Текст книги "Тень жары"
Автор книги: Василий Казаринов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
– Он милый старик, только немного слезлив.
Она догадалась, что в этих делах от меня толку мало.
Ну, а теперь она была необходима мне.
– Ты голоден или это связано с приключениями?
Скорее всего с приключениями – Эдик стопроцентный персонаж приключенческого жанра.
– Ладно! – согласилась она, и через полчаса я встречал ее на Кутузовском.
11
Паркинг перед рестораном был забит хорошими автомобилями – гладкокожими, издали напоминавшими изящную женскую руку, туго обтянутую добротной лайкой. Они стояли на рейде, дожидаясь, пока команда ест и пьет в высоком «козырьке» – там окна расписаны яркими неоновыми пятнами, а мужчины, наверное, распушают перья, и женщины тонким пальцем аккуратно стряхивают пепел с длинных черных сигарет «Моор» и подносят к губам стаканчики с кьянти. Впрочем, наличие кьянти, скорее, следует домыслить.
У входа стыла маленькая очередь. Мужчины все как один были экипированы в темные пиджаки, фасон которых строился на прямых линиях и углах; манжеты подвернуты – небрежно, будто невзначай. Готов побиться об заклад, что все они в белых носках.
Такой пиджак с матрацно-полосатой подкладкой, мешковатые брюки и белые носки – признак состоятельности и вообще хорошего тона.
Очередь пахла – хорошим табаком и дорогой парфюмерией.
Я прохаживался под "козырьком", высматривая Бэллу. Остановился перед стеклянным кубом рекламной витрины и пробовал сообразить – что бы эта реклама могла означать.
В стеклянный куб, походящий на аквариум, были погружены ресторанный столик и пара стульев. У меня возникла идея.
Движением очереди руководил молодой человек приятной наружности – идеальная стрижка, ухоженное продолговатое лицо, безразличный взгляд. Я давно не бывал в ресторанах и понятия не имел, что у нас теперь так выглядят швейцары... Швейцар должен все-таки оставаться швейцаром: скромная пенсия армейского отставника, синий мундир, лацкан и обшлаг отчеркнуты золотой лентой, высокомерный изгиб рта, студенистый взгляд, толстые щеки, идеально выскобленные опасной бритвой.
Дождавшись, пока юный привратник отворит дверь и соединит аппетитно-теплый мир ресторана с прохладным миром улицы, я тронул его за локоть.
– Я хочу у вас поработать...
Он посторонился, освободил проход, пропуская очередную парочку, бесстрастно покосился на меня, прикидывая, наверное, про себя, в каком это качестве может нести здесь службу человек вроде меня.
Похоже, он пришел к выводу, что ни в каком.
Я указал на сухой аквариум.
– Я буду человеком-рекламой. Буду сидеть в той витрине, рекламно улыбаться, рекламно поедая пиццу. У вас не будет отбоя от клиентов.
– У нас и так нет отбоя... – он осмотрел мой гардероб и жестко добавил: – В джинсах к нам нельзя!
Но прежде, чем он успел захлопнуть дверь, на нас с тыла обрушился залп скорострельной французской речи; кто-то в сером долгополом плаще колоколообразной формы протиснулся к двери – привратник, не ожидавший такой энергичной атаки, был вынужден отступить. Он возражал – жестом и голосом – впрочем, голоса я уже не слышал: дверь плавно закрылась.
С минуту они вели интимную беседу в холле.
Привратник прошествовал к двери и кивком предложил мне войти.
– Черт тебя!.. – Бэлла уже кидала плащ на стойку гардероба. – Не мог поприличней одеться? Ты уже стоишь мне пять долларов!
Я поцеловал ее в щеку.
– Зараза! – она ласково улыбнулась и в знак приветствия двинула меня в плечо так, что я покачнулся. – Пять долларов стоили мне твои джинсы. Или три тысячи... Как это по-русски?..
– Три сверху, – оживил я ее память. – Можно еще – три на лапу... А кстати, почему долларов, а не франков? Или ты платила еще в какой-то валюте?
– В бырах! – рявкнула Бэлла.
– Бырах?
Бэлла перед зеркалом устраивала рту короткую энергичную гимнастику – так женщины проверяют, хорошо ли легла помада – и по ходу дела объясняла, сплющивая слова характерным движением губ: быры – это эфиопские деньги...
