Текст книги "Тень жары"
Автор книги: Василий Казаринов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Впрочем, не беда: нас в оригинале всего-то – пятеро.
Жаль Музыку, но придется его разбудить.
– Ты заходил, – сказал Музыка. – Надо чего? Или так?
Значит, он не спал.
– Надо, Андрюша, надо.
Я присел на корточки у его лежанки.
– Ты не голоден?
Музыка закашлялся.
– Теперь-то оно, конечно, не полезет, хотя... Марганцовка твоя... Вычистила меня знатно, все, до последней крошки. Завтра засосет в животе. А есть у нас – чем червячка заморить?
Он сел, поискал босыми ступнями тапочки.
– Есть, Андрюша, – я присел рядом. – Знаешь что... Давай мы завтра картошки нажарим, а? На сале картошечки? Чтоб с корочкой, и хрустела чтоб? Гостей позовем...
Он долго, внимательно, прищурившись, смотрел мне в лицо – я и не замечал раньше, какой у него мягкий и мудрый прищур.
– Так надо? – спросил он крайне серьезно.
– Надо, Андрюша, – я поднялся, подошел к окну, отодвинул газетку-занавеску; тетя Тоня пересекала двор в обратном направлении. – Понимаешь... Завтра один человек убьет другого. Или наоборот – другой уничтожит того, кто его намерен лишить жизни. Или – или, третьего не дано. Надо как-то помешать.
Андрюша молча кивнул: дело хорошее...
– Я завтра отлучусь. Вернусь, возможно, к обеду.
– А мне куда? – спросил Музыка.
– Ты к этому времени картошки нажарь, позови Костыля. Еще тетю Тоню позови, вон она, с собакой гуляет. Пусть с дочкой приходит и с внучкой. И захватит пусть свою керосиновую лампу... Ну вот, а потом мы за стол твой сядем, будем обедать.
– Хорошо, – ответил Музыка. – Я ведь, знаешь, сам тебе давно хотел сказать: хорошо бы нам как-нибудь картошки нажарить. Ну так, по-простому, по рабоче-крестьянски.
15
Весной старые дачные поселки – скользкие, обсосанные мхами – похожи на поднявшиеся со дна морского руины; талая вода стоит по канавам и студит в себе отражения зализанных прошлогодней травой заборов, заплесневевших веранд; и в осанке домов угадывается признак нездоровья – наверное, на подъем к поверхностям, к весеннему свету устремлялись они слишком торопливо, и в их крови растворился яд кессонной болезни.
Я вышел на старт рано – часов в семь. Перед выездом пересчитал деньги, полученные в фирме на расходы. Оказалось, что потратил не так уж и много. Захватил с собой полученный в "зойкиной квартире" "филипс": жаль с ним расставаться.
У метро работала одна-единственная коммерческая лавка. Торговаться времени не оставалось – я отдал "филлипс" за полцены. Этого хватило, чтобы восстановить полученную в конторе сумму, и даже оставалось что-то на карманные расходы.
Заехал в контору. Застать кого-то в такую рань я не надеялся, да и ни к чему было. В углу забранного решеткой окошка мерно пульсировал красный фонарик сигнализации – издалека казалось, что особнячок дышит розовым эфиром: вдох – выдох, вдох – выдох.
Деньгами я в несколько приемов досыта накормил узкий почтовый ротик в двери.
Через час они придут сюда и увидят прихожую – запорошенную купюрами: весенний деньгопад.
Покончив с формальностями, я рванул на Ярославское шоссе; я ехал опасно, "на грани фола" – приходилось торопиться.
Слава богу, я успел. Катерпиллера еще не было.
Я проехал в конец поселка, поставил машину за долговязой водонапорной башней, чтобы со стороны поселка ее не видели.
Вернулся, перелез через забор, прислушался.
Никого. Осторожно двинулся в сторону темной глыбы дачного дома.
В тылу должно быть узкое окно чуланчика: помнится, когда-то давно, в другой жизни, напившись чаю с вишневым вареньем (родитель Катерпиллера иногда приглашал детей из сынишкиного класса), мы прятались в этом чуланчике, среди старых "Огоньков", хромых стульев и прочего хлама; мы наслаждались теснотой и уютом, теплом мягкой пыли и старыми запахами, полумраком, в котором отдыхали вышедшие на пенсию предметы быта.
