Текст книги "О писательстве и писателях. Собрание сочинений"
Автор книги: Василий Розанов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 65 страниц)
Бедные провинциалы… (Ф. Соллогуб){56}
«Когда появился роман Ф. Соллогуба «Мелкий бес», то многие читатели столичных и университетских городов приняли его за отражение современной провинции и приходили в ужас от мрака и грязи, среди которых протекает там жизнь. Провинциальный же читатель, узнавая вокруг себя отдельные черты передоновщины, все же никак не мог признать этот роман за объективное изображение действительности, особенно же не мог согласиться, что передоновщина – порождение провинциального уклада жизни. Причина этой разницы в оценке романа понятна: редко сталкивается скромный интеллигентный труженик уездного или губернского захолустья со своим более даровитым и счастливым собратом, постоянным жителем крупного образовательного центра. Происходит это, когда провинциал приезжает на короткое время «освежиться» в большой университетский город. Он жадно спешит запастись свежим воздухом, с наивной доверчивостью посвящает обстоятельно своего столичного собрата в свои местные общественные дела и делишки, уверен, что он со своими запросами в области искусства, литературы, общественности, политической мысли достоин отнять разорванное на кусочки время столичного интеллигента – ждет, чтобы ему дали разъяснения, указания, если уж не готовые ответы. И столичный житель тяготится по большей части этой наивной фигурой и снисходительно небрежно спускается до его уровня… Вопрос о том, такова ли наша провинциальная и общественная жизнь, как ее рисует Соллогуб, имеет большое жизненное значение. Страх провинции заставляет многих из образованной молодежи держаться крупных центров, хотя ей здесь и приходится перебиваться «с хлеба на квас» тоскливым репетиторством, механической перепиской, грошовой службой в конторах»… И т. д.
Страница как страница… Можно бы подумать, что она написана лет 20, а то и 30 назад: нет, она написана для июньской книжки журнала за 1910 г. и напечатана he в «Астраханских Ведомостях», а в «Московском Еженедельнике», – журнале, во всяком случае, образованном… У страницы есть читатель и читатели, в столице и провинции; и так как предполагается и как-то «стоит в воздухе», что писатели если и не более умные люди, то во всяком случае более осведомленные и в разных отношениях более авторитетные люди, нежели читатели, – то страница вызовет разговоры, споры, пересуды, покачивания головой, в итоге сводящие к вздоху:
– Бедные провинциалы…
И к некоторой сладкой мысли:
– Да, счастливы те, что живут в столицах или по крайней мере в университетских городах. Они живут в некотором высшем эмпирее мысли, и можно сказать, что питаются идеями, как древние боги амброзией.
Столичному же обитателю только остается почавкать губами, процедив:
– Н-да…
* * *
Все это – после «Бесов» Достоевского, сорок лет назад написанных, где кто-то поет насмешливую песенку:
От Москвы и до Ташкента
Вся Россия ждет студента.
При полном знании – через газеты, через журналы – что Ф. К. Тетерников (Соллогуб) все время, по окончании курса учения, служил сперва преподавателем и затем инспектором Андреевского городского училища, что на Васильевском острове, в Петербурге; и если и видал провинцию, то только в детстве, когда едва ли мог подглядеть всю ее «подноготную» и вообще ее «задний двор»…
При очевидности, что вообще Соллогуб есть субъективнейший писатель, – иллюзионист в хорошую сторону, или в дурную сторону – но именно иллюзионист, мечтатель, и притом один из самых фантастических на Руси.
И, наконец, просто, что «изображать действительность» ему и в голову не приходило, – что это «не его дело», «не его тема», не «его интерес»… Все это очевидно решительно для всякого, – и было очевидно еще лет 15 назад, когда он издал первый крошечный сборничек своих стихов, действительно прелестных по классическому завершению формы, – и конечно в то время никем не замеченных:
Весенние воды – что девичьи сны:
В себе отражая улыбки весны,
Шумят и сверкают на солнце они
И шепчут: «спасибо весне».