– Быра. Бы-ы-ра... – я пробовал незнакомое слово на вкус. – Я не знал, что есть такие... Одна быра. Две быры. Это хорошо звучит. До этого я полагал, что самая вкусная на слух валюта – это тугрики. Прислушайся: туг-ри-ки, туг-ри-ки, туг-рики... На мой вкус, это хрустит, как жареный в соли арахис.
Мы поднялись наверх, в ресторанный "козырек", и пристроились в ближнем к лестнице углу.
Я сразу увидел Эдика. Он сидел спиной к нам через три столика, компанию ему составляла пышная женщина с лошадиным лицом. Бэлла заказала пиццу.
– Работаешь? – спросила она. – Или так?
Я объяснил, что у меня теперь редкая, экстравагантная служба, имеющая прямое отношение к мировой революции, причем – к любой: социалистической, буржуазно-демократической, империалистической и так далее.
– И что за служба?
– Я работаю осквернителем могил.
– Занятно! – Бэлла поискала глазами официанта, но не нашла. – Придется взять у тебя интервью... – она комкала салфетку и развивала мысль о нашем будущем сотрудничестве, я слушал вполуха и смотрел, как подрагивает, ерзает тюлевая занавеска от щекотки тонких, острых сквознячков, прорывающихся через щели в гигантском окне... Занавеска посторонилась – скорее всего, внизу открыли входную дверь – в черном треугольнике слезящегося окна встали огни Кутузовского: сиреневое ложе большой улицы, накрытое неоновой мутью светильников, тонкие нити автомобильных стоп-сигналов... А хорошо же смотреть на этот город вот так, сверху, из прямого тепла кабака: слева темный штык памятника, дальше пятно витрины, в котором вспух красный прыщик сигнальной лампочки; мозаика прохладных цветов, вытекающая из-под тебя, вознесенного на второй этаж, и ускользающая куда-то туда, где белыми прожекторными тросами надежно пришвартована глыба триумфальной арки... Я думал, что к этому городу, наверное, можно испытывать теплые чувства – но в том случае, если ты вот так приподнят, изъят из него. В конце концов можно любоваться и гиеной – если она отделена от тебя надежной оградой зверинца. Голубоватый тюль медленно встал на место, смазал шевеление цветов в черном окне.
Я присмотрелся к публике. Пьяных нет. Тонко чувствуя теперешние времена, бандиты не позволяют себе излишеств – в том, что добрая половина здешних посетителей бандиты, я не сомневался ни минуты.
– Ты чего? – спросила Бэлла. – У тебя что, шило в... – она покосилась на соседний столик и не стала развивать эту мысль.
– Симпатичное место, – сказал я. – И народ интеллигентный, не то что прежде. Вообще пиццерия – это золотое дно. У меня был знакомый, занимавшийся этим бизнесом.
– Большие деньги?
– Ну, сравнительно... Когда они приезжали в банк сдавать выручку, банк закрывался – столько приходилось считать-пересчитывать. Они оперировали исключительно лимонами.
Бэлла подняла глаза в потолок:
– Лимонами?
– Это у нас теперь такая денежная единица. Миллион. Поллимона, полтора лимона, десять лимонов – такие у нас теперь цитрусовые деньги.
– Хорошо, – заинтересованно заметила Бэлла. – Я запомню. А у твоего приятеля – целая цитрусовая плантация?
Кто его знает... Возможно, и есть какой-то надельчик в шесть соток – если только в садах Эдемских успевают созревать цитрусовые. Из него сделали начинку для пиццы – упаковали машину динамитом, и от него ничего не осталось. Ничегошеньки.
Я рассказал, что знаю, опустив, правда, кое-какие подробности: в машине, кроме пиццерийщика, находились его жена и дочка.
– Твою мать! – сказала Бэлла. Она хотела еще что-то прибавить, но я ее уже не слушал: Эдик поднялся с места.
Если он направляется в туалет, то нам по пути. Его роскошная приятельница будет приятно удивлена, когда Эдик вернется.
Он, наверное, читал мои мысли. Я вошел в туалет следом за ним, тихонько прикрыл дверь.
Минут через пять я вернулся и кивнул на выход:
– Сматываемся отсюда.
– А пицца? – скуксилась Бэлла.
– Пусть ей официант подавится, а нам надо сматываться и поскорее, мы опаздываем в театр.
