Текст книги "О писательстве и писателях. Собрание сочинений"
Автор книги: Василий Розанов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 65 страниц)
– «Колдовство… Не подходите, дети».
Да и «взрослые» не подходите… «Не надо этого, даже знать об этом не надо». Но Гоголю ужасно захотелось… не то чтобы «узнать» это: напротив, он это почему-то знал, почему – Бог его знает, это тайна его Души; и ему захотелось рассказать об этом, хотя и под шутливой формой малороссийской полународной, полудетской легенды, выдумки.
«Прочтут среди других рассказов Пасичника Рудого Панько».
Каким образом Гоголь потянулся к этому сюжету? Всю неизмеримую важность этого мы поймем, обратив внимание, до какой степени Пушкин ни в каком случае бы этого не рассказал; даже услышав от другого – просто забыл бы, не заинтересовался бы. К таким и подобным сюжетам Пушкина не тянуло. Он рассказал графа Нулина, рассказал в «Руслане и Людмиле», как старец Черномор «ничего не мог», – и посмеялся. Волокитство, приключение и анекдот – это формы отношения европейца к половому акту; или «скука» в нормальном супружестве. Гоголь непостижимым образом потянулся рассказать… спокойный сюжет Библии о Лоте и дочерях его, – но, без сомнения, не вспомнив во время писания ни разу об этом библейском рассказе, иначе не был бы так испуган. Гоголь вдруг сам и оригинально написал этот древнейший, «допотопный» случай Библии, одно из «колен» ее, сгибов: но когда там сказано об этом так кратко и просто, так понятно и небесно – он с реализмом нового художника, с сочностью нового художества осветил случай извнутри. Все же следует заметить, что в Библии не рассказываются «подряд» всякие «случайности», какие происходили, бывали; в Библии за прямым рассказом есть и намерение. Почему-то у Лотовых дочерей так-таки «никого и не было вокруг», чтобы с ними совокупиться; сколько ни поезжай – никого нет. Но ведь сгорели только два города, а страна и еще население – остались. Затем дочери напояют вином отца. Через все это на ложе отца и дочерей как бы наброшен полог, через который в подробностях нельзя ничего рассмотреть; израильтянам дано прочесть, – но одуряющего запаха не дано втянуть. «Имя есть, а лица не видим». Гоголь показал лицо. Показал, и ужаснулся; и назвал – «колдун», «колдовство».
– «Только колдун мог такого пожелать. Колдун, а не человек. Преисподняя, а не земля».
Колдун и еще Гоголь, который, в отличье от Пушкина, взял и начал рисовать такой сюжет.
Так жизненно!
Разительную сторону рассказа составляет разительная его верность, подлинность.
– «Отец! – вскричала Катерина, обняв и поцеловав его, – не будь неумолим, прости Данилу: он не огорчит больше тебя!»
– «Для тебя только, моя дочь, прощаю! – отвечал он, поцеловав ее и блеснув страшно очами. Катерина вздрогнула: чуден показался ей поцелуй и страшный блеск очей».
Это так неуловимо, этот поцелуй, которым разгневанный отец прощает дочь и зятя: и мелькнувшую в нем чувственность поистине мог знать только тот, кто поцеловал. Кто же еще? Никто не прочтет моего сердца, кроме меня. Гоголь поцеловал ее!
Колдун в подземелье. Проходит Катерина, и он умоляет ее:
«Умилосердися! Подай милостыню!»
«Дочь! Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою мать, – дочь, хотя взгляни на преступного отца своего».
Та не слушает и хочет пройти мимо.
«Дочь! ради несчастной матери».
Она остановилась.
«Приди принять последнее мое слово… Мне близок конец… Но не казнь меня страшит, а муки на том свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в раю около Бога, а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь; все сильнее и сильнее будет он разгораться; ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет».
«Да разве есть на свете казнь, равная твоим грехам?» – проговорила она, содрогнувшись от воспоминания о кровосмесительном его зове.
