355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Казаринов » Тень жары » Текст книги (страница 4)
Тень жары
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:07

Текст книги "Тень жары"


Автор книги: Василий Казаринов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

Там темно, пахнет сыростью, и стены все в зеленоватой плесени. В темных от испуга его глазах стоит выражение покорности. Ты подталкиваешь его в плечо:

– А ну-ка, попрыгай!

"Попрыгай!" – привычный пароль, метка, опознавательный знак характерной для нашего Агапова тупика бытовой оценки; тебе уже раза три приходилось попадаться в подворотне или глухом тупике в сети, расставленные кодлой из бараков, пришвартованных к железной дороге. Их пять-семь человек, они окружают тебя, ты прижимаешься спиной к стене и слышишь – даже через пальто – как она холодна. Ты знаешь, что сейчас будет. Кто-то из кодлы, как правило, щенок, малолетка, которого берут в компанию в качестве наживки, чтобы он задирался, выступает вперед, и, пульнув через зубы короткий плевок, взвизгнет, остро затачивая "эс": "А ну, с– с-с-ука, попрыгай!".

Это можно...

Это можно, если ты согласен считать себя последним дерьмом.

Они выгребут из твоего кармана мелочь, демаскировавшую себя характерным звоном, легонько двинут по скуле и уйдут.

Если ты себя дерьмом считать не согласен, то ты и сам не заметишь, как колени твои согнутся, локоть упрется в живот, и кулак выскочит навстречу кодле: "Выкуси!" И значит, тебя будут бить серьезно, но зато ты останешься самим собой – диким и вольным, не признающим ошейник волчонком Агапова тупика – а ссадины до свадьбы заживут.

Он, кажется, не понимает.

– Попрыгай, попрыгай... Ну!  – Ты отстегиваешь свой солдатский ремень с заточенной пряжкой, наматываешь кожу на кулак – он, конечно, догадывается, что может означать этот жест.

И он у тебя прыгает, звеня, как копилка. Ты протягиваешь руку, он ссыпает в ладонь мелочь. Потом ты покупаешь в киоске два эскимо за одиннадцать копеек, потом вы за гаражами режетесь с пацанами в "буру", а вечером, по возвращении домой, ты застаешь на кухне Пузыря. И отец молча ведет тебя в ванную комнату; отец бьет тебя только в ванной – а как же, гигиена!

А вот Андрюше много чего под нашим старым добрым небом прощали.

"Сыпь, Андрюша! – покрикивают ему из-за доминошного стола... "Нам ли быть в печали!" – подхватываете вы, мальчики, кроящие за игрой в ножички свои америки, азии и европы... "Сделай так, чтоб горы заплясали!" – подзуживают старшие, грея в ладонях черную гремящую кость... "Чтоб зашуме-е-е-ли зеленые сады!".

Андрюша приветливо покачивает девичьей ладонью:

– Сейчас, сейчас...  – и идет домой.

Он возвращается с ослепительным перламутровым трофейным аккордеоном, присаживается к доминошному столу, разогревает пальцы тренировочными прыг-скоками по клавиатуре и быстро, без паузы, без подготовки, съезжает к начальным аккордам: уамп-памп-памп...

– "Эх, путь-дорожка, подожди немножко..."

И все бросают домино, подтягивают – поначалу робко, боясь спугнуть грубым сипением точность темы, но когда горы уже заплясали, сады зеленые зашумели, все вы втягиваетесь в строй андрюшиных аккордов и дружно раскачиваете Агапов тупик слаженным хором:

– Пой-играй, чтобы ласковые очи, не боясь, глядели на тебя!

Играет он потрясающе (хотя аккордеон и не его прямая специальность – Андрюша работает в струнной группе ансамбля народных инструментов), но столько сока в его мелодиях, такая светится искра в его не всегда логичных аккордах, такая легкость парит в стремительных связующих фразы пассажах – ах, как он играет, Андрюша! И все вы уже не здесь, и нет с вами ни слез, ни расстройств, и не кирпичные скалы Агапова тупика наваливаются на вас всей тяжестью своих теней... Нет, это тени пахучих магнолий в благоуханном парке Чаир – там вдалеке, в просветах тропического сада покачивается на мелкой волне луна, вытянувшаяся в тонкую, трепещущую струну. И ведь вы – это вы, те, кто на "эмке" драной и с одним наганом первым врывались в города... И вели вы полные серебристой кефалью шаланды к южному городу, к его молдаванкам и пересыпям, к зацветшему французскому бульвару. И, не стыдясь себя, падали вы на колени перед женщиной в нашем нетесном уголке, молили, ломая руки:

– Не уходи... Тебя я умоляю...

