджерских решений, тем более твой мистер Пасечник именно тем и славен, что все его советы всегда лежат строго в границах закона. Не мой он, этот мистер, сказал Лузгин, и все равно я никогда не соглашусь, что две недели в теплом кабинете стоят в две тысячи раз больше, чем адский труд на зимней буровой. Совсем не адский, сказал старик, хотя, конечно, с кабинетом не сравнишь, но если буровик предложит, как набурить в тысячу раз больше, он и получит больше ровно в тысячу раз. Но это невозможно, сказал Лузгин, вы сами – буровик, вы сами знаете, тем более что нынче почти и не бурят совсем, по геологоразведке в нынешнем году – ноль метров буровой проходки, а в следующем, по совету разных пасечников, вы и эксплуатационные-то скважины бурить перестанете. Ты снова передергиваешь, сказал ему старик, мы бурили и будем бурить, но разумно, не ради рекордов, как это было раньше, и надо трезво отдавать себе отчет, что нефтяная история в Западной Сибири завершается, мы продержимся еще лет десять. А что же дальше, чуть ли не выкрикнул Лузгин, что будет здесь, чем станут люди заниматься? Вопрос серьезный, согласился с ним старик, но это историческая данность, такое уже давно произошло в Поволжье и Башкирии, и люди там живут, работают; придумаем и здесь. Неправда же, сказал Лузгин, в Поволжье и климат другой, и промышленность, а здесь только болота и никому не нужные большие города, целиком и полностью зависящие от «нефтянки». А ты помнишь, писатель, спросил его старик, как в конце восьмидесятых с вашей, журналистов, помощью зарубили на корню идею строительства в области нефтеперерабатывающих и химических заводов? Как вы тогда орали в своих газетах? Не позволим загубить природу! Вот теперь природой и живите, надо отвечать за свои поступки и слова. Лес-то все равно бездарно вырубили и вывезли за границу, за пятьдесят лет не то что мебельного производства – нормальной деревообработки не освоили, за гроши сосну и кедр на Запад гоните сырьем, кругляком… А ведь нефтехимия в несколько раз прибыльнее нефтедобычи, и спрос на нее в мире растет и растет. Поэтому Омск живет, Саратов, Уфа, Самара, Грозный, а Тюмень скоро сдохнет, и поделом ей, вот так-то. На нефтяной игле полвека просидели! Это же позор, это же надо совсем головы не иметь… Но мебельные фабрики-то строим, сказал Лузгин, одна уже работает. Кто строит-то, сказал старик – шведы с финнами строят, нашел, чем гордиться, хренов патриот… Вы тоже особо-то не гордитесь, сказал Лузгин, вся нефтепереработка ваша как сидела по отдаче на сорока-шестидесяти процентах, так и сидит, а Европа давно уже – под девяносто, а вы мазутом залились. Ну, сказал старик, насчет мазута: тут твой друг-спортсмен большой специалист. Да ладно те, Степаныч, сказал Лузгин, ты лучше мне про Вольфа расскажи.

– Что именно? – спросил старик, печатая донышком стакана влажные окружности на полированной поверхности стола.

Он выпил уже полбутылки и явно не собирался на этом останавливаться. Дважды приходила теща и спрашивала через дверь, не пора ли; и если в первый раз старик ответил, что он скоро, то во второй отправил жену спать таким хозяйским рыком, что Лузгин и не услышал, ушла ли теща исполнять или так и обмерла под дверью.

– Что он за человек был. И при каких обстоятельствах умер.

Потом, когда старик покинул кабинет, ступая в потемках тяжело, но твердо, а было это уже в третьем часу ночи, Лузгин вылил в стакан остатки из бутылки, получилось больше половины, и выцедил виски сквозь зубы, почти не чувствуя вкуса, а лишь длительный мягкий ожог на языке и в горле. Он хотел было послушать, как все записалось, но пришлось бы лезть на шкаф, а в голове уже росла теплая вата, в ушах начинало постукивать, и привычная глухая пустота внутри стала наполняться, и он заснул, не раздеваясь, на диване.

13

Нетронутая взрывом часть «Империала» была открыта для посетителей, в том числе и знакомый Лузгину ресторан, зал которого при свете дня показался ему не столь просторным, как это представлялось при свете электрическом. За окнами была видна часть набережного шоссе, расчерченного на квадраты четкими линиями строительных лесов, по которым беззвучно перемещались рабочие в куртках с капюшонами – фасад заново отделывали мрамором. Лузгин сидел за столиком, пил чай с лимоном и сам к себе прислушивался. Никаких особых перемен в организме после вчерашнего он не ощущал, ничего у него не болело, кроме того, что тихонько болело давно, и это было даже несколько обидно (ну как же так, сорвался, взял и выпил, и никаких тебе последствий), и следовал пугающий своей очевидностью вывод, что, коли все так безобидно и легко, то значит – можно, хотя бы иногда.

Звонок раздался утром, в начале девятого. Лузгин не сразу нашел свой мобильник – чирикал близко, но неясно где – и спросонья произнес: «Да, Валя, слушаю тебя», – но голос в трубке выплыл не ломакинский. «Увидеться надо», – сказал незнакомец. «Кто это?» – спросил Лузгин, испытывая и раздражение, и странное чувство вины: присутствовало в голосе что-то такое, что он обязан был расшифровать. «Ты знаешь, кто я», – сказали в трубке. И тут Лузгин вспомнил. «Хорошо, – сказал он, – назначайте, где и когда».