Я не шутил, нам в самом деле надо было в театр.
12
На этот раз Бэлла ездила в белых «жигулях».
Она всегда любила машину, водила уверенно – правда, что называется, на грани фола – и любила по дороге пошутить. На перекрестке она вставала в крайний левый ряд, поближе к гаишнику, и строила хозяину дороги глазки. Тогда у нее был зеленый "фольксваген", "божья коровка" – гаишники таяли, им было приятно, что иностранная девушка в иностранном автомобиле проявляет к ним внимание.
Бэлла прогазовывала, дожидаясь того короткого мгновения, когда желтый сигнал светофора должен был сорваться – в зеленый. Поймав этот момент, она во все горло каркала: "Мудак!" – и рвала с места. Я вспомнил ее пиратские замашки и попросил на сей раз обойтись без эскапад.
– Давай, к "Современнику". Дорогу помнишь?
Бэлла завелась, грела двигатель, поглядывала зачем-то в зеркальце заднего обзора.
– Площадь Маяковского?
Я был слишком занят своими мыслями, чтобы среагировать: "Современник" на Маяковке?
– Бэлла, туг все сильно изменилось. Ты находишься в другом городе!
В другом. Того, прежнего, который был нашим городом и где мы были своими людьми, их уже и не будет больше никогда. А там, где когда-то дожидался нас "Современник", теперь одна асфальтовая плешь, засиженная лакированными мухами иномарок.
– Мимо Киевского на мост, а там, возле МИДа, свернем на кольцо. За Красными воротами – в какой-нибудь переулок, к Чистым прудам.
– Красные ворота? – переспросила Бэлла, трогая – резко, с места в карьер, как она любила стартовать в том городе, где было метро "Лермонтовская".
На Смоленской, неподалеку от гладких коробок "Белграда", мы угодили в пробку, левый поворот на кольцо долго не открывали; мы не видели, что происходит на кольце, скорее, чувствовали: Садовое замерло. Минут через пять по нему пронесся ветер, на кончике которого ритмично пульсировал характерный, изогнутый синусоидой вой сирены – в нем безошибочно узнавалась интонация старой доброй "девятки".
– Слуги народа, – опознал я сигнальный вой.
Бэлла недоуменно покосилась на меня.
– Я думала, вы это дело отменили.
Нам дали, наконец, зеленый, стая истомившихся в ожидании машин ринулась на захват Садового кольца – борт в борт, рискуя поцарапаться.
– Что с тобой? – спросила Бэлла, не отрывая взгляда от дороги.
– А что, заметно?
Мне в самом деле было не по себе. Я никогда не бил человека со спины, и вот пришлось. Не была выхода. Если бы Эдик обернулся, мои шансы опустились бы до нуля. Во-первых, он профессионал, во-вторых, он физически много сильнее меня.
По счастью, он не обратил на меня внимания: стоял у писсуара и сосредоточенно делал свое маленькое дело. Я сцепил руки замком и ударил его по затылку.
Эдик ткнулся лбом в кафель, в недоумении обернулся и, закручиваясь медленно винтом, опустился на пол.
Я оттащил его в кабину и запер двери. На всякий случай пошарил у него за пазухой. Его пугач был на месте, только это был совсем не тот газовый пугач, которым он размахивал перед моим носом на даче.
В оружии я кое-что смыслю; больше, правда, в винтовках и охотничьих ружьях – когда-то, давным-давно, занимался стендовой стрельбой, люблю охоту. Из пистолетов самое мое любимое оружие – это кольт – с детства помню, как он сам прыгал в железную, не знающую промаха руку Юла Бриннера.
Кольт прыгал из открытой набедренной кобуры в руку, исполнял на указательном пальце несколько переворотов "солнышко" и рассылал свои смертоносные плевки. И еще я хорошо помню, как пули с протяжным осиным пением высекали из глиняных стен сонного мексиканского поселка фонтанчики пыли – когда-то, под нашим старым добрым небом, ты смотрел это восхитительное кино. Замечательное кино, пропитанное запахом пороха, салунного перегара и крови, – это было в Клубе строителей на нешумной пыльной улице, вдоль которой выстроились двухэтажные пряничные особнячки – плод старательной, аккуратной военно-пленной фантазии немцев...
Там во дворах было забрано в железные прутья высоких оград буйное баловство сирени, а под окнами приседали, выпустив когти, кусты роз, и с обезьяньей матросской лихостью карабкались по веревочным вантам хлопья дикого винограда. Там одна только сонная тишина, время от времени крошащаяся у основания от воробьиных драк, мощно, бетонно утопала по щиколотку в тополином пуху. Там грузная билетерша в домотканной кофте и сползших на кончик остроотточенного птичьего носа очках вперевалку, типично по-тюленьи, прохаживалась у заветного входа в зал, а за темным квадратом дверного проема, наискось отчеркнутого тяжелой плюшевой занавеской, уже звучали первые такты этого энергичного концерта для кольта с оркестром. Ты торопился – слушать, видеть, обмирать. Мать-тюлениха, охранявшая вход на запретную для малолетних территорию, медленно опускала подбородок, чтобы мутноватый от долгих лет жизни взгляд смог перевалиться через барьер черепаховой оправы; она вопросительно разглядывала стриженного под "польку" мальчика, и, кажется, собиралась перегородить вход – однако твоя узкая ладонь плотно лежала в тяжелых деревянных ножнах отцовской руки, инкрустированной голубым татуировочным якорем. Твердость и мужество большой руки резкими, ритмичными толчками перетекала в руку маленькую – и тюлениха не посмела преградить вам дорогу.
Кажется, ты был единственным малолетним человеком на весь Агапов тупик, допущенным к вольному воздуху американского Юга, и потому имел счастливую возможность имитировать раскаченную походку Юла Бриннера и его манеру держать руку у бедра – наготове к пружинистому подскоку тяжелого кольта с холодным круглым зрачком: он был настолько огромен и черен, что твой курьерский детский взгляд вкатывался в него, как локомотив в жерло тоннеля.
Нечто похожее я испытывал сейчас, рассматривая целых три секунды пистолет Эдика. У меня было впечатление, что я подставил ладонь под струю холодного металла – он втек в руку, затвердел, и на рифленой поверхности рукоятных "щечек" остался слепок с линий судьбы, жизни, любви, карьеры.
Это был "ТТ" – очень уважаемый в среде мафиози пистолет – поскольку пробивает бронежилеты.
Я подумал, что дела мои обстоят скверно. При всем том, что сейчас пол-Москвы таскает за пазухой оружие, связываться с публикой, привыкшей рассчитывать на такого рода полемические аргументы, в мои планы никак не входило.
То ли у него железное здоровье, то ли его каждый день вот так бьют по башке – не знаю. Факт тот, что Эдик довольно быстро пришел в себя и приоткрыл глаз. Я сказал: пусть не обижается, надеюсь, мы останемся друзьями. Все, что мне надо – это информация о том, кто обеспечил мне трехсуточную командировку на дачу. Катерпилер?
Эдик прикрыл глаз: да.
– Ты тоже из его лавочки?
– Нет.
– Он лично присутствовал там, на даче?
– Шутишь, что ли... Это всего лишь маленькая услуга. Он такой мелочовкой сам не занимается.
– Ничего себе мелочовка. Вы меня чуть не прикончили.
– Мелочовка, мелочовка... – философски заключил Эдик. – Когда ему что-то такое надо провернуть, он берет людей со стороны. Он говорит: моя фирма при всех раскладах должна оставаться идеально чистой.
– Я ему покажу "чистой"! – не выдержал я.
Он собрался с силами, поднялся с пола, уселся на унитаз и ощупал затылок.
– Чем это ты меня?
Я пожал плечами: почему я? Я шел по малой нужде, гляжу, ты отдыхаешь, наверное поскользнулся на банановой шкурке и расшибся.
Он вздохнул.
Теперь все случившееся было мне ясно целиком и полностью. Какой же сегодня день? Кажется, среда...Значит, Катерпиллер в театре*[9]9
* К характеристике жанра. В самом деле, ничего нет удивительного. Нувориши неравнодушны к богемным кругам, им нравится вертеться среди народных артистов, балетных режиссеров, литературоведов и тому подобной глубокомысленной публики – тем более что они все эту публику в состоянии закупить с потрохами. Вообще забавно наблюдать, как наши «прорабы духа» и «инженеры человеческих душ» лакают на дармовщинку презентационное шампанское и развлекают новый класс. Бесплатных ленчей не бывает – это уж точно.
[Закрыть]. В «Современнике». У него пассия, так себе, на третьих ролях, много понта, но на самом деле она дура, и худая к тому же, было бы за что подержаться! – примерно в таких красках рисовала мне ситуацию Ленка, секретарша, восседающая в приемной фирмы... Очень удачно, что сегодня именно среда: в театре его не пасет охрана, ему надо выглядеть простым, нормальным мужиком, а если вокруг топтуны – не тот кайф.
Я вспомнил, как Эдик за мной ухаживал, прикурил сигарету и вставил ему в губы.
– Слушай... За информацию спасибо. Но ты что же, разошелся теперь с Катерпиллером?
– Да нет, хотя вообще-то он скотина... Ты, я слышал, ему другом детства приходишься... Если ты по старой дружбе на него хорошенько наедешь, я в обиде не буду.
– Ну уж нет, я в этой истории выступаю исключительно как консультант – меня в этом качестве и пригласили; если вам так приспичило разбираться, так и разбирайтесь между собой, а я туг ни при чем.
– Ага! – сплюнул сигарету Эдик. – Разберешься с ним! Потом мало не покажется...
Возможно, возможно, но, тем не менее, некто, судя по всему, как раз и желает разобраться: если не с Катерпиллером лично, то, во всяком случае, с его лавочкой.
Я вернул ему пистолет, он сунул пистолет под мышку:
– Знаешь, я в самом деле к тебе ничего не имею.
– Да и я, Эдик, тоже.
За кого же он меня принимал? Хотел бы я знать...
13
Мы уже выворачивали на Чистые Пруды. Я ошибся, посоветовав Бэлле свернуть с кольца на Большой Харитоньевский, – театр оставался у нас за спиной. Пришлось немного сдать назад. Бэлла понеслась задом на бешеной скорости – к счастью, машин в такой час немного. Какая-то белая «Волга» – частная, частники на «Волгах» сразу узнаваемы, даже в потемках, у них особая манера водить: мягкая, плавная – шарахнулась от нас влево и едва не поцеловалась с оградой сквера.
Мы успели вовремя: публика только начинала расходиться. Эти люди еще пребывали во власти тепла, уюта, плавного сценического света – они зябко поеживались; не спеша сходили по ступеням бывшего "Колизея" или поджидали спутников у белых колонн.
– Давно не посещал очаг культуры? – поинтересовалась Бэлла.
– Сто лет...
В самом деле, в театре я не был лет сто и основательно забыл, как выгладит фойе, как шуршит занавес и как прожектор вдруг прорисовывает в темном пространстве сцены меловые, синтетические лица актеров – впрочем, думал я не об этом.
Впервые за много лет я оказался на Чистых Прудах вечером и видел это яркое праздничное пятно в темном жерле бульвара: раскаленно-белое, с медными прожилками... Это был и не "Современник", и не "Колизей" – тут полыхало нечто третье.
– Мы только за этим сюда приперлись? – тоскливо поинтересовалась Бэлла.
Я положил ладонь на ее руку и попросил оказать мне маленькую услугу. Мы дождемся, пока рассосется публика, а потом я перекинусь парой слов с одним завзятым театралом. Он скоро выйдет, но будет не один. Мы отойдем в сторонку – вон туда, за левый угол здания, где афишные витрины. В задачу Бэллы входит как-нибудь занять спутницу театрала. Как-нибудь, все равно как – лишь бы она не скучала и, тем паче, не подняла крик.
– А в Москве стало веселей! – приободрилась Бэлла. – Мне у вас больше нравится, чем прежде.
– Мне тоже... Вот только... – я поглядывал на медленный театральный разъезд, вернее сказать, расход, прикидывал: минут пять-десять у нас еще есть...
– Что только? – Бэлла уселась вполоборота ко мне, в лице ее обозначилось легкое ехидство, – что, тяжело дается демократия?
– Твою мать! – я приоткрыл окошко и сплюнул.
– М-м-м-м? – переспросила Бэлла.
– Когда я слышу это слово, мне хочется схватиться за пистолет!
– Вот это разговор! – засмеялась Бэлла. – И что дальше?
– Да ну тебя!.. Я просто о том, что время от времени теряю ощущение реальности, понимаешь? Ну, перестаю чувствовать, где заканчивается реальная жизнь и где начинается "Большой налет" Хэммета, понимаешь? Грань между этим крутым романом и нашей, так называемой, эпохой кардинальных реформ – на чисто бытовом уровне, на уровне улицы – как-то растворилась. Такова примета теперешнего жанра.
– Жанра? – нахмурилась Бэлла. – Жанра?
– Вот именно, именно... Хочешь знать, чем я отличаюсь от тебя? Ну, в принципе? На уровне генотипа?
– Ну-ну... Это занятно...
– Тем, что я никогда не жил толком – здесь!
Бэлла сосредоточенно разминала переносицу, соображая.
– Когда мы учились в университете, я жил в "Доме на набережной" и был там прописан, там, а не у себя, в Агаповом тупике. Или вот родители... Им только казалось, что они живые люди. На самом деле у них вместо крови были гайдаровские чернила. Мой дедушка – тот вообще сделан из осинового полена – его старательно выстругал Алексей Максимович... А пращуры мои – думаешь, они дышали живым воздухом?
– А чем они дышали? – спросила Бэлла.
Лесной прелью... Знаешь, ее в "Записках охотника" сколько? Много, на всех хватало. Да и вообще, по слухам, мы все вышли из шинели. В том-то и причуда, что мы в самом деле толком никогда не жили здесь... То в "Вешних водах" жили, то в "Петербурге" квартировали. Скрипки наши – они что, думаешь, наши?
Бэлла пожала плечами.
– Черта с два наши! Это все Скрипки Ротшильда. А шаркающей кавалерийской походкой у нас – кто не ходил? Звездный билет в заднем кармане кто не таскал с собой повсюду!.. Это и есть наша питательная среда, понимаешь? Мы устраиваем жизнь по законам литературного жанра... Именно поэтому все теперь так зашевелились.
– Понимаю, – кивнула Бэлла. – Теперь у вас, значит, – Хэммет?
– Ну, примерно... Попробуй не зашевелись, если тебя вписали в качестве персонажа в "Большой налет". С этим, кстати, связана моя нынешняя работа.
– Стало быть, ты работаешь по специальности?
– Вот именно... Вон они... Пошли!
Я всегда знал, что Бэлла молодец, но не думал, что молодец настолько. Она блестяще отыграла свою импровизацию. Она резво побежала навстречу парочке, вполне достоверно исполнила сцену поскальзывания, рухнула на землю и непритворно завыла; пока актрисулька охала и ахала, я взял Катерпиллера под локоток, отвел за угол, прислонил к стене. Он сидел у меня в стене аккуратно – как печать в загранпаспорте.
Я коротко высказал свои претензии; я дал ему понять, что не нуждаюсь в проверках на лояльность; если наши отношения будут развиваться в подобном духе, я ведь могу не только морду набить...
Я ослабил хватку, Катерпиллер отслоился от стены.
– Насколько я понимаю, – сказал я, – наш контракт расторгнут? Можно явиться за расчетом?
Он поправил галстук, отряхнул полы плаща, подобрал шляпу.
– Напротив... Пошли, дамы волнуются.
Они вовсе не волновались и, кажется, не обратили внимания на нашу отлучку – болтали, курили. Я потянул Бэллу за рукав: на сегодня все, поехали, нас ждет мировая революция.
Мы двинулись к нашей машине, Катерпиллер – к своей. Он усадил актрисульку, привинтил зеркальце, вернулся к нам, постучал согнутым пальцем в стекло. Я приоткрыл дверь.
– Завтра к десяти я жду тебя в офисе. Будь обязательно!
– Что за официальность?
– Борис Минеевич нашелся...
– Значит, жив-здоров? А ты волновался...
– Жив-то жив... Но не вполне здоров.
– Что с ним? Похмелье? Ишиас? Понос? Пневмония?
– Полагаю, он сошел с ума...
Вот это уже забавно. Я конструировал этот сюжет и так и сяк, насиловал воображение и прорисовывал Бориса Минеевича во всех мыслимых и немыслимых обстоятельствах, свойственных современному жанру; я его рэкетировал, пытал электрическим током, я отсылал его к старушке матери в Вятку, прятал у любовницы, я поселял его в сочинской "Жемчужине" и даже клал, грешным делом, букет алых гвоздик на его могилу, но предположить, что коллизия вытащит нас к дурдому, я не смог.
Пришлось вылезти из машины и порасспросить Катерпиллера.
Через пару минут мы уже мчались к Петровке, а там дальше на Садовое и потом мимо Парка культуры на Комсомольский: у меня возникло острое желание глотнуть чего-нибудь крепкого.
– И где нашелся этот парень? – нарушила, наконец, Бэлла молчание: оказывается, она внимательно следила за нашей беседой.
То-то и оно – где.
Его нашли в железном контейнере для перевозки мебели.
Глава вторая
...и Мы войдем в Их дома, и встанем у Них за спиной. Мы хорошо знаем силу наших рук, выносливость наших жилистых тел, деревянную жесткость ладоней, сокрушительность наших кулаков и мертвую хватку наших челюстей, но Мы не прибегнем к насилию, не кинемся на Них – Мы пришли не за тем.
1
А вообще-то мне в самом деле нравится новая работа. Получил я ее при несколько странных обстоятельствах. Мне позвонили домой. Протокольный женский голос вопросил: вы такой-то? В том случае, если я действительно такой-то, а не какой-то еще, женскому голосу поручено передать мне предложение от фирмы такой-то.
Названия я не разобрал *[10]10
* К характеристике жанра. Господи, ну и названия у всех наших коммерческих лавочек... Это что-то запредельное: «...тэпы», «...тэки», «...комы», «..ломы». Они кажутся в привычном лексическом ряду отметинами инопланетных вторжений. Какими языковыми ощущениями руководствуются люди, выдумывая такие гладкие кафельные слова, остается только догадываться. Видимо, несколько десятилетий назад люди испытывали примерно такую же оторопь, наблюдая вторжение в плавные, тучные российские языковые поля и нивы этих угрюмых, агрессивных, злых кастратов вроде «наркозема», «пролеткульта» и тому подобных выродков.
[Закрыть].
– Эй! Постойте! – крикнул я в трубку, но голос уже отгородился от меня частыми гудками.
И все, что осталось от нашего разговора – это запись на полях старой газеты: адрес, время визита.
С минуту я сидел в коридоре у телефонного столика, соображал, что бы это все могло означать, и слушал, как кашляет во сне Музыка: его часто бьют среди бела дня жестокие чахоточные приступы.
Сны ему снятся редко, вернее сказать, это один-единственный сон: уже свечи потухают, задушенные наслюнявленным пальцем лакея, уже вьют они нити тонких сладких дымов, уже отмахал свое подвижный циркуль канкана, и девушки-танцовщицы сидят за кулисами, устало разбросав длинные ноги. Уже обезьяны сомкнули свои искалеченные рты, в бокалах остывшего выдохшегося шампанского плавают пьяненькие розы, и сам Музыка почему-то оказывается посреди всеобщего разгрома; он не в силах поднять свой картонный меч, его клоунская корона из папье-маше сползает на бок и катится под рояль. И Музыка падает лицом прямо в черно-белую клавишную кость – рояль горько вскрикивает, как будто кто-то тяжелый и грубый отдавил ему лакированную ногу в позолоченном башмачке... А Музыка лежит, придавив щекой разболтанные клавиши, и вдруг видит: качнулась ветка потухшей елки, и по праздничной рождественской хвое тихо спускается желтый ангел, медленно приближается, склоняет над пьяным тапером желтое лицо и колыбельным дискантом поет: "Вы устали?.. Вы больны ?"
Музыка (бывают же у людей прозвища!) – мой сосед. Мы с ним коммунальные люди, честно делящие коммунальный кров. Перспектив сделаться отдельными гражданами под отдельной крышей у нас нет никаких – в шевеление мистических очередей на жилплощадь я давно не верю.
Зарабатывает Музыка на жизнь тем, что время от времени ходит на рынок со своей мандолиной; там он играет во фруктовых рядах, и темнолицые усатые ребята его за это подкармливают. Вообще он производит впечатление уроженца острова Пасхи: мне порой кажется, что по квартире шаркает в стоптанных шлепанцах миниатюрная копия тех серых каменных истуканов, какие во множестве рассеяны по унылому безлюдному острову. Они стоят там веки-вечные, глядят в плоский океан, и океан выглядит смертельно уставшим от соседства с застывшим выражением каменных лиц... Впрочем, непостижимая прелесть этих лиц состоит в том, что в странном сочетании грубых линий зреет завязь тончайшей саркастической улыбки.
Что касается Музыки, то его улыбка давно отцвела.
Она жила когда-то в его лице, и живо еще было его хорошее имя – Андрюша, но было это давно, под нашим старым добрым небом было.
Много чего под нашим старым добрым небом Андрюше прощалось: сытная жизнь, японский халат кимоно и легкие деньги... Дом, где живет Андрюша, приучен к тяжести труда, его постоянству: кто с утра до вечера завивает серебряную кудряшку у токарного станка, кто песенку "Веселей, шофер!" мурлычит себе под нос в дальнем рейсе, кто с толстой сумкой на ремне несет людям приветы к Майским, к Октябрьским, к морозному Дню Конституции, кто головы ваши в парикмахерской на углу бреет в свирепые "боксы", лояльные "полубоксы" или уж совсем либеральные "польки" – и все это есть труд, грубый и честный, труд кормящий, на котором прочно, нешатаемо стоит жизнь. А что Андрюша?
Что он в самом деле? Сидят они, тридцать здоровых мужиков, в прозрачном, промытом хрустальным светом зале, навалившись широкими крахмальными грудями на хрупкие балалаечные углы, светят набриолиненными затылками, а руки их – розовые, девичьи, – душат балалаечные грифы, а крохотность, щуплость инструментов, вмятых в строй черно-белых фрачных квадратов; так остро подчеркивает никчемность их труда.
– А р-р-р-ожи у всех серьезные, м-б-т-вашу! – ругается твой отец, обжигаясь борщом; отец – шофер, ему за большой километраж без ремонта местком гаража выдал билет в концерт, и больше, сколько ты помнишь, он в концерт не ходил, пока не сделался начальником колонны, а потом начальником всех колонн вообще, а потом и вовсе не переехал шуршать пером в огромный серый дом в Охотном ряду... Из этого дома он ходил изредка в Большой по торжественному случаю; после торжественного случая на десерт полагался концерт, и отцу приходилось сидеть, мучаться пару краснознаменных, кантатно-балетно-куплетных часов в душном зале – но это еще когда будет, в каком туманном далеке, а пока, за борщом, он кривит рот... Но когда дело доходит до Андрюши (который тоже ведь был на сцене, и во фраке), отцовский рот смягчается:
– Андрюха – он ничего! Он наш... Он наяривает! Йэ-х, сыпь, Андрюша, нам ли быть в печали! – отец, закатив глаза, вспоминает мелодию. – Не прячь гармонь, играй на все лады...
Их двое под нашим старым добрым небом – граждан другой жизни, шуршащей где-то в мраморах Колонного зала; там шелест оваций, дирижерские поклоны, гастроли (вся комната у Андрюши заклеена афишами), выступления по радио, и, конечно, шальные деньги. И кроме Андрюши, есть еще певец по прозвищу Пузырь. Пузырю недоброжелательствуют.
Пузырь живет через дорогу от нас – в кооперативе. Мы плохо различаем какой-то не наш, какой-то чуть ли не вражеский смысл слова – кажется, это был вообще один из первых кооперативных домов в Москве; жительствуют в нем исключительно ослепительные – лицом, одеждой, манерой держаться – люди: актеры, художники, композиторы, и среди них один генерал с головой, как биллиардный шар, – наверное, в свободное от службы время он покровительствует искусствам.
Пузырь – солист в каком-то шумном, гремящем воинском ансамбле песни и пляски, у него очень тонкий голос ("Ах вы, люди! – расстраивается Андрюша за доминошным столом во дворе, когда кто-то обзывает голос Пузыря "бабским" или – того хуже – "тещиным", – это же тенор, и неплохой!"), Пузырь чересчур кругл и крупен для грубых ефрейторских погон, и полы армейского мундира едва сходятся на животе. Толстая его грудь на вдохе вываливается из уставного декольте:
– Са-а-а-лавьи-и-и-и-и... – вытягивает он "тещин" голос в тонкую медную нить, все утончает, утончает сечение, и протяжное "у-у-у-у" во фразе "пусть солдаты немножко поспят" – вот-вот – и оборвется!
Он ходит через наш двор к трамвайной остановке, менторски забросив голову назад, и его взор блуждает где-то поверх пролетарских затылков. У Пузыря черноволосая полная жена – то ярко-поплиновая, то шелково-шуршащая, то минорно-каракулевая. И у него есть сынишка – хрупкий чернявый мальчик... Ах, не любят их у нас, в Агаповом тупике, не любят. И как-то под вечер тебе удается заманить чернявого мальчика в подворотню.