И желтым ангелом сходили с потухшей елки, трогали за плечо упавшего лицом на клавиши маэстро и шептали:

– "Говорят, что вы в притонах по ночам поете танго... Даже и под нашим добрым небом были все удивлены!"  – и здесь ты всегда отворачивался, смотрел в маленькое небо, стиснутое жестью крыш, и уходил за гаражи, чтобы скрыть от людей нечто такое, что в Агаповом тупике было глубоко презираемо, и там ты горько плакал.

Утомившись, отдыхает Андрюша, уложив подбородок на сожмуренные меха аккордеона, он тускло улыбается, глядя на перечеркнутую дуплями черную линию игры, и все знают: сейчас он полезет в карман.

Живет он один, жены нет, детей тем более нет, деньги у него легкие, нетрудовые, и их – много.

Кто-нибудь сбегает.

Тихо во дворе и хорошо... Из переулка, выводящего к большой улице, течет низкий сквозняк, он посасывает двор, и вздрагивает тополиный пух бордюров; пахнет пылью и теплом, шевелится на столе раскрошенная тень старой липы, водка медленно, булькающими хлопьями падает в стакан...

– Топ-топ!  – подравнивает Андрюша чрезмерны наклон щедрого горлышка.

Он долго рассматривает граненое стекло на просвет: полуденную тишину вдруг дернет чей-то крик из форточки: "Витька, домой!" – и снова встает тишина во круг стола. Андрюша выдыхает в перламутровое плечо аккордеона. Пить ему с инструментом на коленях неудобно, и он не то что бы пьет, а – кидает водку из стакана, ловит ее распахнутым ртом и припадает обожженными губами к перламутру.

– Андрюша!  – опять просят его.

Он щупает басы: уамп-памп-памп-памп.

– "Эх, путь дорожка!.."

2

У меня в шкафу стояло пиво. Я взял бутылку и зашел к Музыке. Его жилище представляет собой классический барачный угол, а его обитатель сам относится к людям барачного класса.

Они рождаются в бараке при тусклом свете керосинки, они выпускают на волю свой первый младенческий крик и уже на первом вдохе давятся затхлым, гнилым воздухом лачуги; первый звук, достигающий их ушей, есть шуршание крысы в темном углу; они быстро привыкают – к этим обшарпанным стенам, изъеденным плесенью, к тесноте, грязи, блеклым краскам, тусклому свету от закопченного окошка, теням, встающим у стола в час поздней трапезы, и сам дух барака проникает в их плоть, осаждается на грубых кожных тканях, делает шершавым, заскорузлым их язык, и его ничем, ничем уже не вытравишь.

Музыка лежал ничком на диване, свернув голову на бок, и кашлял.

Он приоткрыл глаз и увидел бутылку; он смотрел на нее так, как если бы на столе стоял не холодный сосуд с подкисшим, отплюнувшимся осадком пивом, а холеная женщина, исходящая эротическим потом.


3

Я вернулся к телефонному столику. Тупо разглядывал адрес, второпях записанный на полях старой газеты. Имя переулка было знакомо... Старые улицы обладают именем собственным, но не названием. Улица строителей, Шоссе энтузиастов – названия новых времен. А прежние имена есть, скорее, отчетливо артикулированное пространство звуков и запахов, тонкая матовая пыльца блеклых цветовых гамм, осевшая на ржавую, извивающуюся в конвульсиях кровельную жесть, на красные сторожевые башенки печных труб, рассохшиеся рамы с разболтанными форточками, на широкие площадки карнизов в коросте голубиного помета...

Я спустился во двор, закурил. Татарка-дворничиха с картонной улыбкой обмахивает жесткой шершавой метлой игровую площадку с растекшейся кучей бурого песка для детских игр в "куличики". Ревматически постанывают качельки, на них молодая женщина баюкает свою сосредоточенность, целиком отданную какой-то книжке, рядом ковыряется в земле совершенно забытый мамашей ребенок... Я подумал, что в продиктованном мне по телефону имени переулка слышится запах кислого кваса в деревянной кадке, свечного воска, тлеющих в самоваре сосновых шишек; кроме того, в нем присутствовало куриное квохтанье, кубарем выкатывающееся из-под ног, мягкие скрипы хорошо смазанных салом сапог, плевки гераньевых хлопьев в окнах, отороченных причудливой деревянной вязью наличников... Так это имя и звучит до сих пор – где-то в гнутых, перепутанных линиях Замоскворечья.

Я не был в этих краях примерно с год. Где именно запутался нужный мне переулок, я толком не знал, просто помнил: это где-то там, в Замоскворечье.

То ли я забрел в самый несчастный угол этой некогда теплой, заторможенной местности, то ли это теперь повсюду так, – мне показалось, что квартал неосторожно высунулся из своей старой норы и угодил под бомбовый удар. Вспоротый траншеями асфальт, содранные крыши, провалы оконных проемов, ошметки голубеньких обоев на стенах, парение в невесомости лестничных пролетов, груды битого кирпича, цементные мешки вповалку, глиняное месиво под ногами, сверкающие оскалы японских минитракторов, симметричный росчерк арматурных сеток – и вся эта ремонтная куча-мала забрана в жесткие корсеты суставчатых металлических лесов.