Почему-то он совсем не испугался. Наверное, потому что все последние дни подспудно ждал и этого звонка, и этой встречи. Одного Лузгин не мог понять: откуда звонивший узнал номер его мобильника? Неужто Валька? Быть того не может… А вот теперь, сидя за столиком в ресторане «Империала», он начинал испытывать не страх, не беспокойство даже, а отупляющее чувство безвыходности, словно ремни уже пристегнули, но ток еще не включили, и неизвестно, станут ли вообще его включать, но могут же в любой момент, по малейшей прихоти…

От этого, а больше от нечего делать он принялся перебирать в уме вчерашний застольный разговор – долгий, с темы на тему скакали и не одну не закончили толком, очень по-нашему, как это часто бывает: не принято есть молча, тем паче выпивать в компании. Вот и городим ерунду за ерундой о самом важном, у нас в крови – болтать о важном, выпивая и закусывая, и делать вид, что знаешь больше, нежели вслух говоришь, и на каждый-то вопрос у нас есть собственный ответ, никто же никогда не скажет просто: я этого не знаю, мало думал или мне неинтересно. Так нет же, будем городить, как тот кандидат про вселенские семечки или старик про отстрелы чиновников. Хорошо еще, что пиво-то было без градусов, а то бы и сам понаплел, как бывало, сейчас бы вспоминал и удивлялся, откуда что взялось, сжимал бы зубы от позднего стыда и мотал головой, словно вылезшая из воды собака.

В зал вошли двое командировочного вида – с поношенными толстыми портфелями, в давно не глаженной одежде, мельком глянули на Лузгина и сели у стены напротив, закурили разом и уткнулись в меню. Андалузские ночи с редькой, припомнил Лузгин, улыбнулся, тоже достал сигареты и краем глаза уловил тяжелое движение портьер на входе.

– Здравствуйте, Владимир, – сказал Махит, присаживаясь рядом. Не через стол, лицо в лицо, а рядом, как товарищ, совместно с Лузгиным намеренный еще кого-то поджидать. Был он в черном костюме и черной блестящей рубашке, бритый и стриженый по-европейски. Трое так же одетых, что вошли вместе с ним, расселись поодаль, каждый отдельно, спинами к окнам, и будь на них еще и темные очки, все это смотрелось бы очень по-киношному. Лузгин тоже поздоровался. В горле першило от слишком глубокой затяжки, и звук получился опять же по-киношному хрипловатый, позорный получился звук, но вот чашку на блюдце, хорошо отхлебнув, Лузгин вернул вполне достойно, без разоблачительного дребезга.

– Спасибо, что пришли. Ведите себя спокойно. Мы с вами не враги.

Лузгин помедлил и сказал:

– Согласен. Я вас слушаю.

Махит коротким взмахом остановил поспешное движение официанта, тот сразу все уразумел, слегка поклонился и, полупятясь, ушел к командированным, по-школьному тянувшим руки.

– Я хочу, чтобы вы передали Земнову и его людям: это надо прекратить.

– Что – это? – механически спросил Лузгин, прекрасно понимая, о чем идет речь, но самим вопросом еще дальше отстраняясь лично от зловещего предмета разговора.

– Не говорите так, не надо, – предостерег Махит, но без той угрозы, что прозвучала при их первой встрече в Казанлыке, когда Лузгин позволил себе резкость, и Махит сказал ему негромко: «Больше так не говори», – и было в его голосе тогда нечто такое, что Лузгин больше Махиту не дерзил. – Вы отлично понимаете. Передайте Земнову и этому вашему другу: беспредел надо прекратить. Иначе будет плохо всем – и вам, и нам.

– Да я-то тут при чем? – непроизвольно вырвалось у Лузгина. Скотина, про себя подумал он, сейчас еще и объяснять начнешь, что там, на ледяном мосту, стрелял один Ломакин.

– Это ваши проблемы.

– Я не спорю, – вполне миролюбиво произнес Махит.

– Мы просто хотим воспользоваться вашими связями. Вы здесь посредник, это уважаемое дело. Мы не приказываем вам, а просим, вот в чем разница. Чего он добивается? Кончат же всех. Скажите ему: он добьется. Чего он хочет?

Лузгин сказал, что он и сам не знает, и это не было полной неправдой. Есть вещи, о которых, тебе кажется, уже сложилось общее и довольно внятное представление, но стоит попытаться выразить его словами, особенно другому человеку, и выясняется, что все слова неточны: они упрощают и искажают смысл. Чего он хочет, Земнов? Чтобы Махит и эти трое, и все другие вместе с ними ушли отсюда и никогда уже не появлялись. Но как себе он это представляет? Эшелон, вокзал, эвакуация? Они все бросят и уедут? Но кто тогда за ними брошенное подберет и присвоит? И кто сказал, что они не вернутся? Тогда нужно двигаться сплошной стеной отсюда на Казанлык и дальше, но это невозможно: стены не будет, ей неоткуда взяться: от партизан под Ишимом, по большому счету, никакого толку, сплошное робингудство, по-русски бессмысленное и беспощадное. Как и налеты Гарибова, и православное шахидство несчастных мальчиков Земнова…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю