Текст книги "Тень жары"
Автор книги: Василий Казаринов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
Каюсь, Александр Александрович: не стоило мне заходить к ней и напоминать.
10
У Бэллы – после театральной прогулки – мы пили за то, что жить стало проще.
Бэлла снимала квартиру в одном из грузных, монументальных домов на Комсомольском. Скорее всего, когда-то эти дома были предназначены для госчиновников выше среднего уровня: солидно, основательно, просторно. Теперь в подъезде пахнет кошками, а лифт не работает – по-видимому, чиновники перебрались в другие, теплые края, свили себе гнезда на Алексея Толстого, в Староконюшенном, в Сивцевом Вражке, а тут оставили куковать своих бабушек.
Квартира в самом деле производила впечатление бабушкиной – дело даже не в обстановке: старых фасонов крепкая мебель, обшарпанное фортепьяно; выцветшие фотографии в деревянных рамках, в фотографии вмерзли гладкие, прошлые, нездешние лица; настенный коврик над кроватью, в коврике лебеди гнут вопросительными знаками тонкие белые шеи – и ко всему этому особый запах стоит в квартире. Так пахнет жизнь старух.
Бэлла метнула на стол ликер в пышнобедрой бутылке – я выжидательно постукивал по столу двумя пальцами. Бэлла с пониманием кивнула.
– Водки нет. Вискарь есть. Черт бы тебя забрал... Я хотела его завтра использовать – как взятку.
Я заметил, что она сильно отстала от жизни: теперь у нас вискарем не отделаешься, нужны деньги, много денег, и лучше – если деньги не деревянные. Новая номенклатура у нас на этот счет без затей. У практичных западных людей в компьютерах давно сидит программа, где скрупулезно расписана вся наша чиновная братия – от министерского вахтера и вплоть до министра, с точным указанием: кому, как и сколько давать.
– Ты, главное, не робей, не канючь и не выкобенивайся, целкой не прикидывайся, а сразу – давай. Жизнь стала проще. За это выпьем, хорошо?
– Хорошо, – без энтузиазма отозвалась Бэлла.
Из теннисной сумки она извлекла причудливо расписанный тубус, отодрала крышку, попробовала вынуть бутылку из картонной трубы.
– Дай-ка...
Я наклонил тубус над креслом и шарахнул кулаком по донышку – из картонного жерла медленно вышел золотистого оттенка снаряд, литровый.
– Давай. За то, что жизнь стала проще.
Мы взялись за дело серьезно: без разминки, не смакуя, не цедя маленькими глотками.
– Первая пошла, вторую крылом позвала! – энергично выдохнула Бэлла алкогольные пары, и я убедился, что ее познания в дворовом фольклоре не ржавеют. – Этот парень... Ну тот, у театра... У тебя с ним проблемы?
– Да нет никаких проблем, он меня нанял, он мне предложил, с точки зрения здравого смысла, невероятную работу, а когда я попросил его дать мне кое-какие материалы конфиденциального характера, он решил проверить меня на вшивость – вот и все.
– Проверить на... Как это? Вшивость? – нахмурилась Бэлла.
– Это значит... – я задумался, подбирая синоним. – Это значит – взять на понт.
– А-а-а! – понимающе кивнула Бэлла.
То-то и оно: они подкладывают мне симпатичную девушку и просят ее меня расколоть. Когда они понимают, что с этим ничего не вышло, они отправляют меня в дачный погреб отбывать испытательный срок. Час назад, перед тем как уехать от театра, я спрашивал у Катерпиллера: а бить меня резиновой дубинкой по башке тоже входило в планы проверки? Но он всерьез удивился: нет-нет! Как можно! – и я склонен ему верить. Он насторожился и потребовал подробный отчет о происшествии.
Значит, мне перепало случайно, по недоразумению... Что ж, ни за что ни про что получить по башке – это вполне в рамках нашего жанра.
Тут приятную беседу прервал телефонный звонок. Бэлла нахмурилась, глянула на часы (начало первого!), взяла трубку.