Осенние воды – предсмертные сны:
С печальным журчаньем, всегда холодны,
По вязкой земле, напоенной дождем
Текут они мутным ручьем.
Это – в контурах обычной, старой, переданной нам поэзии; а вот и в новом тоне, – его личном, соллогубовском:
Где грустят леса дремливые,
Изнуренные морозами,
Есть долины молчаливые,
Зачарованные грозами.
Как чужда непосвященному,
В сны мирские погруженному,
Их краса необычайная,
Неслучайная и тайная.
Смотрят ивы суковатые
На пустынный берег илистый.
Вот кувшинки, сном объятые,
Над рекой немой извилистой:
Вот березки, захирелые
Над болотною равниною.
Там, вдали, стеной несмелою
Бор с раздумьем и кручиною.[276] 276
из одноименного стихотворения Ф. К. Сологуба (1895), посвященного 3. Н. Гиппиус
[Закрыть]
Но когда Соллогуб писал эти прелестные вещи, – никто решительно не хотел заплатить за книжку и 50 коп., а «критики» глубокомысленно промолчали и «замолчали» поэта. Но вот тот же Соллогуб написал, как Ардальон Ардальонович Передонов обдирает в комнате своей обои и плюет на стену, затем… обрил кота и обмазал его вареньем… И вся Русь ахнула:
– Ах, вот великолепие! Обмазал кота вареньем… Этим они в провинции занимаются… наши читатели!!
– Для кого же мы пишем… Как грустно!
И новейший, очевидно начинающий критик, пишет:
– От того молодежь рвется в столицу… В провинции душно, глупо: и лучше уж перебиваться если не в столице, то в университетском городе уроками, нежели жить Передоновым… педагогом толстовского типа, где-нибудь в Тамбове или Пензе…
* * *
Бедная провинция!.. Неслыханные по несчастью провинциалы!..
* * *
– Меня удивляет, – говорил мне год назад перешедший в Петербург на службу провинциал: здесь у вас никто не читает… т. е. не читают вовсе книг, и даже очень мало читают толстые журналы, ограничиваясь газетами, притом по преимуществу копеечной стоимости и сплетнического характера. Взяв листок газеты, он узнает: 1) где полетел аэроплан,
2) какой поезд свалился с насыпи и 3) какого генерала послали в Персию или Крит. Об этом размышляет дома или говорит за завтраком в ресторане, и затем засыпает спокойно на ночь, чтобы назавтра прочесть: 1) что полетел другой аэроплан, 2) а вместо крушения поезда – было наводнение там-то. У нас, в провинции…
– У вас, в провинции?.. – переспросил с любопытством я.
– Не только в губернских городах, не только в уездных, но даже где-нибудь на заводе или в земской лечебнице, уединенно стоящих – читают решительно все; и читать только газеты считается дурным тоном и признаком совершенной неразвитости. Читают газеты не жадно и они авторитетом не служат. Читают гораздо больше и внимательнее журналы: а, главное, выписывают, покупают и читают книги. По истории, по литературной критике, и специальные у каждого по профессии…
– Этого журнала не читают?
Я подал ему «Солнце России»…[277] 277
еженедельный журнал, выходил в Петербурге с,1910 по 1917 г.
[Закрыть]
Журнал мало известный, но все-таки существующий.
Он покраснел:
– Что-то специальное для Одессы, Бердичева или Петербурга. Назвать свое издание, за семь рублей в год, с портретами Вяльцевой и Тургенева, Коммиссаржевской и шлиссельбуржца Морозова, Виардо и упавшего авиатора… «Солнцем России» – это что-то не русское, а виленское или варшавское. Я читал публикации, что в Варшаве делают вечные часы, т. е. никогда не останавливающиеся и не портящиеся, за 3 р. 50 к. штука, притом «с премией» и «с сюрпризом»: и… «Солнце России», очевидно, есть такая же варшавская работа…
– Напротив, с грустью должен сказать вам, что это сделано в столице Российской Империи.