Ничем прежним не пахнет – пахнет цементом, соляркой, землей.

Нужный мне особняк слегка будто бы отпрянул, отодвинулся от разрухи вглубь квартала. К нему вела выстеленная рифлеными каменными плитами дорожка, стиснутая газонами, забранными в белый арматурный камень.

Мягкие пастельные тона стен, кованые решетки на окнах, кованое медное крылечко с покатой крышей.

Я подергал дверь – она не ответила на мое приветствие, не шелохнулась.

Я поднял глаза и встретился взглядом с маленькой телекамерой. С минуту мы состязались в детской игр "кто-кого-переглядит", и я проиграл. В приличном обществе принято не стучать в дверь, а пользоваться услугами пульта связи. Нажал кнопку. Знакомый протокольный голос допросил, кто я такой, в чем состоит цель визига, есть ли при мне сумка или портфель. Мы быстро утрясли таможенные формальности, дверь цыкнула и плавно отворилась.

Я очутился в уютном холле; бросил куртку на вешалку, сплюнул в кадку с экзотическим цветком.

Дверь налево. Крохотная комнатка: журнальный столик, на нем пара бутылок пепси, сигареты, пепельница; два глубоких кресла, запах синтетики, кофе; и впечатление, что где-то неподалеку упорно трудится кондишн.

– Прошу вас!  – сказал динамик, встроенный в стену.

– Да ради бога!  – сказал я динамику и вошел в приемную.

Белый стол на металлических хромированных ножках, компьютерный монитор, какой-то пульт с множеством кнопок, электронные часы, пара телефонов, стопка папок и – хозяйка стола, барышня лет двадцати восьми: строгий твидовый костюм, минимум косметики, аккуратная стрижка плюс рафинированная стерильность.

Где-то тут должна по логике вещей заваляться традиционная перламутровая американская улыбка.

Нет, не завалялась.

– Вас ждут,  – обдала меня холодом секретарша.

– Это прекрасно!

– Простите?  – переспросила она.

Я объяснил: знать, что кто-то где-то тебя ждет – это уже само по себе неплохо.

Она легким, скупым кивком обозначила направление движения – кабинет генерального директора.

Он поднялся из-за стола и улыбнулся:

– Привет!

– Привет, Катерпиллер,  – сказал я,  – только не надо вот этого... Сколько лет, сколько зим!.. Сам ведь знаешь: всего одна зима.

4

В самом деле – между нами стояла зима. Говорили, она будет голодной, злой, холодной и свирепой – именно такой, какая и нужна люмпену.

Я не могу понять, отчего мы держим люмпенов за психов.

Вот я – люмпен.

Но мне не нужна ни стужа, ни голод; всю зиму я радовался, что погода стоит кислая и слякотная, почти осенняя.

А перед этим осень была – скользкая, серая, одетая в улиточную слизь – не время года, ей-богу, а улитка в кирпичной раковине.

Под стать сумеркам в природе и обстоятельства мои складывались сумрачно – в тот день, когда мы пересеклись с Катерпиллером в Орликовом переулке, меня выгнали с работы за грубость: я назвал одну из клиенток стельной коровой.

Жаль... Славная работа – я был тапером в "зойкиной квартире".

Собственно, это бордель. Но, в отличие от обычного борделя, там употребляют не мужики барышень, а барышни – мужиков.

Обставлено заведение было в лучших традициях купеческого ампира: тяжелый малиновый сироп плюша стекает на подоконники, старательно гнется гнутая мебель венских кровей, сыпятся хрустальные брызги с огромной люстры, бликует белоснежный "Petroff" в углу, стены драпированы шелковой тканью – словом, антураж вполне комильфо, как и положено гостиной зале. К тому полагается: шампанское, фрак плюс белые перчатки, Шопен. Шампанское – богатым бабам, фрак – мужикам, а Шопен – это уже наша с "Petroff"ым забота. Посетительницы платили за все: за напитки, за тщательно отлакированную внешность сотрудников, их приятные манеры, ужин при свечах, сопровождаемый моими музыкальными экзерцициями – впрочем, это комильфо подавалось в качестве аперитива, а настоящие напитки лились уже в отдельных будуарах.

Возможно, по внешнему впечатлению эта жизнь и выглядела легкой, порхающей, но на самом деле ребятам приходилось туго – они жаловались мне, что клиентки, дорвавшись до будуара, ни в чем себе не отказывают и требуют отрабатывать гонорар до последней копейки, причем демонстрируют изобретательность такого класса, что Чиччолина, окажись она здесь, в компании наших крутых бизнес-баб, смотрелась бы первоклассницей, читающей сексбукварь по слогам, тогда как все вокруг заняты высшей – математикой.

Заведение помещалось в старом, еще дореволюционной раскройки доме, и самое смешное, что хозяйку действительно звали Зоей. Зоя Сергеевна, дама лет сорока, приятная во всех отношениях.

Встречаются имена, само звучание которых провоцирует ассоциативные фантазии: ну, например, Варвара – это, как еще классик унюхал, есть нечто мужиковатое, грубоватое, да к тому же еще и рябое. В имени Зоя присутствует острое, жужжащее, осиное начало – 3-з-з-оя! – поберегись, а то напорешься на жало! Наша Зоя вполне соответствовала ассоциативной подоплеке имени – короче говоря, была стерва. Только законченной стерве придет в голову называть мужской половой орган настолько трогательно – "зизи" – и самым тщательным образом тестировать кандидатов в сотрудники.

Чтобы заполучить должность, требовалось приблизительное знание манер света, то есть: не рыгать в обществе, не сморкаться с треском, не ковырять спичкой в зубе – однако и это в конце концов мелочи. Проходной балл в конечном итоге обеспечивал именно "зизи" – его размеры, формы и другие понятные наметанному женскому глазу достоинства.

Зоя запиралась с претендентом в комнате – как-то раз мне случайно пришлось присутствовать при этой процедуре. Парень стоял без штанов и глядел в потолок. Зоя сидела в полуметре от него на стуле в той характерной позе, в какую закован шедевральный мыслитель – впрочем, Зоя позаимствовала у Родена не столько позу, сколько общее настроение: взгляд у нее был такой, как будто в созерцании "зизи" она постигала некие философские тайны.

Принимая меня на службу в качестве тапера, она – скорее всего по инерции – пожелала оттестироватъ и меня; ее претензии я вежливо отмел, сославшись на то, что кондиции "зизи", возможно, и сказываются на качестве музыки, но в конечном счете играют на фортепьяно не этим. Она неохотно согласилась.

Тетки к нам захаживали в большинстве своем закомплексованные, скобареватые, с типично торгашескими привычками и голосами, но душевные, что характерно, и почти сплошь замужние – мне их бывало даже жаль. Но однажды заявилась чудовищно вульгарная баба. Она крепко набралась за ужином при свечах и все норовила усесться мне на колени; я ей вежливо указал на то, что между мной и "Petroff"ым возможен посредник, но это – на крайний случай – будет нотный лист, а не ее, стельной коровы, задница. Поднялся крик, началось битье хрусталя – одним словом, наглую бабу вывели обрадованные мужики. Но меня в результате отлучили от должности тапера, а жаль... Я успел полюбить – тяжелые глухие гардины, белоснежного "Petroff"а и этих несчастных баб.

В память об одной из них у меня остался магнитофон – прекрасный "филипс". Обстоятельства, связанные с этим приобретением, я до сих пор вспоминаю с легкой дрожью в коленях. Дело было за неделю до печального инцидента с битьем хрусталя. Отыграв программу и проводив расползавшиеся по апартаментам пары пенящим кровь маршем Радецкого, я попрощался с роялем до завтра, закурил и краем глаза отметил, что в дверях маячит мадам Зоя. Она ласково поманила меня пальцем.

Выяснилось, что мне придется немного поработать ("В порядке исключения... – мадам Зоя кашлянула в маленький кулачок, – сверхурочно!"). Тон, которым она высказала свое пожелание, не оставлял никаких сомнений относительно того, что речь идет не о польке-бабочке, а как раз о "зизи": кто-то из теток требует именно меня. Такого рода сверхурочные услуги лежали вне пределов наших договоренностей, однако шутки ради я согласился, выторговав себе полное алкогольное довольствие штатных наших жеребцов; вылил почти целую бутылку шампанского, натянул белые перчатки – и отправился на службу.

То ли мечущая искры энергия игристого напитка взорвалась во мне безудержным приступом хохота, то ли в самом деле это выглядело просто уморительно – точно не помню.

Если великий семнадцатый век чем-то еще и отзывается в нашем бездарном двадцатом, то – именно такими женщинами: она просто вывалилась из рубенсовского полотна, и, сохраняя все здоровые соки и пышные кондиции оригинала, возлежала на кровати, приподнявшись на локте.

Наверно, я до гробовой доски сохраню в себе это впечатление: передо мной было не тело.

Это был торжественный гимн телу; он звучал монументально, мощно, во все оркестровые трубы, скрипки, литавры, органы – и даже где-то на задах этой могучей музыки гудел, как мне почудилось, китайский гонг.

Потеха состояла не в теме, а в аранжировке.

Она аранжировала симфонию природы каким-то немыслимым, типично проститутским орнаментом: пояс, чулки с резинками и что-то там еще из традиционной рабочей спецодежды профессиональной потаскушки – то ли шелковое, то ли батистовое.