«Катерина, постой, на одно слово: ты можешь спасти мою душу; ты не знаешь еще, как добр и милосерд Бог: слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым»…
В экстазе писанья, Гоголь совсем забыл, кто был апостол Павел: и написал слова, ни в каком смысле к нему не относящиеся. У того был идейный переворот, только в смысле отвержения и признания Лица Христа, а Гоголь приписал ему нравственный переворот, моральную перемену.
«Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул; покаюсь, пойду в пещеры, надену на тело постную власяницу, день и ночь буду молиться Богу; не только скоромного, не возьму рыбы в рот! Не постелю одежды, когда стану спать, и все буду молиться, все молиться! И когда не снимет с меня милосердие Божие хоть сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю, или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития, и умру, а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду».
Задумалась Катерина: «Если я и отопру замок, я не смогу расковать твоих цепей».
Но цепи и не существуют для него: это – обыкновенные, рациональные цепи, и их одолевает его «нечистая сила». Но стены – другое дело: в них «святая сила», которая его и держит: «Я бы прошел, моими чарами, и сквозь стены, – но муж твой и не знает, какие они: их строил святой схимник, и никакая нечистая сила не может отсюда вывесть колодника, не отомкнув тем самым ключом, которым замыкал святой свою келью. Такую самую келью вырою и я себе, неслыханный грешник, когда выйду на волю».
Тут везде – язык Гоголя, его частный, личный язык, язык его писем, язык его предсмертной «Авторской исповеди», язык его в разговорах с о. Матвеем и в записках к оптинским монахам: между тем как язык Бурульбаша, Катеринина мужа – вовсе не личный его, гоголевский, язык, а художественная работа, выдумка.
Говорит «колдун» – говорит Гоголь.
Говорят казаки – Гоголь сочиняет.
Наконец, и почти главное, уже «магическое»: Гоголь отмечает, что отец возвращается «из Туретчины» не ранее, чем когда дочь его вышла замуж; пока она девственна, его вовсе к ней не тянет. Припомним еврейскую субботу. Но вот вышла она замуж: теперь от нее пошли половые волны, дошли до «турецкой земли» и задели как-то отцовское существо: «и стал казак как колдун»… Это никому не понятно на европейской почве, это – тайна субботы и нашептываний «Талмуда», тайна еврейской семьи, что крови перемешиваются в роде, но не при девственности, не с девицами, – а в замужестве, в супружестве… Перемешиваются и завязываются в магические узлы-звездочки, горящие фосфорическим светом отнюдь, отнюдь неизвестным в Европе.
– Это наша святая магия. Это то, что мы одни знаем и никому не расскажем. В субботу скользят, правда «уклоняясь», тени дочерей около отцов, зятьев около матери, даже сыновей около матери, брата около сестры и сестры около брата: как эльфы, в лунном свете. Но суббота рассыпалась – и все рассыпалось. На завтра ничего нет, – и уж особенно христиане ничего этого не видели.
Но Гоголь узнал.
Катерина, верная жена, прекрасная женщина, – богомольная, дедовская. Казачка с красивой косой. Замужем… и волны ее пола вдруг дошли и тронули пол отца. И потянулся старый дед, невольно, магически, не желая, так что конь упирался – на родину, к зятниной избе, где лежит на лежанке Катерина, – на горячей лежанке, вся разопрев и чуть-чуть раскидавшись[248] 248
У Гоголя перенесено, как «всадник наверху горы» тянет к себе «колдуна»: но это художественная комбинация, переброс куска картины в другое место. Тут таинственно верно, до ужаса, показано, только «скаканье туда, куда тянет»… И «всадника» можно просто выбросить, как придуманный аксессуар, – и сохранить лишь страшный реализм в описании «невольности», «рокового»: «колдун» так скакал «день и ночь» не в Карпаты, а в Украину, к Бурульбашу и Катерине!
[Закрыть].
Ненавидит дом и ходит около него.
Ненавидит обитателей и заходит в него.
Сходится, бьется на саблях с зятем, берется за пистолеты… Зять мешает подойти к лежанке. «Чего тебе, дед? Тут моя жена, твоя дочь».
– У, зарублю вас всех! Ребенка, тебя зарублю. Пропустите!..
Это – обычная уголовная хроника. «Не пропускали», – и «непропускаемый» обычно избивает всякого, кто стоит на дороге. Печальная обыденность наших хроник, внутренно никогда не освещенная…
«Магия! влечет! не могу!»
Суть в том, что самое притяжение это «магично»… И становится «магом», «колдуном», становится, смотря по духу цивилизации, или «черным злодеем» или, напротив, «мудрецом» каждый, попадающий в круг этого притяжения, в область, в «губернию» этого влечения… Когда оно действует? Вообще – никогда; точнее – вообще оно бывает в такой разреженной форме, прозрачной, туманной, как «зорька», что никому не приходит на ум осудить его: это – просто вдруг вспыхивающая нежность родителей к дочери после ее замужества, но, однако же, только после замужества, когда чувство ее действительно возрастает, у всех и всегда, сравнительно с чувством к ней же, как к девушке, до замужества. И только в редчайших случаях, в одном на миллион или на десять миллионов, достигает сгущенности, когда все пятятся и кричат:
– Убить! такого убить надо!
Или, как сказалось у Гоголя:
– «Колдун появился, убирайте детей»!..
Увы, без этого «колдовства», тонких прозрачных форм его, – просто не выдавали бы дочерей замуж, не женили бы сыновей, – богатые, сытые, которым нет необходимости. Но влекутся… Все влекутся… Всем «сладко», вот как Богу «благоухание жертв». Без разреженной, как бы эфирной формы этой «магии», что половые волны каждого возбудительно, как «резонатор» или «детонатор», действуют на залежи пола во всем круге родства, и чем ближе – тем сильнее, отчего и родство считается «по степеням» крепче и ближе, «священнее» – без этой магии вообще не было бы радости всей земли о браке, всех народов о супружествах, всех деревень, сел, городов о «плодитесь! множитесь!» детей. Ничего не было бы. Земля бы рассыпалась. Магия эта проходит цементом через всю землю, до глубин ее, – все связывая, объединяя, всю ее связуя «родством». Я «родной» только тому, пол коего, пробуждаясь, действует на мой пол возбудительнее, нежели на пол всякого, третьего, который по этой апатичности и не есть «родной», «родственник». Все это в одних случаях нежнее, в других – хладнокровнее; но мы порицаем «холодных родственников», между тем это есть только полная апатия их пола к полу тех, к кому они холодны. Температура должна останавливаться на каком-то градусе:
– Горячее – сожжет!
– Горячо как пламя: это – колдун! восточные «маги»!
– Но и не нужно же так холодно, как у нас, в Европе, где все холодеет, где никто никому не нужен.
«Земля» вмещает только средние температуры… Эта «средняя температура», но гораздо выше нашей – взята у евреев: отчего семья у них несравненно теплее, нежнее нашей. Евреи – магичны, все евреи, и магичны все – от обрезанности, одной и исключительно. У европейцев эта температура взята гораздо ниже еврейской, – и семья у них холодна, вяла, безжизненна. «Как-нибудь и почти не надо». Европейцы – амагичны, «позитивны»: и просто от того, что нет обрезания.
Мать держит мальчика на руках, видит его всего: «будущий муж Моих внучек».
Бабушка держит внучку, видит ее всю же: «будет в жену моему сыну».
Эта мысль и волнующее чувство в Европе невозможны. А без этого невозможно настоящее родство, – а лишь его «тень и подобие», почти – имя, звук. «Эти родственники – только к наследству лезут. Да я не дам: отпишу все на богоугодные заведения», – типичная мысль европейца, христианина.
Пол имеет память в себе; пол имеет в себе воображение… Предчувствия, знания, – для которых материальные препятствия не суть препятствия. Если что «проходит через стену», не разрушая ее, – то это пол. Между невестою и женихом существует «соответствие» половое; точнее юноша и девушка и превращаются в «невесту» и «жениха», повинуясь «соответственности» своей, о которой сказано при самом сотворении жены Адаму: «сотворим, – сказал Бог об Адаме, еще одиноком, – жену, соответственную ему». Влюбчивость, возникающая по необъяснимым ни для кого причинам, «непременно между двумя такими-то», абсолютно никому не нравящимися, кроме их самих, друг другу, возникает как влечение друг к другу «соответственных» органов, мистически соответственных, но также затем и физически, физиологически, анатомически, эстетически, всячески: между тем, они никогда этих органов не видели друг у друга. Несмотря на все мотивы «перестать любить», на опасность любви, вред ее, невозможность ее, несмотря на очевидность и доказанность «дурного нрава» другой стороны, из которого может проистечь лишь несчастная жизнь в супружестве, – «соответственная» невеста все-таки идет за женихом в церковь: как жертва и обреченная. Что это такое? Встречая всякую «любовь» – факт такой обыденный, – мы выходим из области рационального, доказуемого, осязаемого, «научного», и вступаем в область иррационального, непонятного, необъяснимого; вступаем в область волшебства и магии, – хотя это так и обыденно! Каждый, влюбляясь, входит в магическую черту, где будут им владеть «силы, ему непонятные, и с которыми он не может бороться»; а «конец любви» знаменует собою только «конец магии» и возврат к рациональному существованию. Во всякой любви бьется зародыш будущего ребенка, – конкретного, этого определенного личика, Ванечки, Танечки: но в каком смысле? Ведь их еще нет, они не зародились, не совершилось самого соединения, из которого он мог бы произойти. Но всякий соглашается, что фундаментом брака служит младенец: это даже в законодательства входит, в плоскую работу чиновников; каким образом «входит»? Не юридически, не логически, но как живое существо, как туман крови, как «личико аггела», – и могущественно направляет к соединению людей, зажигает любовь в них. Будущее, «то, что будет через два года», – осязательно берет за руки юношу и девушку и вводит их в церковь, переводит через нее как через порог, чтобы уложить в постель, где открывается «соответственность». Явно, что преград, стен, как равно времен, годов не существует для пола: он – миг и вечность; в его миге – вечность; он – будущее и прошлое; наконец, он лучится на огромные пространства: он водит людей, приводит жениха «в дом родителей его невесты», иногда в другом городе, в другой стране: это – странные случаи, когда «поехавший по торгу» молодой человек – вдруг возвращается женатым.
Неизъяснимое блаженство слияния – из коих первое есть вполне священны момент – показывает, до чего много было к нему предустановлено, предуготовано, какие запасы идеальных даров и сокровищ с одной и с другой стороны были накоплены и задерживались до этого мига, чтобы передаться взаимно, сцепиться и переплестись и родиться во что-то в нем новое! В совокуплении – рождается человек: не младенец будущий, а вот сами они, отныне «муж» и «жена». Встав от совокупления, ни прежняя девушка – уже не та, ни прежний юноша – уже не тот. Старое умерло; умер в них «ветхий человек», и родился совершенно новый, с новыми талантами, новой волею, новым сердцем. Совокупление – рождение, самих совокупившихся – рождение. Всю жизнь будет помниться этот момент: это – перелом судьбы, характера, внутреннего просвещения, всего. Школа, университет, прочитанные книги, товарищество товарищей и дружба друзей – задвигается им как старая туманность новою реальностью! Такой момент вполне магичен. Всякое совокупление – магично: и совокупляющиеся на миг его становятся магами, не зная об этот сами, с властью магического в себе, со сладостью магического, с магическим мироощущением и мироотношением. И потом след этого магизма остается на них, и возобновляется (не с таким потрясающим характером, как при первом совокуплении) в каждом новом совокуплении: помолодев через него жизненно, биологически – супруги вдруг духовно в нем состарились, приблизились к «дедовскому», к «лесному старому деду», о котором рассказывают мифы. Все замечают, что как бы ни были молоды летами муж и жена, они в психологии своей несут что-то более старое, зрелое, опытное, нежели пожилые холостяки и девы. «Первое совокупление – первый седой волос в голову», – так можно формулировать это духовно, аллегорически. Дух страшно расширяется, – открываются новые горизонты; но это зрение – не из книг, не из размышления, не эмпирическое, а мистическое и магического оттенка.
Совокупления (в супружестве) повторяются: и рождается в обоих одна душа; одна и не одна; в каждом лице (муж, жена) – своя душа, но уже не свободная, а зависимая от души другого, зависимая в счастьи от нее, зависящая в страдании от нее. Две души сцепились в один организм: больна одна – больна и другая, здорова одна – здорова и другая. Цела одна – есть другая; разбилась одна – умерла другая. Новый брак – всегда есть третье рождение; расторжение предыдущего – всегда есть крушение старой, общей души, – как крушение аэроплана, разрыв оболочки воздушного шара. Расторжению всегда предшествует это «крушение общей души»: его нельзя ни починить, ни поправить. Но возвратимся к «пока счастливо текущему супружеству»: образуется такой параллелизм жизни двух душ, что муж и жена совершенно теряют нужду речей Между собою, и, как все знают, ничего нет реже, как встретить мужа и жену, «оживленно разговаривающих между собою». Даже это было бы смешно, как любопытство о содержании своих карманов, или как чтение автором собственной книги. Совокупление – и разговор, и чтение… Совокупляясь, они передают один другому душу: а ведь в душе – и речи, и все. Передана мне душа: зачем я буду спрашивать речей? В совокуплении мне передана воля, мысль; «все» передано: зачем мне подробности? Супружество безмолвно (библейское супружество, лучшее, никогда не развертывается в речи) и тепло.
Образуется параллелизм душ, параллельный, зависимый их полет: вот отчего в супружестве невозможен обман, а где он есть – не было супружества, не «устроилось» оно, если даже и есть или лучше сказать «бывают» вялые, безлюбовные совокупления («коммерческий брак» у христиан). Но, в общем, через длящиеся, повторяющиеся совокупления этот параллелизм устанавливается: и становится невозможным сокрытие душевной жизни которым-нибудь супругом, если бы он начал или захотел отделяться «от другого». Он воображает, что его шаги скрыты, потому что «документы» спрятаны, «доказательств» нет и вся видимость сохранена в прежнем виде: напрасные надежды! В тревожном сердце другого, в тоске его, «убитом» его сердце отражена вся потаенная драма другого: и только ненавистен адрес и имя другого скрываемого лица, становящегося на его месте. Все измены начинаются с надежды «скрыть»: тщетные надежды! Они могли бы осуществиться, если б тут не было магии, если б все не проходило «сквозь щели». Библейский брак от того и остановился так твердо, без колебаний, на многоженстве, что, если б он избрал моногамический путь, дал право жене требовать моногамичности от мужа, то этим он тотчас загнал бы мужей в страх, сокрытие и попытки лукавства, т. е. испортил бы всю ткань брака, как бы плетя ее из гнилых, «не держащихся» нитей. Рану надо было открыть сейчас же и всю, не скрывая ее от жен: дабы поранение это было одно, не расползаясь в разветвлении «рака». Вот рана женщины, врожденная, от века, от сотворения Адама; в муже ей дан сеятель потомства, естественно имеющий в себе закон засевания наибольшего поля, наибольшего числа полей. Муж – рассеяние, жена – сосредоточенность; одному дано «плодиться, множиться», другой – сохранение плода, верность зерну, в нее положенному. Единомужие – кроме исключений, имеющих объяснение – также врождено женщине, как многоженность – и опять кроме объяснимых исключений – врождена мужчине, и есть в нем не слабость, а «другой закон». С первого же слова, чтобы не допустить сюда обмана, Библия и утвердила многоженность: но эту одну рану приняв, как и крест мук при родах, женщина избавлялась уже Самим Богом от других ран, и вообще ей предоставлены покой, ухаживание, постоянная нежность от мужа, величайшая от него деликатность, даже покорность ее воле (Авраам в отношении Сарры, Исаак в отношении Ревекки, да и Иаков послушен каждой из жен)… Полигамная жена естественно должна быть царица, увенчиваемая мужем за согласие на полигамность. Ей все отдается за эту одну рану: муж же должен трудиться и быть в некотором рабстве, как рудокоп в шахте, за одну полученную им привилегию – быть полигамным. Это – космологические законы, отнюдь не индивидуальные. Каждая ямка, с зерном в себе тепла этим одним зерном, греет его, получает в нем смысл, имеет в нем назначение; но сеятель, держа зерна в пригоршне, – помолившись на Восток – со всею силою разбрасывает их по полю кругом… «Где что вырастет – все Божие». Это – закон: и ничто его не может нарушить. Все-таки страдальческий закон для женщин – этого мы не должны забывать.