– У нас, в провинции, такое издание было бы невозможно, не стали бы читать и покупать. Это – кушанье для невзыскательных петербуржцев…
– «Невзыскательных» – это у вас хорошо сказалось. Столица перестала быть «взыскательной»: и так как, увы, вся почти литература «делается» столицею, то замечательный упадок литературы, наблюдаемый в последние годы, объясняется не столько «умственным упадком вообще России», как грустно гадают некоторые, но вот этой «невзыскательностью» Петербурга и Москвы… А «невзыскательны» они сделались оттого, что «у столичного интеллигента разорвано на куски время», как заметил на этот раз верно критик Соллогуба… И что он давно потерял сколько-нибудь длинную мысль, сколько-нибудь сложное ощущение… да даже и способность прочитать серьезную книгу. Россия серьезна: но две «главы» ее, одна с золотыми маковками и другая с легионом перьев и сотнями канцелярий – решительно становятся несерьезными… Нисколько не провинция, но именно столица выдвинула Арцыбашева и издала «Полное собрание сочинений Анатолия Каменского». Текущая литература, по элементарности и грубости мысли, возвращается к до-Карамзинским временам; а по «вкусу» сравнялась с Тредьяковским. Неожиданно и достоверно.
– А провинция?..
– Зреет и дай Бог, чтобы дозрела до полной самостоятельности и независимости от столиц, по крайней мере, в теперешнюю фазу их духовного развития. Не замечаете ли вы, что вопреки взгляду наивного критика Соллогуба, – в провинции теперь даже выходят самые серьезные книги. «Основы христианства» Тареева – в четырех томах – вышли в таком «захолустьи», как Троице-Сергиев посад, маленький пригород Московской губернии; в недавнее время там же напечатано прекрасное рассуждение П. Флоренского о чтении лекций вообще, о том, что такое и чем должна быть «лекция», «lectio», как особый вид научного и литературного созидания; лучший религиозный журнал в России – печатается там же, а отнюдь не в Петербурге и не в Москве; наконец, лучший теперь историк России – печатается все же не в Петербурге. Петербург как-то начал соскальзывать на изданьица в одесском вкусе и тоне, одесском и варшавском; и дарит отечество то «Солнцем России», то «Газетой-Копейкой», обе кажется Шкловского происхождения, и припахивают чесноком. Интересно «Солнце России», показывающееся из головки чеснока…
– Да, некрасивые явления. Некрасиво как-то стало в Петербурге.
– Ничего, обыватель принюхается. Есть поговорка: «стерпится – слюбится». Однако мы совсем отклонились в сторону от Соллогуба.
– Авторы русские очень несчастны. Они естественно не мыслители, – кроме очень немногих. Их учитель и наставитель – общество, массовый читатель. А массовый читатель руководится критиками, в том числе и вроде приведенного. Соллогуб никогда не видал провинции; никогда не задавался вопросом или тревогою о «состоянии России». И мог бы своего Передонова поместить с равным удобством на Сандвичевых островах, как и «в провинциальном русском городе»: ведь характерно не то, что он носит мундир учителя гимназии и говорит русскими словами, с русскими «приёмцами» речи… Характерно и поразило всю Россию, что он мажет кота вареньем и хочет сразу жениться на трех сестрах, выбирая, которая «потолще». Но это «характерное» присуще Сандвичевым островам не менее, чем «бедной русской провинции»; вернее же оно вовсе никому и ничему не присуще, кроме странного соллогубовского воображения… И никого и ничего не «характеризует», кроме опять же психики автора и его биографической судьбы. Но подите, справьтесь с критиками: они кричат и в толстых журналах, и в «Газете-Копейке», что автор «с силою Гоголя» написал своего «Мелкого беса», так как его Передонов всеконечно оставляет за собою Далеко Чичикова, да и всех «мертвых душ», вместе взятых.
– Как ужасна провинция, как она бедна… Несчастная молодежь, невольно бегущая в Петербург переписывать на машинке… напр, статьи знаменитых критиков.