Потом она мне рассказывала, что ей запало в душу, как я "перебираю пальцами" – ей-богу, она так и выразилась. Мы выпили для разгона приятной беседы чего-то крепкого, потом еще и еще, так что перипетии развития наших отношений я вспоминаю очень туманно, зато в момент пробуждения у меня складывалось впечатление, будто я по-пластунски, на брюхе – строка за строкой, страница за страницей – прополз через всю пикантную лимоновскую прозу.

Выяснилось, что она записывала ночную музыку на магнитофон и хочет оставить мне кассету – на память. Подумав, она махнула рукой: "А-а-а, забирай все вместе, с аппаратом!".

...В Орликовом тихо тлели эмоции маленького дорожно-транспортного происшествия: пыльный автобусик с подмосковным номером вскользь шаркнул по лакированной скуле "ниссана" – в крыле цвета сырого асфальта белели свежие ссадины. У автобусника было такое лицо, как будто его собирают к эшафоту – батюшка отдолдонил молитву, и пора выходить; водитель "ниссана" – молодой, с идеальной стрижкой, в идеальной белой сорочке, в ворот которой впился идеальный галстучный узел, – изящно курил в ожидании гаишников, а с заднего сидения, кряхтя, выбирался из комфорта салона в дискомфорт улицы человек в длинном (сказать бы – долгом...) пальто, болотный цвет и свободная линия которого однозначно намекали: мы, болотно-свободные – дороги и за рубли не продаемся. К этим намекам присоединялись черная, как южная ночь, рубашка и белый, будто только-только побеленный, галстук.

Виноват, конечно, автобусник – за поцарапанное крыло с него слупят столько, что еще долго он будет сыночку напевать: "Кушай, Вася, тюрю, молочка-а-а-то не-е-е-ту..."; он растерянно переминался с ноги на ногу и сухо кашлял в кулак.

Да что ж это в самом деле у нас – эпидемия чахотки?

В глазах его стояла просьба о помиловании, но его, пыльного, серого пейзанина в кирзовых сапогах и солдатском бушлате, миловать тут никто не собирался... Эти люди все чаще стали появляться в городе; они производят впечатление живых организмов, из которых выпустили воздух, слили на землю их горячую когда-то кровь, и все жизненные силы ушли из них, испарились вместе с тяжелым каторжным потом – от человека остался пергаментный фантик, в который обернуты одеревеневшие мумии.

Человек в болотном пальто обернулся.

Узнал я его не сразу; он изменился со школьных времен – и в лучшую сторону – он дозрел наконец. Кое-кого из одноклассников мне приходилось встречать в последнее время; нельзя сказать, что эти встречи поднимали настроение: лучше бы эти люди оставались к прошлой жизни, где девочки были девочками, где их талии были туги, резиновы, а их лица пахли персиком и глаза имели отчетливый цвет. Оставались бы там и мальчики – мальчиками, жилистыми, упругими... Девочки оплыли, их лица теперь пахли кухней, половой тряпкой, а глаза поблекли; мальчики сгорбились. Катерпиллер смотрелся в этом унылом ряду усталых персонажей приятным исключением.

Существует несколько слов, смысл которых я до конца так и не в состоянии расколоть.

Одно из них – "чернявый". Сказать бы – черный. темный; характер этих устойчивых, жилистых, скуластых слов, возможно, и грубоват, но зато отличается определенностью. А чернявый? Лизни его, попробуй на язык – почувствуешь во рту легкую приторность; на взгляд это нечто скользкое, набриолиненное, – виной всему, видимо, червоточина подленького "я-я-я-я" в самой сердцевине слова, которое, ко всем его достоинствам, еще и пахнет – подмышками.

Катерпиллер был именно такой – на вкус, взгляд и запах – он был чернявый. Худ, угловат, даже слегка сутул; он, тонкокостный, очерченный торопливым, неряшливым штрихом графического угля, мальчик – от первого класса и до последнего – скрывал в себе хрупкую душу саженца; десять весен прошли впустую, так и не сумев переплавить ее в сердцевину настоящего крепкого дерева.

Трудно теперь сказать, как и почему к нему пристало это прозвище – Катерпиллер; его звали хорошим именем Федор, но к старшим классам это имя уже никто не вспоминал.