Садовник, осматривая сад, полный крепких и слабых, старых и молодых, сладких и горьких дерев, соображает что-то: и, взяв кривой садовый нож, подходит к одному дереву, и, вынимая из тела его «глазок», – идет к другому дереву, топором расщепливает его тело и вкладывает вынутый из другого дерева «глазок» в образовавшееся расщепление, и затем рану залепляет воском. После этого совершается чудо: соки дерева, положим горького или дикого, поднявшись от корня к вложенному «глазку», получают от него, живого и имеющего соки, да вообще имеющего какую-то тайну в себе – эту его консистенцию, его сущность: и всею массою своею преобразуются от «глазка» и идут дальше, к ветвям и цветам дерева, к плодам его – как совершенно новое существо, как сок не этого дерева, а того, другого, откуда взят «глазок».
«Глазок» победил все дерево. «Глазок» – муж, семя мужа.
Принявшее его дерево – жена.
Прививка – супружество. Всякое супружество есть прививка. Но от одного дерева можно взять много «глазков» и привить их разным деревам, которые все примут в себя консистенцию «мужа своего», дерева, откуда взяты «глазки». Но порознь в каждое дерево нельзя привить много глазков от разных дерев: получится чепуха, ничего не получится. Получится ботаническая «проституция». Для женщины нет высшего закона, как верность «одному глазку»: точнее – это единственный для нее закон. Чем вернее «женино дерево» сохраняет единоутробность принятому «глазку», тем оно расцветает пышнее, красивее. В верности семени женщина сберегает себя: добродетель свою, красоту свою.
Но «добродетель» мужа – множиться, преобразовывать все, весь сад по закону своему.
Это основная коллизия, драма брака, от «оснований» земли положенная: от которой много черных капель падает из пораненных стволов на темную землю. Но земля остается к ним равнодушна. Ей нужно «цвести»…
Закон!
Вследствие подробностей, которые легко представит каждый, – принявшее «глазок» дерево остается верно ему, и страшно все преобразуется именно оттого, что «глазок» остается в нем, «сидит», оттуда не «уходит»: и выбросить его никак не может дерево. Как ухаживает жених за невестою, самец за самкою во всей природе: девушки же и самки никуда не торопятся и остаются пассивны. Нет большего «раба», чем жених… Девушка, даже при любви и желании замужества, не торопит День соединения: оттого, что она инстинктивно чувствует величайшее смятение перед совокуплением! Она в нем «отдает себя» другому, буквально отдает: вспомним «прививку», – и мы поймем тоску дерева, в котором отныне потекут не его соки, а другие! Первое совокупление для девушки есть отдача своей воли: не своих желаний или «текущего», но воли в коренном, внутреннем смысле! «Се раба твоя»… С первым же совокуплением она вступает в рабство, в превознесение и унижение, превознесение внешнее, общественное, и унижение внутреннее, органическое. Чужая воля, через семя, вошла в нее, чужой закон, чужая натура, которая истребляет все прежнее «девичье», истребляет «отцовское-матернее», делая ее только «мужнею». Это вполне странный акт. За него, за великое самоотвержение в нем всякая девушка в первые сутки брака должна быть увенчана и прославлена общиною, городом, государством, церковью.
Напротив, муж в нем не «теряет себя» (как девушка буквально «теряет», «потеряла свое девство», «девичью судьбу» свою, всю себя за 17 лет, «отреклась от отца и матери»). Муж в первом совокуплении омывается, очищается (как евреи в «микве»), освобождается от пороков, греха, грязи и легкомыслия предшествующей жизни: но омыться – далеко не то, что принять «прививку». Через подробности, о которых не надо говорить, он только смазывается, помазуется: длительность этого день, два, неделя, – но не больше. От этого он вовсе не в такой же мере «укрепляется за женою», как «жена укрепляется за мужем»: и закон моноандрии за одною, как и полигамии – за другим, также предустановлен в этом существе дела, которого никому не изменить! Но мы возвращаемся к первому моменту: девушка уклоняется, женщина – откладывает, но вот все «совершилось»: отношение рабства и господства вдруг переменяется; мужчина сделался «господином», жена «рабою» его. Отношение совершенно противоположное жениховско-невестиному.
«Принявшее прививку» входит в рабскую зависимость от «глазка», и через него – в отношении того дерева, откуда происходит «глазок»… Теперь все в женщине и весь дом ее начинает служить ему. Поразительно, до чего в нормальных случаях, когда муж переходит в дом жены («оставит муж отца и мать и прилепится к жене своей»), а не обратно, – весь старый и широкий дом молодой женщины начинает «служить» еще неопытному и неразумному юноше, служить с любовью, влюбленно… Это и есть настоящее «родство», как зависимость кровей, детонация или резонация кровей: образуется, в тени и тайне, в безмолвии и безмолвных восторгах, настоящее «несение fallus’a», как в языческих древних процессиях, где было все открыто, теперь же все это скрылось в мрак ночей и немоты, но продолжается без всякой перемены, как «закон родства». Все – для юноши, все – в жертву ему; привычки дома изменяются для него, изменяются «убеждения», порываются одни традиции, завязываются другие. Посмотрите, как нежны к нему становятся сестры молодой женщины: они все «детонируют» его полу и, собственно, начинают течь параллельно полу замужней сестры, лишь не дотекая, лишь отставая, «пробираясь сторонкой». Пол замужней женщины увлекает в поток свой, вслед себя пол всего круга родства, – захватывая не только женскую половину его, но и мужскую: здесь-то и коренится тот «уранизм в старости», которого так не понял Шопенгауэр; на самом деле это вообще «пробуждающееся чувство тестя», являющееся, конечно, и у холостых в типичный «возраст тестя». Он совершенно параллелен и един с чувством жен их, стариц: это – совершенно другое, чем было раньше, отношение к мужскому телу и его виду, нежное взамен гадливого, влекущееся взамен отталкивательного, внимательное взамен пренебрежительного. Кровь дочери резонирует в кровь отца: как только она начала совокупляться, отец становится «старцем Платоном», тенью его, образом его, в отношении к Фебо-образному Федру. Всякий молодой муж – Федр, «страшный мальчик», которого все боятся и все ему служат; а старость принимает в кровь свою «великую философию Платона». Вот существо дела, а не те глупости, которые о нем написал Шопенгауэр.
Теперь, «детонируя», весь «дом» в его сложности хотел бы совокупляться: но исполняет это, кто может! И у всех, кто может, это в высшей степени благословлено. Обратите внимание, как нередко в случаях уже давно остановившегося чадородия, – с замужеством дочери у родителей самих рождается ребенок! Вид первой беременности дочери, ожидание первой беременности и, точнее и вернее, чувство первых ее совокуплений, «передающееся через толстые стены», даже через пространство губерний (если она вышла «на чужую сторону») – пробуждает и молодит силы старых: а уже «благословение» готово на небесах, и совокупления не остаются бесплодными. Суть «родства», – что оно двигает соки во всем «древе жизни»: «прививка» переменяет «судьбу одной», но двигает и все соседние дерева, поднимая в них соки весенним током. Все молодеет, все «как будто в мае», хотя для других настал давно сентябрь. Обычное явление, что год на семнадцатый, иногда на 12-й супружества половая связь у родителей распадается, тупеет, холодеет: но брак детей входит острым началом в них и снова завязывает умершую было связь. Брак детей – «воскресение» для родителей: они опять начинают «жить» и это благословлено, слишком благословлено. Самый «дом», его «сложное», его «целое» получает высокую художественную красоту, не говоря уже о нравственной, когда мать и дочь обе несут беременный живот, обыкновенно мать несколько отставая, как увлеченная вслед дочернего потока. Роды матери на месяц, на 1½ бывают позднее дочернего: это – взрыв страсти в ней, «непременная моя беременность», как только обозначилась и стала несомненною беременность дочери (внутренние, домашние признаки).
Мы сейчас подойдем к теме Гоголя: это обычное, будничное явление, что при замужестве дочери, если ее отец холост – он женится на девушке, ни в каком случае не старше, чем выходящая замуж его дочь; если же бывает., что. он отстает, и несколько позднее женится, то берет жену себе моложе своей дочери и именно тех самых лет, когда выходила замуж его дочь. Что все это «гармонизовано и с другой стороны», можно видеть из той охоты и вообще готовности, полной и искренней, с которою молодые девушки, очень иногда красивые и богатые, становятся женами «отцов своих подруг». Подозрительный христианский глаз усматривает здесь худое, корысть девушек, распущенность старцев: к счастью, случаи замужества именно богатых и красивых устраняют здесь всякое сомнение о подлинной чистоте и безукорности явления. Это – закон, а не прихоть; тут «древо жизни», а не что-нибудь произвольное. Но обратим внимание на возраст невесты: никогда-то, никогда он не бывает зрелее возраста выходящей замуж дочери! Никогда в 30 лет девушка не выйдет замуж за такого старца; никогда, хоть «сошлите». Нет «соответствия», мистического и магического. Выходят от 17-ти до 21, и самое позднее 26-ти лет: сверстницы, «погодки» с дочерью. Поразительно, что и с девичьей стороны пробуждается это «соответствие»: у женящегося же старца это всегда бывает «легкий розовый туман» той тайны и магии, которую в сгущенном виде, чрезвычайно редко бывающем, рассказал Гоголь в «Страшной мести».
«Мне, однако же, страшно оставаться одной, – говорит Катерина мужу. – Меня сон так и клонит: что, если приснится то же самое? Я даже не уверена, точно ли то сон был»…
Был не сон, а «быль»… Катерина засыпает… Муж ее садится за бумаги, – по войсковой канцелярии: «один глаз смотрит на бумагу, а другой – на Днепр».
Показалась лодочка на Днепре… «Пан-отец»… направляется куда-то: куда, еще не знает казак, но лодочка подплывает к глухому месту, где стоит окруженный легендами и страхом замок колдуна. Однако Буруль-башу и на ум не приходит, что колдун и тесть его – одно лицо.
Во всем, что передает Гоголь о «колдовстве», нас поражает… не то, чтобы «реализм» его, а верность делу, точное знание вещей, уверенное и спокойное. В сказку, – полудетского и фантастического характера, – написанную Гоголем в обычных тонах его притворной шутливости и чрезмерного преувеличения, как бы врезан, инкрустирован рассказ о некотором деле, событии, «бывальщине» («что бывает»), который он не мог в подробностях передачи заимствовать ни из легенд, ни из деревенских рассказов, ни из чтения, а только из какого-то странного и чудовищного своего внутреннего ведения.