– Комендатура! – рявкнула она старшинским голосом и тут же осеклась. – Ой, это ты? Да мы тут... Да, приятель университетский... – я наблюдал за ней – и не узнавал Бэлку, нет, не узнавал – я никогда не слышал в ее голосе этих мягких, материнских интонаций – Ну, конечно! Давай, ждем! Ты на такси? Значит, минут через пятнадцать? Да, ждем.
– Счастливый соперник? – я сделал свирепое лицо.
– М-м-м... – Бэлла покусывала губу. – Это... Ну, словом, это Слава.
– Ладно, на посошок! – я налил немного, поднял стакан, поприветствовал Бэллу.
– Брось! – она махнула рукой и наконец стала похожей на себя прежнюю. – Он нормальный мужик, без этих, как это... за... за...
– Закидонов?
– Ага! Он очень хороший парень, вы друг другу понравитесь.
Я прошел к телефонному столику, где по-прежнему сидела Бэлла, опустился перед ней на колени, взял ее за руку – ты готова исповедаться?
Она смиренно кивнула
– Он не импотент, как твои – первый? – Бэлла, потупив глаза, покачала головой. – И не пишет стихи, как твой – второй? Нет? Очень хорошо, очень... Он в состоянии выпить этот стакан без закуски? Что? Даже не один?! Ладно, я отпускаю тебе все предыдущие грехи!
Слава оказался человеком, в котором – всего много: двухметровый рост, огромная, как у баскетболиста, ладонь румянец во всю щеку – мы моментально сделались друзьями. Слава работал анестезиологом. У него была внеплановая операция – потому и припозднился.
Бэлла постелила мне на кресло-кровати с покатыми подлокотниками; ложе оказалось удобным, но спал я скверно – все покоя не давал этот запах... Мне казалось, что я сплю в обнимку со старухой.
11
Монитор косился на меня взглядом слепого. Однажды на Тишинском рынке я видел настоящего слепого – он был, естественно, нищим и побирался у магазина «Рыболов-спортсмен». Я видел его мельком, но успел подумать: такого в природе не бывает, это бутафория – нищему просто вдавили под веки пару бледно-зеленых маслин молочной спелости, позабыв прорисовать в них зрачки, хрусталики, радужные оболочки.
Если и есть на дне этих глаз то, что принято называть глазным дном, то наверняка это скользкое, илистое дно; в холодном иле вязнут все движения текущей мимо жизни и тухнут все ее краски, все, за исключением одной – серой. Рождаясь в серости, в ней вырастая, в ней любя, продолжая в ней свой род, они, барачные люди, слишком рано устают смотреть и видеть. Когда после каторжных трудов в угольных копях приходят они в свои тесные дома, рассаживаются у стола в ожидании скудной трапезы, то не покой, не радость в предчувствии отдыха, не сомнение в правильности устройства этой жизни и не желание оспорить прописные истины стоит в этих глазах, нет: одно покорство судьбе и каменная усталость – и потому все их чувства слепы. И слепа бывает их ярость, и ненависть к инородцу, и восторги их, и обожание кумира – все слепо, слепо...
Пару раз этот старик с маслинами вместо глаз заглядывал в мой сон, и Музыка наутро говорил, что я кричал.
Я показал электронному глазу язык и так – с перекошенной рожей – проник в офис, встав в голубом поле монитора перед примерной барышней.
Направляясь сюда к условленному часу, я притормозил у метро. В лавке "колониальных товаров" я прикупил для секретарши подарок и заплатил лишние деньги за то, чтобы его завернули в плотную упаковочную бумагу, простроченную наискось товарной маркой всемирно известной парфюмерной фирмы, и перевязали крест-накрест голубой атласной ленточкой.
Девчушка в ларьке сердилась: бери так! Нету ленточки! Но я, просунув голову в узкое окошко, нашептал, что, мол, сочтемся; и вообще – не могу же я являться надень рождения без красиво упакованного презента... Продавщица прыснула: на день рожденья?! Я сказал: вот именно, моей двоюродной бабушке сегодня исполняется восемьдесят лет! – и хозяйка ларька захохотала – густо, низко, как хохочут все бабы, приставленные к прилавку.
Настаивать на упаковке имело смысл – я приобрел пачку американских презервативов.
Я присел на край стола и аккуратно поставил презент рядом с телефоном.
– Это тебе. Ты мне нравишься. Ты мне подходишь.
Она равнодушно кивнула на дверь шефа: "Вас ждут!" – и углубилась в бумаги, проигнорировав подарок.
Я убежден: стоит мне скрыться за дверью, она его развернет.
Занятно, как будут развиваться наши отношения, когда я выйду из кабинета?
Катерпиллер имел потерянный вид – наметанным глазом я определил, что вид он в самом деле обронил где-то вчера на ночь глядя, а с утра забыл захватить его с собой на службу.
Я посочувствовал, он отмахнулся: ладно, не до тебя сейчас!
Я уселся в мягкое кресло – в правом углу кабинета, в маленькой нише, стояли два кожаных кресла, разделенных журнальным столиком: милый интимный уголок для отдыха и расслабленных бесед. В прошлый раз я как-то не обратил на него внимания.
– Конечно, не до меня. Тут все дело в тренировке. Кофе не пей. Пиво тоже – опохмеляются пивом только сантехники. Только чай – крепкий, очень крепкий и без сахара...
Он нажал на кнопку селектора: аппарат пискнул и моргнул красным глазом, динамик выжидательно выдохнул. Катерпиллер не то чтобы сообщил селектору информацию – его голос упал в микрофон:
– Виктория Борисовна... Принесите, пожалуйста.
Через минуту возникла Виктория Борисовна.
Я с ходу могу идентифицировать эту породу женщин, которая мистическим образом вызрела в чревах коммуналок, в задымленных кухнях, стирках, стряпне, в тяжелых поломойных трудах, в стонах по поводу безденежья – вызрела и, подобно змее, выползла из старой кожи. А новая их кожа – она прочная, титановая, пуле-пыле-водонепробиваемая, им теперь без такой никуда, на то они и зовутся в народе: крутые женщины.
Средний рост, аккуратная фигура, ухоженное лицо, энергичная спортивная походка – наверняка за всем этим стоит серьезная, усердная работа над собой; шейпинг – само собой, и само собой – теннис; минимум алкоголя и табака; мягкая диета, горные лыжи; в малых дозах – черноморский пляж; тщательнейший маникюр, макияж, массаж – и никаких больше ножей для чистки картофеля. Ничем традиционно женским – мытьем посуды, готовкой, уборкой – такие бабы уже не занимаются, они нанимают для этого поденщиков и батраков. Я ведь батрачил в подобном доме, я знаю.
Она бегло меня оглядела. В течение секунды она вывернула меня наизнанку, просветила рентгеном и, не обнаружив ничего достойного внимания, сдержанно кивнула, прошла к столу, положила перед Катерпиллером голубую папку.
– Вы просили... Тут все... В основном. Компактно сжато. Коллега, – и послала легкий кивок в мою сторону, – насколько я понимаю, не нуждается в деталях.
– Нет-нет, коллега не нуждается.
С ними следует говорить скупо, четко и ясно.
– Только общая информация. Меня не занимают ни ваши расходы, ни ваши доходы, ни все такое прочее.
– Тогда что именно?
– Да просто состояние среды вокруг вас. Состояние среды, понимаете?
Не следовало размягчать фразу этим вполне человеческим "понимаете?" – она отреагировала мгновенно.
– Естественно! – и полоснула меня коротким выразительным взглядом, давая понять, что если я чего-то и стою, то стою гроши.
– Крутая женщина, – сказал я, когда Виктория удалилась. – Наверное, корни ее генеалогического древа в тех краях, где водятся амазонки.
– М-да... – согласился Катерпиллер, – она деловой человек.
Селектор зевнул, секретарша попросила взять трубку: звонок из клиники.
Катерпиллер внимательно слушал, пил мелкими глотками свою минералку и мрачнел.
Закончив разговор, он уложил подбородок в составленные вазочкой ладони и с минуту бессмысленно глядел перед собой.
– Как там Борис Минеевич?
– А? Что? – встрепенулся он. – Я что-то ничего не понимаю... Он крайне истощен.
Догадываюсь: две недели в металлическом контейнере – достаточно, чтобы похудеть.
– И судя по всему, у него серьезное психическое расстройство... Он все время просит пить. И почему-то спрашивает: это пресная? Не соленая? Пресная? Он пьет и пьет, пьет и пьет – воду. И просит прогнать тараканов.
– Тараканов?
– Врач говорит, ему мерещится, будто по кровати ползают тараканы... Огромные, в полладони длиной. Ты что-нибудь понимаешь?
Пока понимаю только одно: ньюс-бокс рехнулся.
– Где это можно полистать? – я указал на голубую папку.
Катерпиллер кивнул на дверь в торце кабинета.
Там крохотная комнатка для отдыха. Обшита жженым деревом. Мягкий диван, столик, холодильник – никаких посторонних шумов. В шкафчике чайный сервиз кофейный сервиз, обойма устойчивых стопок, букет хрустальных фужеров.
– Ты что, копируешь больших начальников? – спросил я, закончив беглый осмотр рабочего места.
– С чего ты взял?
– Ну, как с чего – все прежние начальнички держали в своих кабинетах такие интимные закутки с холодильником, а в холодильниках мерз коньяк, икра мерзла, рыба красная, то да се...
– Ладно тебе! – опять огрызнулся Катерпиллер.
Битый час я изучал материалы. Как верно заметила Виктория, информация была компактна. В торговых, посреднических делах я ни черта не смыслю, практически ничего существенного из голубой папки не почерпнул.
Когда-то их лавочка, насколько я понял, представляла собой обычную посредническую контору: "купи – продай". В формуле не столько важны "купи" и "продай", сколько тире между ними. Их лавочка и действовала в пространстве этого тире, имея посреднический процент. С этого, во всяком случае, начиналось дело. Далее шли совсем уж для меня темные бизнес-дела: фирма целиком переключилась на операции с недвижимостью.
Я понял, что ни грамма смысла из этой бухгалтерии не вытрясу.
– Дело с размахом, – поделился я впечатлением с Катерпиллером. – Правда, меня удивляет одно обстоятельство.
– Ну? – спросил он.
– Что-то ничего в ваших архивах не сказано про собак... Это подрывает устои.
– Собак? – тупо удивился он.
– Ну да, собак... Сказано же: воровать книги, собак и казну в России никогда не считалось зазорным...
Он открыл было рот, но обсуждать на трезвую голову, что имел в виду Иван Сергеевич Тургенев, охоты у меня не было; я записал адрес ньюс-бокса и направился к выходу.
– А ну-ка, постой... – тихо произнес Катерпиллер за моей спиной – в его голосе я уловил властные интонации.
В первый момент мне показалось, что он немного смущен. Но я ошибся: с него, задумчиво грызущего ноготь, – мгновенно и вдруг – стекла характерная глазурь буржуазности. За столом сидел постный чернявый мальчик, сын медноголосого солиста воинского ансамбля, каким я его знал, когда все мы жили под нашим старым добрым небом.
– Ты, насколько я понимаю, все там живешь, в Агаповом тупике? Как там? Я сто лет не был. Как там?
Я пожал плечами. Как? Да никак. Все по-прежнему: сто лет и все одно и то же.
– Слушай, – он сосредоточенно разминал уголки глаз, – подворотня наша – помнишь? Цела она?
– Да вроде на месте... – в его неожиданном интересе к нашему старому доброму небу крылся какой-то подвох; я не понимал, что именно меня встревожило, но, определенно, он вспомнил про подворотню неспроста.
– И стены все по-прежнему облупленные? И лужа посередине?
Я попробовал заглянуть Катерпиллеру в глаза, но он отвел взгляд в сторону... Все так: стены облуплены и в пятнах плесени. Лужа. Если он сейчас вспомнит про доску...
– И доска – через лужу?
У меня засосало под ложечкой: что-то здесь было не так, и я не понимал, что именно. Я пересек кабинет в обратном направлении, подошел к столу.
– Не темни, – сказал я. – В чем дело?
Я опоздал: передо мной сидел уже теперешний Катерпиллер – в броне глазури и обозначал уголками губ мягкую, кошачью улыбку.
– Дело? Да нет никакого дела... Просто – говорю же–я сто лет там у нас, в Агаповом тупике, не был. Надо бы заехать. Посмотреть.
– Посмотреть... – усмехнулся я. – Это такое место, которое бессмысленно смотреть. Его надо – прочитывать.
12
Вольному – воля, дуракам – рай, и поскольку я, скорее всего, дурак, то мне закидоны простительны – тем более что Агапов тупик в самом деле удобней не рассматривать, а прочитывать. Эта мысль мне пришла в голову несколько лет назад, когда я работал в больнице кормильцем стариков. Я прекрасно запомнил этот день. Во-первых, ожидалось солнечное затмение. Во-вторых, с утра радио транслировало торжественную церемонию приведения нашего президента к присяге. В-третьих, я нашел в газете заметку о том, что на отчем доме Пастернака в Оружейном переулке собираются повесить то ли мемориальную доску, то ли еще какой-то памятный знак. В-четвертых, я накануне перед сном читал Короленко – что-то несерьезное, миниатюрную, немного рассеянную эссеистику. В-пятых, в этот день с утра умер один мой ребенок – старики ведь как дети. – и настроение у меня было настолько скверное, что мне захотелось стать плоским гербарийным листом. Я валялся на диване и тупо рассматривал корешки книг на стеллаже, прикидывая, в какую бы лучше улечься, чтобы высохнуть и утончиться. Наконец, я нашел то, что нужно – WHO’s WHO . Это да! Это вещь, это предмет! Приподнять плиту в три с половиной тысячи страниц да залечь там кленовым листом в компании достойных упоминания, полежать, высохнуть и ждать сквозняк – пусть выдует тебя в форточку. И почитать есть что – да вот хотя бы эту улицу почитать. Тут строка изъедена вопросительными знаками, вот так – ?????????????? – это наши городские липы согнуты голодом, а между ними завалился пьяненький апостроф: урна рухнула на карачки, ее тошнит бумажными стаканчиками из-под прохладительных напитков... Свой текст, знакомый, привычный. Он тривиальной цитаткой вяло шевелится в тексте «подозрительного» (так одному маленькому мальчику показалось) околотка. И до чего же неряшливо цитатка выписана: асфальт тут через шаг в помарках и описках, зачеркиваниях и вставках – в ямах, то есть, колдобинах и трещинах. Время от времени косоглазую нашу улицу переписывают набело – то есть: возникает некий стилист в сером плаще и серой же шляпе и вдумчиво водит по строчке носком остро отточенного ботинка. И ставит галочки на полях, и велит линовать лист по-новой. Линуют, тянут прямые линии веревок вдоль бордюрного камня. Так... Потом, стало быть, редакторы в промасленных робах и каллиграфисты с пунцовыми лицами (в них пот тушит жаркое дыхание свежего асфальта) изрядно правят текст и даже переписывают набело, стелят новые слои асфальта. А все впустую. Скоро, скоро: строка привычно съедет набок, и текст засорят прежние помарки. Словом, если читать – то лучше пешком: топ-топ, топ-топ – с самого начала, с Буквицы. А Буквица пусть нарядится в парадный мундир – это Его превосходительство Вячеслав Константинович Плеве саркастически кривит жесткий министерский рот, сейчас скажет, сейчас произнесет... И кривая ухмылка Его Превосходительства министра внутренних дел Российской империи упадет в грунтовку улицы стартовым бордюрным булыжником. Господи, какой только правке с тех пор не подвергалась улица! Как ее ни пахали, ни боронили, а тот булыжник все сидит на месте тяжелой смысловой глыбой – и оттого строка тут вечно в помарках и зачеркиваниях, в ямах и колдобинах. Странная же у текста физиономия, странная... Ее черты – от архетипа, от первожителя улицы; данные о нем в муниципальных архивах не сохранились, но есть основания предположить, что внешне выглядел он примерно так: лицо, заросшее старорежимной бородой, сапоги в гармошку, мехи которой смазаны салом для мягкости и вообще для шарма, крепкая шляпа с высокой тульей и большой латунной пряжкой по центру, а также запах конского пота, квашеной капусты и смирновской божьей слезы – поскольку первожитель наш и патриарх был скорее всего извозчик. И переулки-то в околотке до сих пор – все ямские да ямские... А текст от него пошел – в рамках сословной нормы: смысл всего есть путь; стилистика – дорога; синтаксис – улица; орфография – то грунтовка, то булыжник, то асфальт. Ну, что еще о нем? Да, он слегка косит, вот именно: врожденное косоглазие сослагательного наклонения. Ах, если бы, если бы! Вот именно, еспи-бы-не-бы – то был бы на нашей улице праздник! В речном ожидании праздника плавно, густо, как река из манной каши, все будет течь этот текст, подтапливая черные зевки подворотен; однако в околотке, тут неподалеку в Оружейном переулке, в доме Лыжина напротив Духовной семинарии, в двухэтажном доме с двором для извозчиков, в квартире над воротами, в арке их сводчатого перекрытия однажды должен будет родиться мальчик – и текст сломается. Он споткнется как раз напротив этой арки и провалится в пустоту абзаца, и на этом крохотном порожке можно будет наконец присесть, передохнуть, вот так:
И в этой блаженной пустоте можно расслабиться, закурить папиросу и наблюдать, как в полдень упражняются на открытом плацу Знаменских казарм конные жандармы, а копыта высекают из плаца звонкие восклицательные знаки, а няня со знанием дела вплетает походку ведомого ею мальчика в текст околотка. Мальчик терпеливо и внимательно будет прочитывать расстеленный перед ним текст, весь замусоренный опавшими листьями, и постигать азы грамоты: «Из этого общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое». Ах, как жаль – скоро он покинет эти тексты, переселится с семьей на Мясницкую, в казенную квартиру при Училище живописи, ваяния и зодчества, где преподает его отец, а улица останется... Много ли гербарийному листу, выпавшему из коллекционного планшета, надо? Пустяки надо: сухость, поменьше пыли, и чтобы ногами не топтали – так ведь нет! Топчут, и пеняй только на себя; в другой раз не станешь верить сквозняку, сманившему на улицу. Вон там, чуть левее, из нее вытечет маленькое – шагов в сто пятьдесят – сложно-сочиненное предложение, подтравленное ядовитым угаром из ворот завода пищевых концентратов где веки вечные варят консервированный борщ; и в вязких клубах борщевого амбрэ тут уверенной походкой движутся устойчивые подлежащие в партикулярных серых костюмах, вяло шевелятся дополнения в штопаных колготках, обвешанные авоськами; снуют бандитского вида вводные слова в обнимку с бутылками, какими торгует неподалеку некий спасительный неологизм (фирма РОСМИ); и даже междометие набрякнет в строке, звать его «фи!» – это «фи!» почти у кромки полей, оно без башмаков почему-то, зато в белых носках, сидит себе, привалившись к стене, вцепилось пьяными руками в пьяную башку, раскачивается и стонет... Что характерно – раскачивается прямо под сноской; такова уж причуда здешнего текста – тут сноски из положенного им подвального помещения на задворках листа вдруг ни с того ни с сего выскочат наверх... Так и тут: выскочило, засело в стене мраморными заплатками; заплатки золотыми буквами прострочены: «В этом доме в 1905-1906 гг. помещался профсоюз деревообделочников». «В этом доме, в кв. № 10 в 1905–1906 гг. размещался профсоюз табачников»... И все просвещенные деревообделочники, и все глубокомысленные табачники, опущенные в теплую вату махорочных дымов, – все будут заседать, все будут спорить в надежде обрести право на прямую речь: «Нам нужен свой путь!». Вот тут бы и – абзац, абзац!.. Но нет, текст плотен, энергичен, он сейчас упрется в тяжелые квадратные скобки...
Что тебе, легкому гербарийному экспонату, стоит докувыркаться до скобок – чай, не в кандалах, как при Его превосходительстве Вячеславе Константиновиче, чай, не в железном автофургоне с надписью "Хлеб" или "Мясо", как при иных уже министрах – катись, брат, катись! Туда, где Лесная стальной нагайкой трамвайных путей перешибет нашей улице хребет... Вот-вот, вот здесь; старый пожарно-красный дом, у него во лбу клеймо: "Оптовая торговля Кавказскими фруктами Каландадзе", а чуть ниже – очередная, выскочившая с положенного места сноска: "Подпольная типография ЦК РСДРП, 1905–1906 гг.", ну, а в дверях, за стеклом, выцветший тетрадный листочек: "Вход – со двора...". Абзац, абзац, товарищи! Куда там, нет – там во дворе пенится свалка; тропка заманит в тенистый палисадник, здесь кроны лижут мощные квадратные скобки, скобки красно-кирпичные, высокие, простреляны окошками в решетках сверху фривольная кудряшка колючей проволоки а там уж... Там уж желтые глухие бастионы, охраняемые квадратными скобками, вот такими: [БУТЫРКА]... Отсюда глухой лай можно расслышать – это Пресня лает; она уже вся перепахана каракулями лозунгов прострелена картечью отточий, перечеркнута черными штрихами баррикад, но там, где просится абзац, мы не найдем абзаца – на Пресне торят путь. Торят и торят – орфография за делом забыта, привычная лексика разогнана по подворотням, а синтаксис выпрямлен вечно-будущим временем: будет и на нашей улице праздник! Будет, будет, будет! А юнкера сюда уже не сунутся: их всех перебьют где-то в центре; тихий Вертинский их молодые жизни тихо помянет, укачивая боль в колыбельном мотиве, – и будет расслышан, будет зван в ЧК. "...Но, позвольте, кто же может мне запретить – печалиться?" – "Если сочтем необходимым, запретим – дышать!". А текст уже прорвется к прямой речи; в тенистом парке на Миусской выпрямится по стойке смирно серый дом – и все потому, что сюда в конце девятнадцатого года придет на встречу с сельскими коммунистами (есть на то, естественно, подскакивающие сноски) Первый Учитель новой российской грамматики; в этой грамматике все прежние "яти", "фиты" и "ижицы" ликвидированы как класс: "...Я уверен, мы стоим на правильном пути, движение по которому вполне обеспечено".
И несколькими днями позже – все в том же сером доме: "Лишь тогда мы одержим прочную победу над старой темнотой, разорением и нуждой, лишь тогда нам будут не страшны никакие трудности на нашем дальнейшем пути..." – ты, гербарийный лежебока, здесь два слова самовольно согнул курсивом – это ничего, не книжку в синем переплете листаешь, а потихоньку – топ-топ, топ-топ – почитываешь улицу; в конце концов все ее 593 шага – в этой стилистике безначалъности-бесконечности, в пространстве этого пути... Тут выправит осанку орфография (асфальт, асфальт!), а что там за квадратными скобками, за вот такими: [БУТЫРКА] – так разве же прочтешь? Еще когда эти тополя вдоль тротуаров напьются влаги от оттепелей – и первой, и второй... Зато уже знатный наш стилист Каро Семенович Алабян в сорок девятом году (опять-таки – подскок сноски...) пропишет в нашем тексте нечто гиперболически-монументальное в духе социалистического классицизма; в этой гиперболе разместится высшая партшкола (улица, конечно, будет переписана набело, новые лягут асфальты), и путь теперь предельно ясен: Второй Учитель новой российской грамматики так часто говорит про путь – недаром он у нас столп языкознания. Потом и Третий Учитель будет проколачивать путь – ботинками по трибуне. И Четвертый, мучительно прожевывая неподатливые звуки, – тоже про путь. И Пятый – на смертном одре, и пошатывающийся ввиду немощи Шестой – все про то же, про путь. И Седьмой, конечно, тоже... Абзац, абзац же, ну, граждане-товарищи! Да ну, какой абзац! Нет, еще не время, пока наш Нынешний Учитель российской словесности держит речь, и этот голос так привычно, как в постель к жене, ложится в нашу строку – он все в той же стилистике безначальности-бесконечности... "Пришлось пройти через великие испытания... Они выбрали не только личность, не только Президента, но, прежде всего, тот путь, по которому предстоит идти нашей Родине. Это путь демократии, путь реформ, путь возрождения достоинства человека... Пройдя через столько испытаний, ясно представляя свои цели, мы можем быть твердо уверены: Россия возродится!" Абз-а-а-а-а-а-а-ц! Абзац же, граждане-товарищи-господа! Ан нет, все те же 593 шага в тексте – и все бегом, бегом, сломя голову, и, что характерно, вытоптав в строке всю пунктуацию... Крупа отточий, запятых, всех этих вопросительно-восклицательных значков высеена в текст по весне, да что-то не взошли озимые, на то, видно, климатические условия, на то, видно, «время вне пунктуации...». Господи, да установится хоть когда-нибудь в тексте улицы хоть какая-то грамматическая норма?.. Должно быть, вряд ли, покуда улица сделана из кривой ухмылки Его превосходительства Вячеслава Константиновича Плеве – Его превосходительство так мило ухмыльнулся, высунув нос из Короленковского текста (Сборник «Помощь голодным. Собрание автографов и факсимиле», М. 1907 г.). Министру на каком-то чиновном совещании по улучшению грунтовых дорог в России предложили запросить мнение земских деятелей по сему вопросу, на что Его превосходительство произнес нечто совершенно эпохальное: я охотно сделал бы это. Но я знаю, что земцы в свою очередь, обратятся к третьему элементу (сами пишут плохо), и в конце концов мы получим ответ: «Для улучшения грунтовых дорог необходимо упразднение самодержавия...». Вот тут уж сам Вячеслав Константинович сгорит дотла в образе, как набоковский Ремизов в образе шахматной туры, совершившей неудачную рокировку, – одна останется в итоге российская дорога, вечная, грунтовая, текст без абзацев, обезображенный косоглазием согласительного наклонения, – улица имени Ожидания Праздника. Ожидаем... А ну, как у нас, в «Подозрительном околотке», в доме Лыжина, в Оружейном переулке напротив Духовной семинарии, где прошлой зимой 1890 года тротуары в сугробах – как хрупкие елочные игрушки в мягкой вате, родился мальчик в семье преподавателя Художественного училища? А ну как – в самом деле? И вовсе не обязательно ему потом на Мясницкой вырастать в поэта – да будь он хоть дворником... А просто им, таким мальчикам, дано: испытать жалость к женщине – «пугающую до замирания»; и жалость к родителям – «еще более нестерпимую»; и решиться – «совершить что-то неслыханно светлое». А потом, поглядев, как гарцуют на открытом плацу у Знаменских казарм конные жандармы, пройти по нашей улице, поймать в руку кусочек прямой линии нашего вечного пути, стиснуть этот кусочек в кулаке, переломить и зашвырнуть в текст два острых угла, оскалившихся в латинской букве "Z", – и это будет как раз корректорский значок абзаца. И еще он увидит: катятся по уличному асфальту гербарийные листья, а день клонится к закату, и пора в самом деле этот текст рассечь абзацем; и кто-то, повстречавшийся ему не на грунтовых, а на воздушных путях, шепнет на ухо: бывают дни такие, что длятся дольше века. И далее – по тексту, но уже с абзаца, вот так:
«......................................................................................»
13
Проходя через приемную, я обратил внимание: презент покоится там, где я его оставил, у телефона. Я вернулся, присел на край стола.
– Так как? – спросил я.
Секретарша не отреагировала. Она старательно делала вид, будто изучает какой-то документ на фирменном бланке. Я повторил вопрос. Она откинулась на спинку кресла и подняла на меня глаза: взгляд ее был откровенен и опасен, в нем смешивались в равных долях ирония и ожидание, предчувствие и расчет.