Ножом я без труда отковырнул заскорузлые полоски замазки, отогнул гвозди, вынул стекло.
В чулане теперь ютилось новое поколение пенсионеров – Катерпиллер менял дома обстановку и сослал сюда на поселение еще вполне приличную мебель.
Я прошел по темному дому.
Где-то коротко вспыхивал голос сверчка. Говорят, сверчок подает голос, если чует поблизости покойника, чует – и сигналит.
Пока здесь покойника нет – но обязательно будет.
Из столовой ведет узкий коридор на веранду, слева дверь в ванную комнату. Большая старорежимная эмалированная ванна, шланг на носике крана; над полкой с обмылками, скомканными тюбиками зубной пасты, помутневшим стаканчиком, из которого растут заскорузлые зубные щетки и замызганный бритвенный помазок, висит на гвозде кипятильник: мощный агрегат, рассчитанный на ведерные дозы. Согреть им ванну можно в два счета.
Долго оставаться здесь не следовало, я ретировался – за забор.
И вовремя.
В конце дачной аллеи, за поворотом на боковую улочку, возник звук движка. Метрах в пятнадцати от калитки, ближе к водонапорной башне, у самого забора стояла старая, вечная сосна. Не бог весть какое укрытие, но выбирать не приходилось.
Я прислонился к стволу, вытянулся по стойке "смирно" и на слух реконструировал развитие событий: вот машина встала у ворот. Водитель вышел, встряхнул связку ключей. С ржавым хрустом провернулся механизм замка, сухо взвизгнули воротные петли. Большой, густо заросший, захламленный беспризорным кустарником участок втянул в себя урчание "жигуленка". Хлопнула дверь. И снова тихо; можно размягчить стойку "смирно" командой "вольно" и даже, как разрешено уставом гарнизонной службы, оправиться и покурить.
Покурить не пришлось. Опять в конце аллеи дал о себе знать голос автомобильного движка – на этот раз он был осторожней, глуше: машина, похоже, ползла по-пластунски.
Я выглянул из укрытия.
Грузовой "москвич" с металлическим кузовом.
Он высунулся из-за угла, постоял, сдал назад.
Водитель точно не знает, какая именно дача ему нужна, поэтому будет проверять их в порядке очереди: слегка подпрыгнуть, подтянуться на заборе труда не составляет. Я сразу засек его появление на аллее, он в самом деле подкашливал: негромко, сдержанно – так подкашливают, желая привлечь к себе чье-то отсутствующее внимание.
Он остановился. Значит, нашел. Увидел машину в глубине участка. Чиркнула спичка. Закуривает? Это понятно, когда идешь на такое дело, стоит покурить и привести нервы в порядок.
И тут он закашлялся. Он жутко (от неосторожной, чересчур глубокой затяжки, что ли?) дохал: сухо, жестко, спазматически – так кашляют рудокопы, у которых в груди вместо розовых и нежных легких пульсируют две насквозь пропитанные смертельной рудной пылью субстанции, предназначенные для чего угодно, только не для дыхания. Я выглянул из засады.
Он стоял, переломившись пополам; кашель выворачивал его наизнанку.
Сейчас он не опасней кролика. Я спокойно подошел и ждал, пока закончится приступ. Чахоточный флаттер медленно отпускал его, он распрямился; выпрямился, тыльной стороной ладони не то чтобы утер слезы в глазах, скорее – отжал слезную влагу. И нелепо, совсем по-детски, заморгал: часто-часто, как будто хотел сморгнуть меня.
– Привет, – сказал я. – Я тебя застукал, парень.
Да, застукал – ведь мы, кажется, играем? Играем в "двенадцать палочек"; я исползал наше игровое поле на коленках вдоль и поперек, собрал осколки вдребезги разлетевшегося смысла – вот они, заветные "палочки", у меня в руке, и, значит, я могу, наконец, встать с земли, распрямиться, отряхнуть колени, поднять лицо и увидеть того, кто все это время прятался в поле наших игр.
Он мучительно переживал неудачу; сожалел, что кто-то посторонний вдруг возник за его мольбертом, вмешался в работу, сбил руку, расстроил остроту зрения, и, значит, этот холст, почти готовый, придется отложить, и возможно, навсегда.
Ему трудно дались эти секунды.
А у Игоря точный глаз: жесткое лицо; это лицо долго мяли, мяли, лепили, но вылепили не до конца – мягкий податливый материал зачерствел в грубых линиях диспропорций.
– Отойдем, что ли? – я кивнул в сторону водонапорной башни. – Потолкуем. Иди вперед. Я сзади.
Он сломался – сразу и вдруг; я шел в метре за ним, передо мной покачивалась узкая спина – наверное, именно такое выражение имеют спины тех, кого ведут на виселицу.
Мы сели в машину.
– Ну, так что... – я навалился на рулевое колесо и смотрел, как струйка воды протачивает в грязном стекле русло. – Ты задумал жестокую копию. Теперь – расскажи.
Он заговорил не сразу. Но, начав рассказывать, постарался упомянуть про все... Про полтора месяца в преисподней, в духоте, зловонье, без воды и хлеба, в раскаленных железных клетках, где можно было превратиться в "человека горячего копчения" – он как бы пробовал изобразить оригинал (копия с которого мне была известна). Маша? Маша... С какого-то времени она стала пропадать; поначалу не замечали – она приходила, приносила еду; потом за ней проследили: она ходила в будку, где размещалась охрана порта, она ложилась под этих вонючих чернокожих охранников, два раза в день – утром и вечером; они рассчитывались продуктами.
– Ты сосчитал?
Да, он сосчитал: шестьдесят чернокожих пришлось на Машу, шестьдесят.
– Женя... Что с ним?
Женя... Он был хороший парень, он страшно трудно переносил жару, лежал пластом, за это время он практически растаял. Все растаяли, но он особенно – закоптился. По возвращении его откачали, но пришлось оформить инвалидность: он не то чтобы не годился для работы в море – вообще ни на что не годился.
– Толя?
Он потерял сознание... Полез в трюм и выключился, упал, сломал ногу; хорошо, его вовремя хватились. Все-таки крысы успели его сильно покусать.
Я припомнил маленькую деталь композиции: тараканы.
– Ну, этого добра там!.. Не то, что наши, во! – он отчеркнул пальцем половину ладони – от такие.
– Где ты их наловил? С собой вывез? Контрабандой?
– Зачем? – усмехнулся он. – На Птичьем взял. Там все продается. А тараканы эти, говорят, кубинские. В майонезных банках.
Копиист – он и есть копиист: чувствует значение детали.
Я спросил, чем он персонажей своей копии травил? Чем-то ведь он их отключал?
Он прищурился: ну, это не проблема... Он в армии служил в роте химзащиты; недавно встретил друга, вместе провели всего два года, друг теперь офицер и все по той же, химической части, снабдил в знак старой дружбы; нет, не "черемуха", что-то полегче.
А транспорт? Не на закорках же он их всех таскал?
Зачем на закорках? На машине. Он сейчас работает шофером на складе в райцентре. У него грузовой "москвич". Грузил в кузов, запирал дверцу, вез до места.
– С Игорем у тебя промашка вышла?..
– У меня было такое предчувствие... Но он ведь тоже стоял за этим рейсом. Их было четверо. И он среди них. Эта контора здорово нагрела на нас руки. С этого контракта, собственно, и началась их лавочка, по-серьезному началась. Не знаю, как и сколько они сорвали с того фрахта, но сорвали очень прилично... Весь последний год я ходил вокруг них, присматривался, изучал. Я им не желал зла. Это была не месть.
Ничего себе – "не желал зла": двое свихнулись, третий, слава богу, отделался вывихом.
– Это называется–не желал зла?
– Я просто хотел, чтобы они примерили на себя нашу шкуру.
– Ты звонил Мареку?
Он кивнул:
– Да. Женя... Он в ванной был. Вылезал, схватился за голый провод.
Женя схватился за провод, а с минуты на минуту здесь появится Катерпиллер, который приедет "отмокать".
Грамотный копиист найдет, как распорядиться мощным кипятильником.
– В ванной есть кипятильник. Там, над раковиной, на гвозде.
– Пусть так, – заметил он, – но какой теперь в этом смысл?
Если я здесь, то значит неспроста. Значит, этот сюжет ему не суждено дописать – ведь я тут затем, чтобы помешать.
Я откинулся на спинку сиденья.
– Не совсем так!
Он внимательно посмотрел на меня:
– Что значит "не совсем"?
Я завелся, включил печку – что-то прохладно. Да и вообще, пора нам стартовать из дачного поселка.
– Смотри сюда и слушай меня внимательно. Сейчас мы поедем в одно место. Кстати, и перекусим – глаза вон у тебя голодные... Машину твою пока бросим тут, приткнем к воротам какой-нибудь дачки, ничего с ней не случится. А после обеда я подброшу тебя сюда и можешь ехать на своем "москвиче" на все четыре стороны. Договорились? Впрочем, выбора у тебя нет...
Он пожал плечами: нет так нет. Всю дорогу мы молчали.
16
Я осторожно приоткрыл дверь в комнату соседа. Или это мистика, или гениальная душа Андрюши проснулась от долгого сна – не знаю, не знаю – но все было именно так: крупные неловкие тени громоздились в углу, наваливаясь друг на друга, стремясь расправить плечи и развалить старые, закопченные стены; и потолок – наверное, благодаря тусклому свету керосинки – давил, стискивал притененный воздух, густо набитый запахами жареной картошки. Музыка сидел в левом углу; рука его висела над сковородой по соседству с женской рукой, принадлежащей тети Тониной дочке; Костыль грел в ладони чашку; сама тетя Тоня, казавшаяся безглазой, по наитию, будто бы наощупь, лила в расставленные по краю стола чашки черную жидкость; и спиной к нам, зрителям, в четверть оборота, стояла девочка, и левая ее щека, видимая нам, была немыслимо кругла.
Копиист за моей спиной тихо произнес:
– Господи...
Я обернулся; я видел, как медленно опускаются его веки. С минуту он стоял, прикрыв глаза, – наверное, выискивал что-то в памяти.
– Господи, так не бывает, – сказал он, отшатнулся, привалился спиной к стене коридора.
– Бывает, – возразил я и прикрыл дверь.
Бывает, бывает... Сложим наши палочки – одну к одной.
Они возвращаются в свой барак после тяжелого трудового дня на угольных копях, или в полях, или на землеройных работах и чинно рассаживаются у стола; они были всегда, но теперь их особенно много – посланников другого мира, его полпредов и его консулов; их не приглашают сюда, им не вручают верительных грамот, но они все равно приходят и приносят с собой душный запах затхлого барака, где стены поросли копотью, а одно-единственное окошко почти не пропускает света. Эти люди везде и всюду несут в себе примету придавленности к земле; они рождаются на свет прямыми, сильными и здоровыми, но низкие потолки их бараков, сам тяжелый смрадный воздух их лачуг давит на плечи, давит и сгибает их спины, и уродует лица. Их выражения дошли до наших дней из первобытного времени; мир двигался, шевелился, расцветал или обрушивался во прах, воскресал вновь, топил себя в крови бесчисленных войн или залечивал раны, или нагуливал жирок в годы благоденствия; шлифовал нравы, менял моду, облагораживал обычаи, укреплял себя знанием; течение времени отмывало лица людей, но эти лица оставались неизменными. Эти люди рождаются в бараке при тусклом свете керосинки; они выпускают на волю свой младенческий крик – и уже на первом вдохе давятся гнилым воздухом лачуги; первый звук, достигший их ушей, есть шуршание крысы в темном углу. Они быстро привыкают: к обшарпанным стенам, изъеденным плесенью, к грязи, к этим рвотного оттенка краскам, тусклому свету, теням, встающим у стола в час поздней трапезы. Они производят впечатление живых организмов, из которых выпустили воздух, слили на землю их горячую когда-то кровь; и все жизненные силы ушли из них, испарились вместе с тяжелым каторжным потом – вот и остается от человека один пергаментный фантик, в который обернуты одеревеневшие мумии. Таковы мужчины. Таковы и эти женщины бараков; они давно разучились удивленно распахивать глаза на этот мир; они начинают увядать в тот момент, когда женщине самой природой положено распускаться и наливаться соком; их талии теряют значение талий, их груди отвисают, а в лицах расплывается овечье безразличие ко всему тому, что составляет жизнь женщины; и потому по ночам они лениво плывут в потоках грубой любви, и сонно, свернув голову на бок, отдаются угрюмой ярости мужей, жаждущих скорого, бессловесного соития. День за днем они медленно линяют внешне и ветшают душой; даже чья-то смерть, встающая вдруг в полный рост перед ними, не способна разбудить в их груди крик горя или стон отчаянья – они привыкли сопровождать жизнь молчанием. У них есть глаза. Но если и кроется на дне этих глаз то, что принято называть глазным дном, то наверняка это скользкое илистое дно; в холодном иле вязнут все движения текущей мимо жизни, и тухнут все ее краски – все, за исключением одной: серой. Рождаясь в серости, в ней вырастая, в ней любя, продолжая в ней свой род, они, барачные люди, слишком рано устают смотреть и видеть. Когда после каторжных трудов в угольных копях приходят они в свои тесные дома, рассаживаются у стола в ожидании скудной трапезы, состоящей из жареного на сале картофеля, то не покой, не радость в предчувствии ожидания отдыха, не сомнение в правильности устройства этой жизни и не желание оспорить прописные истины стоят в этих глазах, нет: одно покорство судьбе и каменная усталость – потому все их чувства слепы. И слепа бывает их ярость, и ненависть к инородцу, и восторги их, и обожание кумира – все слепо, слепо, слепо. Потому их голова не ведает, что творят их руки; эти руки – даже у женщин и у детей – корявы, тяжелы и грубы, они походят на окаменевшие корни погибшего дерева; никогда они не держали легкое гусиное перо над листом бумаги или хрупкий ветреный веер; их не грела никогда ласка пушистой муфты и не обтягивала лайка перчатки; ничьи губы не оставляли на них тепло поцелуя; их ладони жестки, шершавы и заляпаны гранитными кляксами мозолей – и гранит мозолей до блеска отполирован черенком лопаты, рукоятью серпа или ручкой шахтерской тачки; эти руки выполнены, в самом деле, в одном и том же материале – в таком сером, грубом, сухом материале выполнены корчи и конвульсии заброшенных, обглоданных ветрами деревенских плетней, – таковы они, ЕДОКИ КАРТОФЕЛЯ.
– Ты сядь, отдохни, – я подтолкнул копииста к телефонному столику, он тяжело опустился на стул.
– Ты делал копии Ван Гога? Почему? С какой стати? Только Ван Гога?
Да, только его... Из училища, с третьего курса, загремел в армию. Художники там – публика очень уважаемая, замполит быстро пристроил его к делу: транспаранты малевать, расписывать ленинские комнаты. Он настолько одурел от вычерчивания классических для советской социалистической иконописи профилей и анфасов, что всерьез засомневался: а сможет ли по выходе из этого паноктикума, густо украшенного кумачом, взяться за кисть. Служил он в Германии. Там не было увольнений, но для него делали исключение – замполит изредка брал с собой в город. Как-то он увидел – в витрине магазинчика, торгующего художественными поделками: масса копий, хорошо, добротно выполненных, в основном постимпрессионисты. У них там, у немцев, это было в моде. Скорее всего, поставлено на поток: кто-то Гогена размножает, кто-то Мане, кто-то Ван Гога. Потом, уже на гражданке, он подумал: почему бы и нет? Ну и занялся. Продукция пошла неплохо, были даже заказы. Один ненормальный заказал "Прогулку заключенных".
– Ты хочешь спросить, писал ли я это? – он кивком указал на дверь Музыки.
– Да.
– Нет, не писал.
– Почему?
– Не знаю. Вообще "ЕДОКИ КАРТОФЕЛЯ"... – он прикрыл глаза; наверное, восстанавливал в памяти линии и тона оригинала. – Нет, скопировать это можно. Но не в том суть. В этом холсте есть что-то такое... Его нельзя держать дома. Нельзя повесить на стену. Это опасно. И жить с ними, с ЕДОКАМИ, по соседству – тоже нельзя.
– Почему?
– Потому что если они рядом, если каждый день где-то поблизости, то можно... заболеть. Можно просто сойти с ума.
– Сойти с ума?
– Да, сойти с ума.
Я закурил, протянул ему пачку, он отрицательно покачал головой, постучал ладонью в грудь: легкие...
– Я понимаю, тебе трудно бросать свою копию, когда осталось сделать последний мазок... Но придется – если, конечно, не хочешь сделаться одним из НИХ. И во-вторых, бросай свою вшивую заготконтору, или где ты там сейчас состоишь водителем. Займись делом – ты же умеешь. Я знаю наверняка– видел, у Марека. Займись своей работой. Только в ней есть смысл.
Он долго сидел, ссутулившись, сдавив ладонями виски.
– Ничего из этого не выйдет, – сказал он наконец. – Они же пылеводонепроницаемы, они не читают книги и не ходят в музеи, чтобы стоять перед картинами.
– Ну и пусть...
Он внимательно, профессионально пристрастно изучал мое лицо – наверное, хотел в каком-то мимическом движении расшифровать смысл реплики, повисшей в долгой паузе.
Да пускай, пускай! Пусть не читают и пусть не ходят, им от нас все равно никуда не деться; один очень мудрый человек как-то заметил: хорошая книга спасает... Она спасает даже того, кто ее никогда не читал – и не прочтет до гробовой доски. Книжный лист, холст, мелодия, движения резца по камню – все едино, все способно спасать, было бы желание спасаться. А если нет – так вольному воля, пусть пеняют на себя!
Пусть пеняют на себя – НАСТАНЕТ ВРЕМЯ, МЫ ПРОЙДЕМ СКВОЗЬ СТЕНЫ, ВСТАНЕМ У НИХ ЗА СПИНОЙ, ОНИ ПОЧУВСТВУЮТ СЕБЯ В НАШЕЙ ШКУРЕ – И ТОГДА ОНИ ПРОСТО СОЙДУТ С УМА.
– Думаешь – так? – спросил он.
– Только так!.. Как тебя зовут?
– Митя... – он смутился.
И я почему-то смутился; наверное, потому, что мягкое плюшевое имя плохо вязалось с его заскорузлым лицом – эта мягкая святочная ткань давно выцвела, ушла через поры из его тела, отделилась, отстранилась и упала дымчатой вуалькой на лицо – точно так же, как у всех Нас; Мы прячем за муаровым дымом имен, отчеств, фамилий и кличек Наши лица, но скоро эту ткань развеет ветер, и Они увидят Нас и узнают, и поразятся, насколько же Нас, ЕДОКОВ КАРТОФЕЛЯ, много.
Митя улыбнулся – беспомощно, по-детски: "Я в самом деле проголодался... А что на обед?"
Я укоризненно покачал головой: сам знаешь – и сегодня, и вчера, и завтра, и до гробовой доски.
Он прикрыл глаза:
– Конечно, знаю, конечно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СИНДРОМ КОРСАКОВА
играем в прятки
Он определенно близорук. Или просто устал сидеть на боевом посту. Или не самое благоприятное впечатление производит на него то, что по ходу разговора я посасываю за щекой тугой комочек «истинной свежести» – так или иначе, он слушает меня насупившись, ковыряет спичкой под ногтем, изредка поднимает глаза, точно проверяя, на месте ли я или уже удалилась, позабыв в казенном доме свой голос; он опускает лицо и закатывает глаза – это именно то движение, каким достопримечательны близорукие люди.
Наверное, носит очки – но дома, а не при исполнении; "при исполнении" он рассеянно следит за моими сбивчивыми объяснениями и время от времени отворачивается к окну, ритмично расчерченному прутьями решетки.
Если меня спросят, отчего так скверно и скованно чувствует себя человек, оказавшийся в милицейских апартаментах – точнее это состояние отражает, на мой вкус, термин "приплюснутость" – так я-таки вам скажу, чтобы вы не искали причину там, где ее нет. Ее нет в этих холодных, бесстыдно раздетых стенах, крашенных унылой масляной краской; и даже в решетках, графящих живой уличный свет на равные квадраты; а уж в ровном шуршании радиоэфира, на штилевую поверхность которого время от времени выныривают шипящие голоса, ее нет и подавно, ибо причина прорастает не столько в антураже, сколько в запахе.
Если безнадежность чем-то и пахнет, то пахнет именно этой тусклой и совершенно безликой комнаткой, где мы объясняемся с милиционером вот уже примерно с полчаса, и он ничего от меня не может добиться, или почти ничего.
Ну хорошо, он ваш учитель... Дальше? Когда он ушел из дома? Во что был одет? Где был замечен в последний раз? Возраст?
Я втягиваю голову в плечи – сказать мне почти нечего, я даже возраст его не знаю.
Особые приметы? Хромой? Сильно хромой? Ногу подволакивает, говорите? Слава богу, хоть какая-то есть зацепка...
– И что теперь?
– Ну что... – он пожимает плечами и разламывает спичку, как бы подводя итог нашему общению. – Наверное, будет заведено розыскное дело. Знаете, сколько их по городу заводится? Тысячи полторы-две в течение года.
– Неужели так много? И все – без вести пропавшие?
Характеристику "без вести пропавший", терпеливо разъясняет он, еще нужно заслужить – долгим и честным отсутствием; стаж этой выслуги – пятнадцать лет с момента заведения дела.
Как на войне... Пропавшие. Исчезнувшие. Уж лучше похоронка, чем так – уйти в никуда.
– А мы и есть на войне, – безразличным тоном откликается он. – Когда вы, хоть примерно, обнаружили эту пропажу?
О, это был знаменательный день в жизни туземцев Огненной Земли!
– Тэк-тэк, – он потирает мочку уха – наверное, прикидывает про себя, не стоит ли вызвать санитаров – и пристально меня оглядывает. – Что еще?
С утра пораньше в мою машину пытался залезть один человек. Сначала я приняла его за насильника и намеревалась стукнуть обломком железной трубы по голове, однако этот очаровательный бандит оказался приличным, интеллигентным человеком; мы чудно провели с ним время на кладбище.
– Очень хорошо! – понимающе кивает милиционер. – Чрезвычайно существенная информация. Это все?
Да что вы – это было только хорошее начало хорошего летнего дня; потом три белокурых бестии на пустынной дороге предложили мне пойти с ними в овсы и "расслабиться": если насилие неизбежно, говорят, надо расслабиться и получать удовольствие.
– И как?
Ну, проверить на практике эту народную мудрость мне не пришлось – так уж неудачно обстоятельства сложились.
О том, что в результате этого инцидента одной из белокурых бестий я вдребезги разнесла стальным прутом ключицу, мне хватило ума умолчать. Равно как и не распространяться по поводу тех предметов, которые мой попутчик таскает под плащом.
– Что еще?
Надо припомнить... Ах да, потом на Садовом кольце мы наблюдали штурм Зимнего.
Мой собеседник сдавленно застонал.
Нет-нет, это фигурально, так сказать, выражаясь; на самом деле народ штурмовал трейлер, битком набитый баночным пивом и испанским шампанским.
Он с треском захлопнул блокнот, в котором, наверное, собирался делать пометки, но так ни одной и не сделал; болезненно сожмурился, потом мелко-мелко заморгал, выдвинул ящик стола, достал маленький белый контейнер, резко встряхнул его, звонко, точно опустошенную стопку, вколотил его в стол и не обратил внимания на то, как я, чувствуя шевеление рвотного комка в горле, беспомощно озираюсь в поисках стакана с водой – по фильмам я помню, что в заведениях такого рода обязательно должен быть графин и стакан – однако ничего уже с собой поделать не могу...
МИР ДОСТОИН ТОГО,
ЧТОБЫ УВИДЕТЬ ЕГО В КРАСКАХ
КОНТАКТНЫЕ ЛИНЗЫ
ОТ ФИРМЫ «БЕЛЫЙ ВЕТЕР»!
...с минуту он пристально меня рассматривает, то ли дожидаясь разъяснений, то ли теряясь в догадках, откуда мне известно про контактные линзы.
– Извините, – тихо говорю я, избегая встречаться с его взглядом. – Это у меня бывает... Синдром Корсакова.
– Алкоголизм? – сухо осведомляется он.
Что-то в этом духе... Похоже на похмелье; опытный человек знает: когда мутит с утра пораньше, надо пойти куда-нибудь в укромное место и сунуть два пальца в рот – потом становится полегче.
Он убрал контейнер с физиологическим раствором (да-да, Сергей Сергеевич Корсаков мне верно подсказал: в таких пластиковых снарядиках хранят контактные линзы) в стол и углубился в бумаги, давая понять, что аудиенция окончена.
– Постойте! – нагнал меня его голос уже на пороге. – Вы полагаете, что весь этот цирк, который вы тут устроили, имеет отношение к вашему делу?
Я ничего не полагаю; просто инстинкт водящего в "прятках" подсказывает мне, что, при всей абсурдности моего поведения, в этом есть кое-какой смысл.
Он проводил меня долгим, тяжелым, с оттенком недоумения взглядом.
Глава первая
1
«ТАМПЕКС» РЕШИТ ВСЕ ВАШИ ПРОБЛЕМЫ!
Я СДЕЛАЛА СВОЙ ВЫБОР!
– кто-то шепчет над самым ухом – кто? Никого поблизости нет, ни единой живой души; значит, опять произошел выброс «китчевого вещества», и мое счастье, что на этот раз оформлен он легким, едва различимым на губах шепотом.
Развитие сюжета, вполне возможно, будет иметь отношение к тем сокровенным уголкам женского тела, обслуживание которых берет на себя время от времени этот спасительный "Тампекс", однако в моем положении уместнее припомнить иную мудрость: если насилие неизбежно, следует расслабиться и получать удовольствие!
Оно, конечно, можно – но не в муравейнике же...
Застегивая "зиппер", я мысленно посылаю проклятия на головы тех, кто вшивает в джинсы столь оглушительно журчащие "молнии".
Скорее всего, сотрудникам "Леви Страус" досталось понапрасну: глухой, унылый участок загородного шоссе, где слышно, как растет трава и как в земле шевелятся, разминаясь, поводя плечами, грибы, накрыто такой плотности и прозрачности беззвучием, что в ушах твоих короткая линия крохотного и слегка зазубренного звука, издаваемая механизмом застежки, распухает до размеров невероятных: такое впечатление, будто ты тащишь из воды ржавую, ритмично клацающую зубами якорную цепь.
Тут даже в поступи муравья, волокущего хвойную иголку, слышится нечто слоновье – потащил, работяга, очередной кирпичик в основание своего муравьиного дома, притулившегося сбоку от дерева.
Мои осторожные телодвижения в жидком придорожном кустарнике не потревожили его слух – странно; у бандитов и насильников слух волчий.
Так или иначе, он не среагировал – скорее всего, слишком был поглощен делом: уперев ладонь в дверное стекло Алкиной Гакгунгры, он пытался опустить его.
Дело незатейливое; стекло в правой передней дверце держится на честном слове, на ходу оно слегка опускается само, и в щелке свистит остренький, как бритва, сквозняк.
Он наверняка сейчас сломает подъемный механизм.
Значит, если я выйду живой и относительно невредимой из этой передряги на пустынном шоссе, придется ехать на станцию техобслуживания... Я плохо знаю эту сферу криминальных (судя по ежедневным разборкам в автосервисных организациях) услуг: куда там ходить, с кем договариваться? Вертеть бедрами надо? И каким выражением лицо гримировать на этом плотно заставленном паркинге перед воротами, где слоняются – будто бы без дела, а исключительно наслаждаясь свежим воздухом, – люди со скользкими глазами и притушенными, вернее сказать, притененными голосами? И как вести себя с механиком, перед тем как пасть на колени и вручить ему челобитную по поводу барахлящего карбюратора или обвалившегося стекла? Главное же – в какой валюте рассчитываться за услуги: в деревянной, твердой или в мягкой (натурой, так сказать). Система натуральных взаиморасчетов достигла у нас такого совершенства, что пророчества относительно финансового краха представляются мне чистой воды кликушеством: обвалится и рассыпется в прах рубль, гривная, карбованец – черт с ними; наш рынок не умрет – "не надо золота ему, когда простой продукт имеет".
Он уже слегка сдвинул стекло. Еще немного – и он сможет просунуть руку в щель, выдернуть запорную кнопку.