И это– в сто голосов, в 100 000 экземплярах «Газеты-Колейки». Читатель поддается «критическому» глубокомыслию: и хотя сам видит, что часто в провинции думают лучше, чем в столицах, а во всяком случае серьезнее читают и деловитее живут, хотя он наконец знает, что Соллогуб никогда провинции не видал и невиденного никак не мог «описать»; а между тем подчиняется «авторитету» критиков и начинает думать и спрашивать себя: «Уж не пришел ли второй Гоголь обличить провинциальные пороки России и засмеяться зримым смехом сквозь незримые слезы». Я говорю – несчастные авторы: среди таких похвал, Соллогуб после «Мелкого беса» и начал писать «Навьи чары», в которых уже решительно никто ничего не понимает, а «действие» происходит и не на Сандвичах, и не в Пензе, а… под землею, на кладбище, сколько можно понять. На самом же деле, и этого нельзя сказать утвердительно: потому что никто ничего не понимает в произведении, ни даже того, живы ли или уже умерли герои произведения. Что же касается скорби патриотов «о провинции», то нельзя не заметить им, что ведь дела Гилевича, Тарновской, Прилукова, Наумова, да и другие новейшие и тоже весьма скорбные, случились уж никак не в «богоспасаемой Пензе», а в городах старой культуры, высокого образования… и, словом, там именно, куда «молодежь всеми силами стремится переписывать на машинке» замечательные статьи замечательных авторов…
Вместо «бедная провинция», не подумает Ли кто-нибудь хоть про себя: – Бедная литература!
В домике Гёте{57}
Домик, где родился Гёте, страшно разочаровал меня… И это разочарование легло на душу печалью нескольких дней. В первый приезд во Франкфурт-на-Майне, когда я ехал осматривать старые части города, я вдруг увидел на стене большого коричневого дома мраморную доску с надписью: «В этом доме родился Гёте 29 августа 1749 года». Я заволновался. Но на предложение сейчас же сойти с экипажа и осмотреть его я отказался… «На это надо особый день… Нельзя смешивать впечатление от него с другими впечатлениями»…
И промежуток с неделю, до вторичного приезда во Франкфурт, я продумал о великом старце Германии.
Выньте «Гёте» из «Германии», – одного человека из целой страны, – и она вся вдруг потеряет значительную часть своего сияния. Потеряет больше, чем если бы Шекспира вынуть из «Англии». Дело в том, что около Шекспира Англия имела еще несколько таких же колоссальных личностей, с гением равным, с натурою столь же неутомимою, пылкою, творческою, низвергающею миры и созидающею из себя миры: Бэкона, Мильтона, Байрона… «Личность английского народа поэтому не укоротилась бы и не сузилась бы из-за отсутствия Шекспира. Совсем напротив – Германия. Все ее развитие было несравненно уже и беднее, чем английской нации. В волевом отношении она выдвинула, правда, двух колоссов – Лютера и Бисмарка; но второй был «правительственное лицо», а первый был реформатор веры, – и как одно, так и другое слишком специально и не дает из себя сияния на целую культуру» не говорит ничего об уме и гении общества и племени. Великие философы Германии, в особенности – Кант? Но для общества как-то и он нехарактерен: затворник своего кабинета, он, кажется, никогда не перешел даже на соседнюю улицу. Какой же он «представитель общества»?… Шекспир, Байрон, Мильтон, Гёте, связанные с обществом ежедневною жизнью, творившие среди общества, писавшие для общества, находившие себе возлюбленных среди общества, оцененные при своей жизни обществом, – вот выразители «германской массы» в ее идеальных возможностях… «Германцы не имеют права измерять себя Кантом, которого и из современников понимало только сто человек, – и, говоря строго, только два человека: Фихте и Шеллинг; и из последующих поколений каждое «понимало Канта» только в лице такой же сотни высохших кабинетных умов. Напротив, Гёте понимали все, им восхищалась «Германия», и, следовательно, «Германию» мы не только можем, но и обязаны «измерять» беловолосым старцем, прожившим 82 года.
Это совершенно изменяет дело, – это одно и сразу повышает уровень, на котором стоит нация; повышает почву под нею.
В жизни каждой нации, даже самой счастливой и удачливой, возможны трагические, страшные минуты… Когда о жизни ее идет вопрос… Когда она окружена со всех сторон поднявшимися волнами злобы, гнева… и, наконец, усилия «не уважать».
Вот это усилие «не уважать», перекинувшись через имена Канта, Фихте, Шеллинга, – дойдет до подножия монумента, где стоит фигура Гете… и отступит назад. «Не могу»… Снова поднимется волна, доплеснет досюда – и опять отольет назад.
Можно Лютера «не уважать»: он был слишком очевидно негениален.
Можно «пренебречь» Кантом: что-то длинное, сухое, своеобразное, узкое, исключительное. Если и «гений», то «урод».
Но Гете? Всякая критика остановится, и не найдется для него «презрительного Терсида», который бы охаял, злобствуя и плюясь.
Гете – гармония.
Гете – разум.
Гете – мудрость.
Но выше всего в нем, – что он весь гармоничен, развит равносторонне в разные стороны… Что оно есть цветок, у которого не недостает ни одного лепестка. Вот эта живая органическая его цельность, полнота способностей и направлений в нем и есть самая главная, ему исключительно присущая… Ибо ни на какой другой человеческой личности народы, страны и века не могли бы остановиться, сказав:
– Я удовлетворен, с тем покоем, твердостью и уверенностью, как на Гете.
Мильтон был правдолюбец и поэт, Шекспир – великий сердцевед, поэт и живописатель нравов, Пушкин – «эхо» всех звуков, красок и цветов, Толстой – живописатель людей и вечно чего-то ищущий и ненаходящий, – но Гете…
Одним уже спокойствием ума своего он как бы поднялся над всеми ими.
И тоже поэт…
И тоже мудрость…
Он знает все «тревоги» души человеческой, ее тоску, ее смятения: но, – как пишет Платон в «Федре», – этот «возничий» умеет «править конями»… и все восходит по дуге горизонта, как солнце, не зная ни возвратов, ни падений.
Главное-то и заключается в том, что Гете не знает ни «возвратов», ни «падений», без которых ни один смертный не обходится…
Он поэт, философ, но не на манер Канта: его философия несравненно живописнее кантовской, плодотворнее, человечнее; прямо – мудрее. «В «мудрости» Гете как бы задышала «мудрость» всей Германии, чего никак не скажешь о Канте. «Мудрость» его понятна детям, матерям, крестьянину, ремесленнику, чиновнику, всем.
Он так же «народен», как и высоко «интеллигентен». Вторую часть «Фауста» едва раскусывают умудренные в «философии»; а «Гец-фон-Берлихинген» и «Рейнеке-Лис» суть народные поэмы.
«Тихие долины» навертывают слезы на глаза старца, а «Лесной царь» слушается с замиранием сердца И-летним мальчиком.
Через Гретхен он стал дорог всем девушкам, – целого мира.
Через Вертера – всем юношам.
В Фаусте и Мефистофеле он нашептывает слова, сонеты, предостережения мудрецам и старцам.
Он дал прекраснейшие, трогательнейшие выражения мировой наивности, мировой веры; это в том диалоге Гретхен с Фаустом, где она спрашивает возлюбленного: «верит ли он?» и «как верит?»
И дал высшее, самое деликатное выражение человеческому скептицизму, сомнению…
И, наконец, он же дал образ и дикого цинизма:
Мой совет – до обрученья
Дверь не отворять!
Хо-хо-хо!..
Пушкин в «Отрывке из Фауста» как бы дал «суть всего»… Но вышло именно только «как бы»… «Суть» «Фауста» именно в подробностях, в тенях, в переливах, в нежности, деликатности; эта суть в «нерешительности». И кто «решительно» извлек «зерно всего», тот и разрушил «суть» этого единственного в мировой литературе произведения…
* * *
Гете как бы вышел из всех цивилизаций в их разрозненности и соединил на себе их всех сияние и тонкий аромат.
Узкие церковники назвали его «язычником»; хвастливая часть интеллигенции прибавила: «великий язычник». Но вспомним его любяшие слова о представлении крестьянами в одной деревеньке Саксонии «Страстей Христовых», и из этого мы поймем, что никакой вражды к христианству у него не было.
Но он был «немножко в стороне» и от христианства, как и с «язычеством» он нисколько не сливался.
Но от того и другого он взял прекраснейшее и слил его в «мире Гете», совершенно особенном, его личном мире, который не был и ни христианским, и ни языческим, а только и просто «высоко-человеческим»…
Что можно указать высокого и благородного в христианстве, чему бы Гете не поклонился? Есть ли хоть одна страница в Евангелии, которая у него вызвала бы кривление губ? Разве в Мефистофеле он нам не нарисовал духа зла, которого советы и философию мы ненавидим и проклинаем? Скажите, что очаровательного он придал этому духу зла, – как это придавали ему Лермонтов, Байрон и даже – мельком – Пушкин? Гете наделил его только умом, – как в «зле» и действительно есть ум, смышленость, прозорливость, знание жизни. Но это все – «во зло». И Гете показал ум Мефистофеля, как. чисто разрушительную, дезорганизующую способность.
Всеми силами души, которыми мы любим Гретхен, чистый цветок жизни, – мы этими самыми силами ненавидим Мефистофеля.
Где же зло и где же его антихриетианство? Обвинять его в этом могут только «братцы Мефистофеля», если бы им что-нибудь из советов темного духа вздумалось ввести внутрь церковной правды. Ну, если пастор похлопает по плечу Мефистофеля и за ним затянет:
Мой совет – до обрученья
Дверь не отворять…
тогда Гете от такого пастора захлопнет дверь своего чистого и возвышенного мира и скажет: «В этой точке и линии я перехожу в языческий мир, потому что тут христианство темно и страшно».
Мир Гете везде чист. Он везде ясен, спокоен и разумен. На стенах его не лежит, даже как возможности, ни одной человеческой кровинки. Он так же наукообразен, в смысле точных наук, – как и философичен. Мысли и рассуждения Гете о теории света, о развитии костей человека, о морфологии растения – предварили на несколько десятилетий великие европейские открытия… Но важность не в буквальном содержании этих мыслей, а, так сказать, в духовно-методическом: в том, что «в мир Гете» они внесли этот научный, пытливый дух, дух наблюдения и опыта, – которого вообще другие великие поэты не касались, не умели коснуться… Например, «мир Толстого» явно противонаучен; «мир Пушкина» индифферентен в этом отношении; «мир Бэкона» – пытлив, но грубо непоэтичен.
«А мир Гете» – в нем есть все, благословенное Богом и благословляемое человеком.
***
«Церкви европейские» в том отношении могут «точить зуб» на Гете, что если бы пороками и злоупотреблениями своего духовенства они окончательно отшатнули от себя людей, то для этих последних мир Гете представил бы что-то вроде единственной религии, куда переход был бы невозможен… Вот это отсутствие отчаяния, от которого спасает Гете, – и есть причина ненавидения его ортодоксами, желавшими бы поставить человечество перед выбором;
– Или мы, нечесаные, пьяные, с насекомыми…
– Или – отчаяние, тьма, пропасть.
Гете дал мостик «между»…
* * *
Я вошел с толпою посетителей в подъезд большого дома… И уже застал там другую толпу… Шум, говор мужчин и женщин… И над всеми ими возвышается отчетливый голос молодого служителя, из вахмистров или дворецких, с усами и счастливой, а lа, Вильгельм, физиономией, «объяснявшего» дом…
Все было противно, скучно… Все сразу же сделалось неинтересно.
Дом, собственно, родителей Гете, но где он родился, воспитывался, учился в детстве и отрочестве и написал некоторые свои произведения, – это дом очень зажиточного бюргера, члена франкфуртского магистрата, равно удаленный от бездумной, беспечальной роскоши и от бессветной, озлобляющей бедноты. Среднее, хорошее состояние; хорошее, почти высокое образование родителей и, очевидно, среды; жизнь еще патриархальная, безыскусственная: недалекие горы, с Гарцем и Брокеном в центре («Лысая гора» Германии), под ногами – Рейн, усеянный развалинами замков, с их легендами; княжество маленькое, «уездное»; Австрия и Пруссия с их политикою и войнами – совсем на далеком горизонте, – вот обстановка и условия роста Гете.
Здесь ничто не подавляло, с одной стороны, – и ничто искусственно не возбуждало душу, способности и ум.
Все зрело спокойно, не торопясь. Но при очень больших задатках, все могло развиться в большую широту более внутренним побуждением, нежели внешними толчками.
* * *
Пока идешь по лестнице во второй этаж, по ее стенам и по стенам обширных, как комнаты, сеней, видишь развешанными большие гравюры Рима. Все они старой, грубой работы и, очевидно, резаны на дереве. Так как отец Гете никакого отношения к Риму не имел, – то почти без ошибки можно предположить, что этими гравюрами сын украсил отцовское и вместе свое жилище по возвращении из своего путешествия по Италии. Колизей и мавзолей императора Адриана, обращенный папами в крепость св. Ангела, господствуют видностью своею над другими гравюрами. Нижний этаж состоит из приемных комнат – общесемейных. Второй этаж можно назвать этажом отца Гете, – по его библиотеке соединенной с кабинетом. Библиотека занимает все стены; вид ее совершенно тот, какой имеют «заветные» лавочки старинных букинистов в Петербурге, на Литейной улице, или в Москве, близ Сухаревой башни, только беднее и однообразнее. Содержание книг – деловое и сухое, по преимуществу, юридическое, с римским «Corpus juris civilis»[278] 278
«свод законов» (лат.)
[Закрыть] во главе. Как знак необыкновенного трудолюбия и деловитости отца Гете – стоит не менее десяти фолиантов в пергаментных переплетах: это собственноручно исписанные им «бумаги» франкфуртского магистратского управления, его, так сказать, «делопроизводства». Это целый архив местной жизни. Гете – поэт, уже по памяти к отцу, никак не мог презирать «чиновничества» и «гофратства», хотя бы и стоял головою выше его; а душою совершенно вне его. «Ремесла» отца никак не сумеешь презирать – и по естественной семейной деликатности; и потому, что оно когда-то кормило тебя. Об этом совершенно забывали биографы Гете, осуждавшие его за «тайное советничество». Он был «тайным советником» и «мировым поэтом»: осудим, что другие «тайные советники» не суть ни в какой степени поэты; но что «поэт» был в то же время «тайным советником» – это вообще не составляет ничего в нем, не есть предмет ни для похвалы, ни для попрека.
Наиболее интересен верхний, третий, этаж: как бы интимный и личный в жизни семьи Гете. Здесь-то, если пройти направо, в самой отдаленной, «задней», комнатке, великий Вольфганг Гете увидел свет. Очень небольшая (меньше всех других комнат), низенькая, очевидно, со спертым и тогда воздухом, и полусветлая спаленка фрау Гете выходила на двор, засаженный огромными (теперь) тенистыми деревьями и сжатый боковыми каменными строениями. Все здесь тесно, серо и тускло… Мебель отсутствует, – а что такое спальня без мебели? Волнуешься мыслью, что здесь, в этом небольшом кубе помещения, был рожден Гете… Но глаза видят одну странную, дикую пустоту и голизну стен…
Прибита, не высоко на стене, золотая фольговая звезда, привезенная из Веймара «в дар» этому дому: она была при погребении Гете, «в знак того, что его всегда в жизни как бы вела благоприятная звезда» (объяснение хранителя дома), – сентенция слишком в немецком духе, чтобы Могла понравиться. Под звездою – два небольших венка, из числа «погребальных». Да на другой стене прибита вырезка из местной франкфуртской газеты, от 2-го сентября 1749 г., № LXXI: «У члена городского Магистрата, господина советника Гете, родился в пятницу, 29-го августа, сын, нареченный при крещении Вольфгангом». Черта патриархальной Наивности, которая нравится…
Но все это ничтожно…
Нужно было весь «дом Гете» и уж особенно эту комнатку сохранить в том самом «живом виде», какой она имела при жизни стариков Гете… По памяти сына, да и друзей и знакомых семьи Гете все это можно было восстановить в точности: расставить ту же мебель, шкапы, комоды зеркало, повесить то же платье – все до мелочей.
Рядом – самая уютная комната всего дома. Это – комната «субботнего чаепития» фрау Гете. Вечер субботы, очевидно, проводился во Франкфурте так же уютно, семейно и тепло, как и у нас канун праздника. Большая столовая, где постоянно обедала и ужинала вся семья, находилась особо, во втором этаже; эта же небольшая комната, как бы «пред-спальня», была в распоряжении матери Гете, и она здесь принимала по субботам самых интимных друзей своих. Здесь теперь стоит огромный, деревянный, почерневший уже, фонарь, – с местом для вставки двух свечей: улицы совсем еще не освещались в XVIII веке, – и, в случае вечернего выхода, перед «господином» или «госпожою» несли зажженный фонарь, освещавший (конечно, немощеную) дорогу… Число свеч разрешалось по чину, и дамы выше фрау Гете имели в фонаре три или четыре свечи, а ниже ее, – «надворные советницы» или «коллежские регистраторши», – могли иметь не более одной свечи…
Сейчас же рядом – комната Вольфганга… Здесь были написаны им: «Эгмонт», «Гец фон-Берлихинген» и начало «Фауста»… Сохранился, весь укапанный чернильными пятнами, – до невозможности более! – письменный стол. Он представляет соединение стола и шкапа: писал Гете, собственно, на откидной доске, которая лежала на двух выдвигаемых справа и слева четырехугольных жердочках, а когда он кончал занятия, то, подвинув вперед бумаги, поднимал доску и запирал ею «все написанное». Под доскою – выдвигаемые ящики, – для бумаг, рукописей и проч. Впереди доски – «горка», т. е. этажерочка с небольшими ящичками. Все в такой мере мало занимает места и одновременно поместительно, – что удивительно, отчего и теперь не устраивают такие «письменные столы»… Для писателя и интеллигента – нет ничего удобнее. Сейчас около стола-этажерка с книгами Вольфганга. Их – немного. Я описал заглавия главнейших. Вот они: Библия – in folio – с гравюрами, 1545 года; Agrippa; Grandissons Geschichte Ulandt; Ossianns Gedichte; Klopstock’s Schriften; I. von Welling – Opus Mago Cabbal; Pantheum mythicum. Florian Lersner – Chronica von Frankfurt [279] 279
Агриппа; История Грандиссона Уланда; стихи Оссиана; Сочинения Клопштока Сочинения каббалы И. фон Веллинга; Пантеон мифов; Флориана Лернера – Хрони Франкфурта (лат.).
[Закрыть].
За этою «комнатою занятий» Вольфганга находится такой же величины другая – с кукольным театром… Этот «кукольный театр» был ему подарен… Сделан он из тонкого, оклеенного бумагою, дерева или склеен из толстого картона, – я не разобрал. Но он очень велик, сделан с большим мастерством и большою подробностью, и на нем, очевидно, Вольфганг делал постоянно «представления» для себя. По нему можно судить, что Гете был чрезвычайно привязан к сценическому искусству и не мог обходиться без него, даже сидя дома или в каникулярные приезды в родительское гнездо.
Вот и все…
Деревянный стул перед письменным столом, как и комод в «чайной фрау Гете» и вообще вся мебель – деревянная, толстая, широкая, где возможно, – «пузатых», выпуклых форм. И, глядя на нее, без труда немного укорачиваешь и обделываешь мысленно мебель в «мамашиных комнатах» раннего детства, и тогда узнаешь в ней все «родное», «былое»…
«Так жили» вообще люди «того времени»…
* * *
При доме Гете, – перейдя маленький полудворик, полусадик, – «музей Гете»… Здесь портреты и мраморные бюсты Гете и его великих литературных современников, его друзей, его отца, матери, герцога и герцогини Веймарских, при которых он провел вторую половину жизни. Интереснейшее здесь – две маски с лица Гете, слепок кисти его руки и его волосы, волосы (не седые) – льняного цвета.