Наверное, я был перед ним виноват: я его не замечал. Катерпиллер всегда находился немного на отшибе. Теперь я понимаю, что он не сам себе выбрал это скромное место – он был отжат, отодвинут в сторону; не имея ни тайного намерения, ни злого умысла, я его отодвигал на второй план. Я хорошо играл в футбол, а он на поле производил впечатление механического человечка, у которого разболтался вестибулярный аппарат. Я нырял с мостков в Москва-реку, а он боялся воды. Мне везло в "буру", в "секу", а он вечно пролетал; мы испытывали симпатию к одной девочке – девочка отвечала взаимностью мне. Потом я сделался хиппи, и стал своим человеком в "системе"; летом со всей нашей лохматой компанией мотался в Гурзуф или Коктебель. А его "система" всерьез не принимала. Я прошел в университет, а он с грехом пополам пристроился в каком-то заштатном полумосковском институтике, кажется, кооперативном.

Я отлип от столба, подошел к машине.

– Вот и ты, наконец, надел черную рубашку,  – сказал я.

Он прищурился, неловко сыграв сцену недоумения, – на самом деле он тоже узнал меня сразу.

– М-м-м...  – улыбнулся он.  – Ты и это помнишь?

Статус "человека-на-отшибе" иногда оказывался выгоден: помнится, в годовщину смерти Ремарка мы всем классом напялили черные траурные рубашки и вот такими чернорубашечниками заявились в школу; вспыхнул скандальчик, грянули разборки по комсомольской линии. Катерпиллер не пострадал и потом оправдывался, что насчет траурной униформы его не предупредили.

Возможно, так оно и было.

– А ты не изменился... Все вспоминаешь фрау Бекман?

– Теперь каждый культурный человек обязан иметь в виду судьбу фрау Бекман!*[11]11
  * К характеристике жанра. Всякий не всякий, но женской части нашего художественного истеблишмента я бы посоветовал внимательнее присмотреться к этому персонажу, прописанному, если не ошибаюсь, в «Черном обелиске». Эта замечательная женщина зарабатывала себе на хлеб и рюмку шнапса тем, что в кабаке вытаскивала здоровенный гвоздь, вколоченный кем-нибудь из посетителей в стену. Шоу пользовалось большой популярностью – пикантность представления состояла в том, что фрау таскала гвозди из стены, что называется, не прикладая рук: в качестве гвоздодера использовала собственные могучие ягодицы. У меня нет никаких сомнений в том, что вскорости всей нашей глубокомысленной гуманитарной публике придется зарабатывать на хлеб каким-нибудь сходным способом.


[Закрыть]

Прошуршали гаишники на BMW. С чувством, с толком, с расстановкой они принялись готовить автобусника к эшафоту.

На прощанье я вручил Катерпиллеру визитку. Эти визитки мне подпольно и по большой дружбе изготовили девчата из типографии – еще в то время, когда я работал в газете. Фамилия, должность, телефон – все как полагается.

Должность в визитке была обозначена просто и без затей: "Хороший парень".

Катерпиллер, не глядя на текст, погрузил "Хорошего парня" в карман пальто – я успел подумать, что это символично.

5

– Ты, стало быть, все по-прежнему трудишься «Хорошим парнем»?

Я присмотрелся к нему. Средний рост, плотное сложение, аккуратный зачес, нос прямой, обычный, лоб высокий, чистый, лицо овальное, особых примет нет.

Вернее сказать, не было – прошлой осенью, но теперь особая примета освежала лицо – острый клинышек бородки. Изо всех мыслимых и немыслимых фасонов Катерпиллер почему-то избрал эту, пойдя в русле чисто эсдэковской манеры драпировать вялые подбородки остренькой бородкой *[12]12
  * К характеристике жанра. Кстати: если бы в свое время становой пристав хватал всякого обладателя такой бородки и препровождал его в участок, то в России никогда бы не возникла РСДРП. Наверное, и товарищ Сталин сделал блестящую карьеру только потому, что вовремя соскреб с лица этот козлиный клинышек... Ну, да не в том дело. Поразительно, как капитализм меняет наружность человека. Основная примета нуворишей – это гладколицесть. Все они будто умылись в розовой глазури – из обоймы «глазированных сырков» выпадает, разве что, азартный наш капиталист Бочаров. Тут одно из двух: либо он подставной персонаж, либо водит дружбу с Мефистофелем, и Мефистофель дает ему на время поносить свое лицо.


[Закрыть]
.

Катерпиллер откатился от стола на вертлявом, подвижном стульчике, закинул ногу на ногу, кивнул на мягкое кожаное кресло. Я осмотрелся. Стены обшиты деревом, два стола, рабочий и заседательский, ничего лишнего. На краешке рабочего стола – литровая бутылка минералки, стакан и книга. Книга лежала титулом вниз, но я ее узнал. Это был сборник детективных рассказов. Его тиснула гигантским тиражом одна частная контора – пару лет назад. Теперь эти ребята разбежались, сняв на таких книжечках трехсотпроцентную прибыль, – и правильно сделали. Недавно я встретил шефа этого пиратского издательства, и он мне объяснил, что по его скрупулезным расчетам единственный вид издательской продукции, которая ныне продолжает удовлетворять нормам рентабельности, является производство винных наклеек.


Ежедневная
литературно-художественная
наклейка

Орган союза писателей

АЛА-БАШЛЫ

Редсовет…………

Алк. – 18. об.

Сах. – 7%

Я тут же попросился в редакторы этого издания.

Я убеждал его, что создать высокохудожественную, отвечающую тонкому литературному вкусу винную наклейку, – это все равно что выпустить книжку толстого журнала. Для начала необходима редакция винной наклейки: редакторы, художники, авторский актив, литконсультанты; необходимы отдел рукописей и секретариат. И хорошо бы сделаться чьим-нибудь органом.

Издатель обещал подумать, а я обещал составить эстетическую программу и подобрать солидный редсовет.

Катерпиллер перехватил мой взгляд.

– Вот именно! Я хочу предложить тебе работу.

– Мыть полы? Водить представительский автомобиль? Вставлять в офисе стекла?

Он покачал головой, достал платок, промокнул вспотевший лоб.

– Душно что-то...  – поморщился он.  – О чем это мы? А... Нет, ты меня не понял. Это будет работа по специальности.

– Это смотря какую специальность иметь в виду!

В самом деле, у меня много специальностей. После университета я отбыл двухлетний каторжный срок в общеобразовательной школе*[13]13
  * Просто так, к слову. Из этой службы я вынес всего одно чувство и всего одну мысль. Во-первых, ненависть к детям. А во-вторых – убеждение в гениальности тех учебников, по которым сам когда-то изучал в школе литературу. «Типичный представитель», «лишний человек», «очень современная книга» – это как раз та оптимальная стилистика мышления, которая доступна современному школьнику. Все наши школьники – ну, не все, а, скажем, четыре пятых – недоумки. Все, что конструктивно чуть-чуть сложнее табуретки, вызывает у них вспышку необузданной агрессивности.


[Закрыть]
.

Кроме того, у меня есть специальность дворника*[14]14
  * И еще раз – к слову. Само собой, хотя я и не татарин. Всякий интеллигентный человек у нас хоть немного, да и работал дворником, истопником или сторожем. Ибо если он не работал дворником, истопником или сторожем, значит, работал в газете «Правда», Политиздате, Совмине, Госконцерте, Комитете защиты мира, КГБ, Комитете советских женщин и так далее. Весь наш бывший андеграунд реконструирован из дворников и истопников.


[Закрыть]
.

В каком-то смысле я газетчик*[15]15
  * А это – уже к характеристике жанра. Это тот редкий случай, когда я полностью солидарен с представителями власти в характеристиках. То есть, действительно, некоторое время я работал в газете. В большинстве зарубежных полицейских романов так или иначе присутствует образ газетчика. Все остальные персонажи, и в частности полицейские инспекторы, их стойко ненавидят и не упускают случая назвать работников прессы своими именами, как то: «недоноски», «щелкоперы», «паскуды», «говнюки», «педрилы», «мокрицы», «прыщавые шлюхи» – возможны варианты, но они уже совсем далеко за пределами нормативной лексики.


[Закрыть]
.

Из газеты я ушел работать в морг, где мыл трупы. Это была страшная тошниловка, но все же поприятней, чем газетчина.

Потом я трудился "кормильцем": в больнице кормил стариков, которые сами были уже не в состоянии есть Впрочем, они уже и жить были не в состоянии. Мне платили двести рублей в месяц. Оттуда-то я и попал в зойкину квартиру, где честно барабанил на "Petroff"е то что мне нравилось или что просили осоловевшие работницы прилавка. Последнюю мою должность можно было назвать "уборщик квартир". Два раза в неделю мыть полы, протирать пыль, ополаскивать грязную посуду сосать пылесосом все, что собирает пыль, – хозяевам каким-то коммерческим людям, было недосуг: они вечно куда-то неслись, возвращались домой заполночь; им было проще отдать тысячу и не иметь горы грязной посуды в раковине, тараканьи бега – на кухонном столе мокриц – в кофейных чашках и склоку – в супружеской постели. На этой должности я протянул недолго: во-первых, далеко ездить, в Ясенево. А во-вторых в этой квартире однажды в шесть утра взорвали динамитом дверь – никто, к счастью, не пострадал, но я счел нужным держаться от таких веселых обиталищ подальше.

– Так в чем у вас тут дело?  – спросил я.  – Тебе кто, собственно, нужен? Мойщик трупов или кормилец?

– Да вот в этом дело... – Он расслабил галстучный узел, расстегнул ворот рубашки и прихлопнул ладонью книжечку; там под дрянной шершавой бумажной обложкой покоились пара моих переводов и, кажется, коротенькое предисловие, замешанное на чистом надувательстве: я пробовал убедить читателя, что боевик есть чисто литературный жанр, требующий скрупулезной работы. На самом деле триллер только тогда хорош, когда он не написан, не изваян, не выстрадан, – и так далее, а когда он – склепан; хорошо, прочно склепан стальными заклепками.

– Знаешь, у меня совсем нет времени для чтения... Это... – он пустил страницы веером, – так, на сон грядущий. Попалось под руку случайно, сейчас ведь полно такой литературы*[16]16
  * К характеристике жанра. Кто бы спорил... Книжные развалы сделались именно такими, какими и должны быть, – эта ситуация, что само смешное, создана самими «инженерами человеческих душ». Вообще – мне их скорбные стенания по поводу нашествия порнухи и чернухи напоминают обреченный вопль человека в тот момент, когда табуреточная опора неудержимо уходит из-под ног, а грубая пенька петли сдавливает горло. Представляю я себе это примерно так. Вот приходит наш «инженер человеческих душ» в гостиничный номер, осматривается и морщит нос: «Хреноватая какая-то обстановка!». Очень ему не по ноздре этот номер, в котором он веки-вечные жил-жил, вынашивал замыслы и творил: обои вон выцвели, стекла в окнах мутные, тараканы по углам шуршат – и оттого так скверно на душе... И вот он в мрачном расположении духа сдирает со стен обои, выламывает паркет, крушит мебель – словом, устраивает полный разгром. Потом он ищет табуретку – ищет, ищет и находит. Проверяет ее на устойчивость: ножка не подогнется ли? Вслед за этим ищет веревку – находит, пробует на прочность.
  Лезет на табуретку и долго, вдумчиво привязывает ее к потолочному крюку. Пару лет у него уходит на то, чтобы создать аккуратную петлю – чтоб точно соответствовала размерам головы. Подтягивает петлю и примеряет: хорошо ли сидит? Шею не тянет? И, наконец по собственной воле шагнув с табуретки, обнаруживает он некоторое неудобство своего подвешенного состояния, выкатывает глаза и истошно вопит:
  – Культу-у-у-у-ра погиба-а-а-а-ет!


[Закрыть]
. И вот мне пришла в голову одна идея...

– Да,  – согласился я.  – Сейчас этих триллеров полно. Иначе и быть не может.

Он налил полный стакан минеральной воды, залпом выпил, отдышался.

– Это почему?

– Такова логика нашей жизни... Ничего, кроме бое вика, человек сейчас просто ни в состоянии воспринять...  – я взял со стола книжечку, тоже пустил страницы веером. – Литература всегда была для нас не столько чтивом, сколько средой обитания. Теперь эта среда из меняла русло и потекла в жанре триллера. Всем остальным жанрам придется подождать*[17]17
  * По дороге сюда я видел на лотке «Стену» Сартра. Два года назад я бы не постеснялся свистнуть эту книжку у своего лучшего друга. Теперь я просто сказал торговцу – обшарпанному пареньку с красными глазами бультерьера, – чтобы он сбавил цену и гнал бы Сартра за гроши. Он угрюмо согласился: придется... Еще как придется! Сартра придется отдавать за столько, сколько стоит посещение общественного туалета. Без экзистенциализма народ как-нибудь перетерпит, а нужда – она есть нужда, тем более большая...


[Закрыть]
.

Катерпиллер расстегнул еще одну пуговку, подергал ворот рубашки – характерный жест человека, желающего слегка освежить вспотевшую грудь; налил себе минералки, на его висках вспухли крохотные капелью пота.

– У тебя температура?  – спросил я.

– С чего ты взял?  – удивился он.  – А-а-а, это... Да, накатывает что-то временами. Я и сам не пойму. Вдруг ни с того ни с сего – душно делается. Как в бане. У тебя такого не бывает? Топят, что ли, у нас чересчур?

Катерпиллер выдерживал паузу и покусывал длинный, тщательно отманикюренный ноготь мизинца.. Надо бы ему при случае заметить, что этот ноготь на мизинце – дефект образа, моветон.

– У нас в фирме что-то не так,  – сказал он и поглядел в окно; взгляд у него был отсутствующий.  – Я не понимаю, что именно не на месте. Просто чувствую... Чутье у меня, как у легавой.

Про себя я отметил, что он лукавит. Если у тебя хватило денег на шикарный офис в Замоскворечье, то наверняка осталась кое-какая мелочь, чтобы нанять кэгэбэшников для дознания или десантников для охраны. Хотя с бывшими десантниками уже возникают проблемы – наверное, все запасники уже служат где-то "алексами".

– Догадываюсь, о чем ты думаешь,  – Катерпиллер подкислил улыбку саркастической интонацией. – Однако в нашем случае мы имеем дело с чем-то нетривиальным.

Он встал, скинул пиджак, бросил его на стул, подошел к окну и включил кондиционер, заложил руки за спину, прошелся по кабинету. Потом присел на соседнее кресло, покосился на сборник детективных рассказиков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю