355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » О писательстве и писателях. Собрание сочинений » Текст книги (страница 35)
О писательстве и писателях. Собрание сочинений
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:32

Текст книги "О писательстве и писателях. Собрание сочинений"


Автор книги: Василий Розанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 65 страниц)

Испуганная болезнью единственного ребенка, Жанна, в романе Мопассана «Une vie», в предупреждение последствий его возможной смерти, хочет иметь второго ребенка «про запас». Странно. Так, по этим мотивам вообще не имеют детей. Это слишком резиновый способ происхождения «мальчиков». «Мальчик Поль может быть у меня умрет, тогда останется мальчик Андре». Это бывает с куколками и в детской игре, а с людьми и в жизни этого не бывает. Здесь Мопассан ошибся. Мальчик Андре, будущий, возможный, ожидаемый, – никак не может заменить бывшего Поля, теперешнего, который для матери есть единственный и не повторимый, есть лицо. Мопассан не понимает лица в человеке не только здесь, но и вообще везде в романе, может быть – всюду в своей литературной деятельности. Поль – схема (a voi d’oiseau[236] 236
  с птичьего полета (фр.)


[Закрыть]
) ребенка, сына. Схему можно заменить схемою. От этого он вкладывает матери не натуральную, анти-материнскую мысль. Резиновые головы не лопаются от резиновых мыслей.

Станем следить дальше.

Жанна уже давно не живет с мужем, после выяснения, что он жил раньше с ее горничною Розалиею и теперь живет с чужою женою, Жильбертой. Преодолевая отвращение, она в намерении стать вторично матерью – решается вновь сблизиться с ним, чтобы тотчас же вновь прекратить отношения и навсегда умереть для них, как только исполнится ее желание. Но как приступить? Она обращается к патеру, «советнику» в католических семьях во всех подобных коллизиях.

Патер ей отвечает:

Это ваше право. Церковь терпит отношения между мужчиною и женщиною только в целях деторождения.

Только «терпит»… Священник мертвенными устами произносит тысячелетнюю формулу, и даже верит в нее, хотя сам, толстяк и добряк, поддерживает мир и согласие в своем приходе тем, что благословляет (на исповеди) решительно все и всякие связи, какие случаются у девушек, у холостых, у замужних, у женатых. Таким образом, все в покое: и формула цела, и жизнь тоже цела. Это – теперешнее положение церкви. Мопассан орлиным взглядом высмотрел его и определил, и – тоже «благословил».

Патер Пико переговаривает с Жюльеном. Резиновый господин улыбается, предполагая, что влюбленная Жанна вновь захотела его ласк. «Мы кажется помирились», – шепнул он ей на ходу, когда Жанна гуляла по «мамочкиной аллее». Это было уже после открытия «грехов» матери, когда Жанна вся была изнеможена и разбита. «Что касается меня, то я не требую большего. Я боялся не понравиться тебе», – договаривает он.

«Душа Жанны была переполнена печалью; ей казалось, что она затеряна в жизни, далека от всех. Солнце садилось. Воздух был мягкий. Ей хотелось выплакать свое горе на чьей-нибудь груди. К горлу подступали рыданья; она прижалась к Жюльену.

Удивленный, он смотрел на ее волосы, не видя ее лица, спрятанного на его груди. Он подумал, что она любит его, несмотря на все прежнее, и напечатлел на ее волосах снисходительный поцелуй.

Затем они вернулись в дом, не сказав более ни слова. Он пошел за ней в ее спальню и провел с ней ночь».

Это – превосходная чеканка. Да, но это уже слишком схематично. Точно мы рассматриваем людей в подзорную трубу, и на далеком расстоянии видим, что они делают, видим вполне их фигуры (особенность французского искусства), и в то же время ничего подробно не можем рассмотреть и от этого в сущности ничего не понимаем. В семье Курагиных («Война и мир») творилось тоже не меньшее и не лучшее: этот квартет из старого «князь Василья», сыновей Анатоля и Ипполита и дочери красавицы Элен жил также вполне растительною жизнью, с прибавкой интересов кошелька. Не более. Жизнь такая же. Но как она понятна у Толстого и непонятна у Мопассана! И при непонятности она пробуждает примирение с собою у Толстого, а у Мопассана возмущает нас цинизм. У обоих звучит этот тон: так «бывает», так «случается». Но помните ли то поразительное место, где Толстой сближает лицо красавицы Элен с лицом идиотического Ипполита, ее брата. «Те же черты: но У Элен почему-то было это бесподобно прекрасно[237] 237
  вольный пересказ из 3-й главы первой части «Войны и мира» JI. Н. Толстого


[Закрыть]
, у Ипполита – безобразно». «Матушка натура» одна в сестре и брате: и читатели догадываются, что они оба – идиоты, и молчаливая, без речей, Элен, и вечно тараторящий Ипполит. Ипполит глуп как обезьяна: бессмысленные его взгляды, бессмысленные из рук вон вставки своих слов в чужие речи – все обрисовывает что-то незавершенное в самой природе, в самом его Рождении. «Родился дураком», – ниже человека, ниже не все расстояние, каким отделяется больница от обыкновенных домов. А здоров. И даже служит, – кажется, по дипломатии. Элен – точь-в-точь он же; но она все танцует, и ей не нужно говорить; ну, и может быть женой. Из этой абсолютной растительности вытекает жизнь преступная, порочная и глупая, совершенно бессмысленная. «Что же судить дураков», – решает читатель, закрывая «Войну и мир»; улыбается, вспоминая Ипполита, любовно вспоминая (уж очень смешно), и нимало на него не негодует. «Так бывает». У Мопассана тоже «так бывает»; но мопассановское «так бывает» совершенно не похоже на толстовское. Жюльен вовсе не показан от роду глупым, в нем ничего врожденно не искалечено, это не больной, не уродец. Поэтому его поступки, хотя ничем не хуже, чем у Ипполита или Анатоля, однако являют сплошной цинизм, возмущают душу до последнего негодования, и хочется бить не только его, но и Францию, терпящую в обществе своем таких негодяев. Наконец, придвинем к Жюльену Анатолия Курагина, соблазнившего было Наташу, и во время уже самого сватанья к княжне Марье толкающего ногой под столом ногу гувернантки m-elle Бурьен. По-видимому, он то же, что Жюльен Мопассана, и действительно – то же; но у Мопассана совершенно ничем и никак не объяснен Жюльен, а у Толстого Анатоль вставлен в бесподобную рамку его рода, семьи и всей той исторической эпохи, красиво-бездель-ной, праздно-порочной, отчего с него, как лица, переносишь суд на всю эпоху. Есть некоторая историческая грусть; но к осуждению лица никак не умеешь приступить. В этом – огромная разница.

На одной странице, всего одной, Мопассан дает все, что дал Толстой, в «Крейцеровой сонате», и даже с прибавлением, с большею реалистическою ясностью, на которую не отважился натуралист Толстой. Но как Толстой разрыдался над своим сюжетом, художественно разрыдался, морально разрыдался! Мопассан пишет сухо и кратко как судебный следователь-художник:

«Старые отношения возобновились, Жюльен выполнял их словно обязанность, которая не была ему неприятна; Жанна подчинялась им, как противной и мучительной необходимости, решив бросить их навсегда, как только почувствует себя беременной.

«Но вскоре заметила, что ласки мужа отличались от прежних. Они быть может были утонченнее, но менее полные. Он обращается с нею, словно робкий любовник, а не спокойный супруг.

«Однажды ночью, уста к устам, она прошептала: «Почему ты не отдаешься мне, как прежде?»

«Он рассмеялся. – «Черт возьми, чтобы ты не забеременела».

«Она задрожала: «Почему ты не хочешь иметь еще ребенка?»

«Он замер от удивления: «Гм… что ты говоришь? Но ты с ума сошла? Еще ребенка? Нет, покорно благодарю! Довольно и одного, который пищит, занимает собой всех и причиняет расходы. Еще ребенка! Благодарю!»

Можно представить себе положение замужних французских женщин, которым выпадает судьба получать вместо живого человека такого человека. Патер Пико. со своими поучениями тысячелетней древности, конечно, сделал праведную поправку к ним, на исповеди начав «благословлять» любовничества. Сперва в некоторых случаях, как данный, а затем – и вообще: «кто их разберет, как, что, почему. Пусть живут как знают. Без этого «как знают» начнут убивать друг друга, подсыпать яду («Власть тьмы»), резать ножом, зарубливать топором. Хуже, страшнее выйдет, и уж лучше – «как знают».

Патер Пико выведен у Мопассана привлекательным, и читатели, конечно, разделяют его философию. «Брака нет. Мишура одна. Но мишуру заповедано хранить, и будем хранить. Она ведь, в таком виде, с такими оговорками и дополнениями, никому не мешает».

Так и устроились. Устроилась вся Франция, перестраивается вся цивилизация. Толстой заплакал и написал «Крейцерову сонату». Мопассан исчеканил превосходный холодный рисунок, потрясающей не менее, а в сущности – по количеству вложенного дела, большей мерзости, большего страдания одной из сторон – потрясающий даже более «Крейцеровой сонаты». Сравнительно с тем, что переживала Жанна, – страдания Позднышева сущие пустяки.

Но эту одну страницу Мопассана, только одну – Толстой раздвинул бы в «Анну Каренину», и потряс ею всю Европу.

Ребенок «только пищит и требует расходов». Он «мешает мне, Жюльену, жить – ибо требует хлопот и все им заняты». И с этим «черт возьми» удивления… Это слишком по-французски. Да даже по-французски ли? Невероятно, чтобы было так просто и коротко. Что-нибудь есть еще. Жюльен вообще невероятен у Мопассана и во всяком случае совершенно не ясен. Что же полюбила в нем Жанна, прекрасная, кроткая и благородная? Его «элегантность», о которой упоминает Мопассан всякий раз, когда его выводит на «победительную линию». «Элегантность», т. е. манеры, галстух и жилет? Неужели француженки это любят? Невероятно. И Мопассан своей живописью нисколько внутренно нас не убеждает, что это так есть во Франции.

Князь Василий и его сыновья еще дальше от нас, чем теперешняя Франция, но что он был, и что дети у него были именно такие – мы вполне верим: из осязательности и полной ясности всего рисунка.

Рисунок убеждает в себе. Это – Толстой.

Мопассан тоже рассказал, – даже подобное. Но не убедил, потому что не дает ничего понять.

Вот разница между русской живописью и французской. Русская внутренно убедительна. Французская – внешне убедительна, а внутренне – мало вероятна и даже неправдоподобна, по полной непонятности, неосвященности.

Отчего Жанна, дочь распущенных родителей, все Жюльенов и Жильберт, – так целомудренна, свята, чиста, а Жюльен до того на нее не похож?! «Так автор захотел».

У русских есть более бережное, страшливое отношение к темам: и от этого вся их работа, даже плохонькая, получает лучший тон. Написав такой труд, как мопассановская «Une vie», Русский ничего бы более не написал, сгорел бы за работой тома в три-четыре, изнурился бы, может быть спился бы, но не перешел к другим легким эскизам, как перешел Мопассан. В конце концов в голове стучит мысль: «кто же написал «Une vie», Жанна или Жюльен, человек одного типа или Другого типа?» Ответ прет из вас: «Конечно – Жюльен! Жанна умерла бы над темою, изложив свою грустную повесть. Но с Жюльена скатывается все, как с гуся вода»… Оттого и перешел к новым темам. Но судьба Жанны, рассказанная Жюльеном, не может не сопровождаться только деланным состраданием. И роман не может сопровождаться впечатлением.

«Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу произвела переворот, вызвала волнение в цивилизованном мире.

Но «Une vie»?.. Ее прочли, восхитились, и – только. Для такой книги или вернее такой темы – это слишком мало и даже ничтожно. Можно сказать, успеха не было. Были только читатели.

«Крейцерова соната» вызвала действие в России. Прочтя ее, многие стали иначе жить половою жизнью; переменили свое отношение к своему полу. Появление «Une vie» должно бы вызвать съезд французского духовенства для обсуждения положения французской семьи, вызвать какие-нибудь распоряжения парижского архиепископа, а то и папы. Но ничего не было. Были «читатели»… К чести русского духовенства нужно заметить, что «Крейцерова соната» вызвала множество о себе суждений, статей в духовных журналах, а архиепископ Никанор, монах, протестуя и негодуя на анти-супружеские тенденции, выраженные в «Сонате», первый провозгласил Толстого «ересиархом». «Отрицать супружество – значит стать врагом церкви, сделаться еретиком». Страхов тогда выразил недоумение[238] 238
  Друг Л. Н. Толстого Н. Н. Страхов о «Крейцеровой сонате» не писал. Очевидно, Розанов имеет в виду книгу его однофамильца: Страхов Н. Н. Брак, рассматриваемый в своей природе и со стороны формы его заключения. Харьков, 1893.


[Закрыть]
, по обычаю мало замеченное: «как же тогда монашество? Толстой только повторил его идею. Не все ли равно запретить вещь лично себе, что делает монах, или обобщительно не посоветовать ее целому миру, что сделал Толстой? Свет – один: и что для одного свет, то и для всех, что одному тьма – то тьма всем». По русскому обычаю все это не договорилось, перешло в многоточия…

Но отзвук был.

Во Франции – никакого.

Мопассановское «так бывает» получает себе убийственный ответ: «а иногда бывает и наоборот». Поль вышел у Жанны порочным, преступным и погибшим человеком. От баловства и снисходительности матери и деда? Тысяча биографий отвечают ему, что в таких условиях слагаются и прекраснейшие натуры. Отец – дурной и жестокий человек, «резина», но мать – чувствительная и нежная женщина. Сын, который растет именно с матерью при гуляющем отце (как Жюльен) – выходит на исключительность хорошим. Мы, русские, вообще растем не в строгих семьях – и ничего себе; как и все русское общество – ничего себе, бесконечно далеко от цинического ужаса «Une vie». Выходит, что Мопассан великолепным романом изложил прописную мораль: «Родители, не балуйте своих детей», – для чего поистине не стоило трудиться, так как и мораль-то эта еще сомнительна.

* * *

Интерес и значительность каждой вещи открывается только из ее подробностей. Все вещи светят только изнутри себя. Кто поймет, отчего мясо дикого барана вкусно, а волка – несъедобно, коровы – приятно, кошки – невозможно для еды? Мясо – на вид одно, структура – одна. Отчего же и в чем такая разница вкуса? Осязательно тут, конечно, ничего не откроешь, глаз ничего не видит, «панорама» не помогает. Полное бессилие физических методов. Мы должны (для ответа) уловить неуловимое, и можем уловить только глядя на вещь не физическим глазом, а художественным, что ли, или мистическим, и прочее. Жизнь человека, вопросы воспитания, наконец «судьба» человека, его «Une vie», как надписал Мопассан, все разведывается и определяется такими же одухотворенными, а во всяком случае не физическими способами, как вот и разница во вкусе мяса хищных и травоядных животных. Отчего Жанна добродетельна, а Жюльен – нет? В «Анне Карениной» сама Анна и брат ее Стива Облонский – одна в высшей степени серьезна и трагична, другой – легкомыслен и несколько комичен, как и бывает это часто в одной семье, «при одинаковом воспитании и от одних родителей». Но у Толстого все ясно и внутренно убедительно. Он знает «запах мяс» и их тайну, чего Мопассан вовсе не знает. Толстой тоже не объясняет, почему у брата и сестры такая разница характеров, как к подобным объяснениям часто и ошибочно прибегает Тургенев. «Так родилось», – эта последняя инстанция в сущности одна основательна и она вместе есть полная тайна. Но Толстой внутренне убедителен через то, что нарисовал и в Стиве, и в Анне вполне живых лиц, и просто видя их – понимаешь все их поступки и «судьбу». Судьба всегда вытекает из лица человека, но живого и настоящего лица, вот «с запахом мяса». У Толстого это есть; и даже у второстепенных русских писателей тоже есть. Это – «русская школа» и «гений нации». У Мопассана? «Гений нации» и «французская школа» устремили его вверх к «птичьему полету», научили его дать панораму d’une vie: получились схемы и ни одного живого лица, никакого портрета.

Жанна, Жюльен, барон, баронесса, Поль – манекены социальных положений, почти «примеры» из грамматики, или, лучше, примеры из ненаписанной социологии. Без жил, без нервов, без крови и в сущности без всякой невольной для себя «судьбы», кроме сочиненной Мопассаном и на самом деле нисколько для них не обязательной.

Просто – это сочинено. И мы можем даже сказать, что этого нет. Мопассан ничем нас не убедит, что это есть. На его «так бывает», мы ответим: «а бывает и иначе».

Толстому этого нельзя возразить, никто не возразит. «Судьба Анны», как и «судьба Стивы» на линии разоряющегося человека, до того вытекают из них самих, что например роковой конец Анны я чувствовал уже в конце второго тома, когда был не прочитан целый третий том. Из читателей все знают, что если Стива не разорился на протяжении трех томов, то разорится в не написанном пятом, или, вернее, шестом томе, летам к пятидесяти пяти жизни. Долли его из имения переедет в город, на квартирку, в тесноту и нужду. Дети вырастут превосходные. Все это есть уже, содержится в живом лице их, – и также в образе совершенно живой жизни, которую «портретно» нарисовал Толстой. Но у Мопассана не только куклы-люди, но и кукольна вся жизнь их. Просто – это сочинено, и нет. Нет самого романа иначе, как главы из «социологии».

Было имение. Сын замотался. Продали имение.

Это – социология, а не роман; наука политической экономии или глава «истории дворянства», а не художество. Весь роман Мопассана, так чудно исчеканенный, вместе с тем глубочайше антихудожествен. И вся французская литература, при уме и блеске ее – не художественна.

Она вся камениста, а не бархатиста. Вся из «сухих французских цветов». Много шелка, бархата, золота. Но ничем не пахнет: живого цветка в ней нет.

Между тем уже с Карамзина и Жуковского живой аромат полевых цветов, или оранжерейных, но тоже живых – вносится в русскую литературу, и до сих пор в ней сохраняется, даже в незначительных произведениях. Можно посмеяться над приемами русской работы, – вечным собиранием сплетен, наведыванием на кухню, справками о родственниках, копанием во всех потрохах, в погребе, в бане и даже «не удобь сказуемых» местах. Все это невкусно и некрасиво, – и мало понятно, как «сжатые», галантные Французы выносят русские романы. Верно перевертывают через три страницы в четвертую. Но при безвкусице и бестолковщине работы нельзя отказать, что эта работа тем не менее есть живая работа, а не «французские цветы». В большей или меньшей степени все русские романы дают обонять тот «запах мяс», в котором все дело, который один все объясняет в сложении общества и в «судьбе человека».

Русская работа глубже, тревожнее и нравственнее. Самое подхождение к темам совершенно другое. Все это нарастало медленно; но после Гоголя, Лермонтова, Толстого и Достоевского стало психически невозможно для русского писателя подходить к темам литературной работы без переполненного сердца, без некоторой житейской заботы, без духовного труда. Все русские литераторы трудятся, везут тяжелый воз. Это несколько некрасиво, не похоже на французскую «кавалерию», но полезно и здорово, для авторов и – самой жизни.

В конце концов русский и французский методы оба имеют свои качества, – противоположные, – и лучше всего если сохранятся самостоятельно и в целости, без взаимных подражаний, без впадений в «чужой тон». Они оба нужны. A voi d’oiseau видна судьба страны, – такая вещь, которой никакой рентгеновский луч не покажет, никакое «внутреннее освещение лица» не объяснит. Превосходная чеканка, как у Мопассана, есть хотя искусственная работа, но превосходная работа. Увы, и без «французских цветов» не обойдешься, хотя они и не пахнут: доказательство в том, что их делают. Значит, они нужны, нужны человеку, нужны в жизни. Мы, Русские, до того привыкли к «натуре», что ничего не ценим вне ее, но цивилизация есть не натура, а работа человеческого духа над натурою. Во многих отношениях цивилизация есть даже удаление от натуры, преодоление натуры. Но вообще есть везде токи и противотоки, везде – борьба, везде – разные планы. Русская и французская литературы должны быть дружны, но не должны одна другой повторять, у нас – свой алтарь, там – свой. Пушкинского сердца никогда не родит французская словесность; и наша никогда не родит esprit Вольтера, Дидро, Токвиля. И не нужно. Будем каждый богаты своим богатством, без завидования и недоброжелательства, изучая друг друга, изучая всех, но «подражая» только себе и своему.

Магическая страница у Гоголя{48}

Ксанф в своем сочинении «Маги» передает, что волхвы разделяли ложе с матерями и дочерьми и что также у них считалось позволительным сближаться с сестрами… И происходило это не вследствие хитрости, но по взаимному соглашению.

(«Строматы» Климента Александрийского, книга III, гл. 3).

I

Осторожные евреи, теперь и прежде, не дозволяют детям своим заглядывать в один уголок Св. Писания – в «Песнь Песней»: но вот сыну минуло 14–15 лет, дочери 12–13 [239] 239
  По Талмуду, 13-летняя девочка именуется «богерет», перезрелой старой девой, уже запоздалой к браку: и родители, по тому же Талмуду, обязаны были уже ранее или выдать ее замуж, или хотя нанять ей мужа, – временного, соответственно теории развода. Конечно, все это в случае безобразия или болезненности дочери. При красоте и здоровье ее все обходилось как у нас: она счастливо и навечно выходила замуж между 10–12 годами, причем первые три года муж ее, избавленный от всякой работы, должен был проводить в доме ее родителя, а следующие три года жена – уже, конечно, с детьми – проводила в доме родителей мужа. Таким образом, шесть лет чадородия проводились, попеременно, в одном или другом Родительском гнезде, и после этого только, утешив родителей, они отделялись, образовывая свое гнездо.


[Закрыть]
, и родители в лоно сыну дали девушку, в лоно дочери дали отрока-юношу. Самим родителям, пропорционально возрасту детей, 30 и 26–28 лет. К 35 годам отца и 32 годам матери уже 2–3 сына, переселившиеся в чужие домы, имеют жен; они именно и переселились в домы родителей своих жен, тут же соседские дома маленького, душного, тесного городка; а сюда взяли 2–3 отрока-юноши в лоно подросшим 2—3-м девочкам-дочерям. И вот вечер с пятницы на субботу: когда Жених – Иегова сходит в домы Израиля, где его встречает в полном убранстве «невеста» – Суббота, олицетворяющая волны и воды самого Израиля – племени. «На этот день мы все, евреи, становимся лучше: и каждый из нас, последний плутяга, – чувствует себя святым и героем в непонятном для других народов смысле». Так написал один еврей – антисемит [240] 240
  Лет восемь назад, в одном из фельетонов «Нов. Вр.».


[Закрыть]
. Крепкие и в полном цвете сил, перед зажженными четырьмя свечами в память прабабок еврейского народа, Сарры, Ревекки, Лии и Рахили, – родители-евреи отдергивают теперь перед тремя дочерьми и тремя зятьями завесу, скрывавшую дотоле заветный уголок Св. Писания, и читают:

 
О, когда бы ты был
брат мне,
сосавший
грудь моей матери!..
 

Три зятя не могут не потупить очи, и несколько не взволноваться: мать жен их, кормящая 8-го или 9-го ребенка, тут же, и прекрасную обложенную грудь ее, во время кормления, они неоднократно и обыденно видали. Но это сочетание слов как бы от имени их молоденьких жен, – с этой раздельностью ритма, очевидно, с музыкальным ударением:

 
сосавший
грудь моей матери
 

приводит их в такое сочетание, какое им не приходило на ум. «В самом деле, если бы мы были братьями Юдифи, Фамари, Руфи – мы бы сосали грудь нашей полуматери, их матери…» Что дальше?

 
Тебя встретила я бы на улице,
целовала бы тебя
и
меня не порочили бы.
Повела бы я тебя!
Привела бы тебя
в дом моей матери.
 

«Мы – в дому их матери», не могут не подумать зятья.

 
Ты учил бы меня.
Я поила б тебя
вином ароматным,
соком
гранатов.
 

Все музыкальные ударения: каждая строка имеет ударение, а часто в строке – только одно слово. Отец читает их: и зятья не могут не чувствовать, что через минуту после того, как он пахнул на них грезою грудей жены своей, их полуматери, он манит их к лучшим и непознаваемым обаяниям тринадцати, четырнадцати и пятнадцатилетних дочерей:

 
Проснись ты, северный ветер,
и примчись ты, ветер с юга,
ты повей на мой сад!
Пусть польются его ароматы,
пусть сойдет мой друг
в свой сад
и пусть ест
его плоды драгоценные.
 

Последнее – слишком физиологично: тем более, что уже впереди было сказано:

 
Сестра моя, невеста!
Насколько лучше твои ласки
чем вино;
и запах маслянистых твоих частей —
чем все ароматы!
Каплет из уст твоих
сосновый мед,
невеста,
мед и молоко
под языком твоим,
и запах одежды твоей,
как запах Ливана!
 

Все так осязательно: отец, как бы перебирая части костюма дочерей своих, подносит к лицу мужей их, и, давая их обонять, спрашивает словами Священной Песни: из вас каждый разве не узнает запах моей Фамари, моей Руфи, моей Юдифи? Не всегда, не каждый день, но в Святую Субботу для любящего мужа он слаще нарда! Вы же их – любите: ведь еще сегодня утром вы могли, если бы захотели, свободно покинуть их и выбрать лучшую девушку в жены себе[241] 241
  Сюда примыкает, – точнее, это обеспечивает теория еврейского развода. Талмуд говорит, что мужу не нужно для него приводить других мотивов, как-то, что «у жены моей бурной запах изо рта». В силу священства Песни Песней, устроение у них брака сообразовано с тем, чтобы в вечер пятницы каждая жена была в точности безусловно сладка мужу своему, тех подробных и точных выражениях, как Суламифь – Соломону.


[Закрыть]
: но если и на эту Субботу вы их не оставили, значит, в сей вечер они вам самые сладкие на земле женщины.

Голос чтеца, отца семьи, все так же звучит: и как жена его 32-летняя женщина, так и ее дочери, родившие, беременные и может быть стану-щие беременными в эту ночь, – не могут не затомиться, когда также размеренно он продолжает:

 
Лилии —
губы его,
с которых каплет
мирра текущая.
Его руки —
Кругляки золотые,
испещренные топазами;
его живот —
изделие слоновой кости,
Покрытое сапфирами.
Его голени – столбы из мрамора,
Что поставлены
на подполья из золота.
Его вид,
как Ливан;
он крепок,
как кедры…
 

Все сильно, прочно; все так соответствует женской неге и уступчивости! И точно, уступая этому описанию, дочери шепчут за словами читающего отца:

 
Уста его —
сладкие яства,
и весь он —
желанный!
 

Небольшая комнатка, с чтецом и семью слушателями и слушательницами, а если читает дед – с четырнадцатью, с двадцатью слушателями и слушательницами, всех возрастов, цвета глаз, цвета волос, роста, строя спины, бедр, торса, – при четырех горящих свечах, становится душною, жаркою, – и переполняется испарениями, свободно проходящими через южную тонкую одежду; домашнюю, родственную одежду, едва ли плотно застегнутую. Все, кстати, должны быть священно-босые: обувь не надевается ни в священном месте, ни в священный час. Все больше закинуты, заброшены «чем-то», чем одеты: ведь читает отец, или патриарх рода, – для детей, внуков, внучек, дочерей, зятьев, невесток. И звуки Песни Песней, ее ударения, расходятся волнами в горячем воздухе, входят волнами в кровь слушающих: и эти волны скрещиваются, переплетаются, взаимодействуют, сливаются, отталкиваются – дедовские, бабушкины, впрочем, всего 55-ти и 45-ти лет, с сыновними и дочерними – возраста 35 и 32 лет, внучатными от 11 до 18 лет, и старое молодеет от молодой волны, а юное дозревает от старой, крепкой волны, иногда очень сильной волны. Главное, – так тесно и душно: где здесь кончается человек? Читает – род, ветви священного дерева. Но «Сара, Ревекка, Лия, Рахиль», олицетворенные четырьмя свечами, близятся к концу: Суббота-невеста совсем готова Небесному Жениху… Старое – очень старо, ведь есть тут и прадеды: и «Древо Жизни» умерло бы, не появляйся новые побеги у корней его. Свечи догорели, по счислению часов на Востоке – теперь самая середина Субботы, и род расходится в тесненькие близкие комнатки, почти неотделенные одна от другой, отделенные полотнищем или тонкой доской… Теперь внуки, дети, невестки, зятья, сестры, братья – целый народец– один на один друг с другом, и дошептывают:

 
– Сестра моя, невеста моя!
– Желанный, возлюбленный мой!
 

Верхние девяностолетние ветви «Древа Жизни» совсем засохли, – торчат безжизненные, не шевелясь: но крепки и сочны сучья в средних частях кроны, и чем ниже – до десятилетнего возраста, тем живучее и обещающее. И все дерево, великое «Древо Жизни», живет священным «субботним покоем», по образу плодовитых прабабок еврейского народа.

«Плодитесь! Множитесь!»

Одна заповедь, над всеми. Одна, равная всем. Одна, могущая заменить исполнение всех остальных: ибо и остальные все даны только в ограждение, подкрепление, удлинение ее:

 
– Не убий!
– Чти отца и мать.
– Помни день субботний.
 

Или меньшие, подробнейшие:

«Когда будете строить Храм, не употребляйте железа: из железа делается оружие, а оружие прекращает жизнь! Не мешайте же с Храмом, вкусом Храма, мыслью Храма то, что так ему противоположно, – оружие или материал его.

Будете строить жертвенник Богу, то не кладите в основание его тесанных, обработанных камней: положьте – в натуре их, девственными, нетронутыми. Ибо и весь Храм и Бог – дышат натурой и требуют жертвоприношений натурой».

«В два сотворил человека Бог: двое и угодны Богу».

Все – два, везде – два. «Одного» не приемлет Бог: и если по какому-нибудь несчастию мужчина повредил себе ядра и стал «solo», «один», не связуемым в пару, чету, – «пусть он никогда не входит в Храм Господень». Жалко его: но это не религия Милости, а религия Натуры. «Камней-то не отесывайте: тогда не нужно Богу, в отесанные камни Бог не войдет»[242] 242
  Цитаты, сделанные по переводу г. Эфроса, изданному книгоиздательством «Пантеон». Это – первый настоящий, научный перевод, с весьма важным музыкальным разделением на строки – слов отдельных предложений.


[Закрыть]
.

Но в «субботнем покое» из семи мужчин ни один не лишен ядр: и в «Песни Песней» предусмотрительно упомянуто о козочках, которые так счастливы, что ежегодно рождают «двойни». «О двойнях-то позаботьтесь: может быть, у которой-нибудь выйдет». Выйдет у которой-нибудь дочки, невестки, внучки. – «У которой?» – могут гадать дед, отец, брат о сестре, о многих сестрах разом, о нескольких дочерях разом. «Пусть дочери молят Бога: а мы по заповеди и уставу дали им самцов[243] 243
  «Самец», «самка» – постоянные термины жертвоприносительного культа в Библии; в русском и славянском переводе Библии эти важные живые термины устранены и заменены общим: «телец», «вол», «конь», не содержащими рода называемых существ. Переводчики-христиане вообще везде конфузятся за Бога, и стараются скрыть от читателя, что в числе прочего Он создал так же и то, что они шепотом называют «неприличным местом» и о чем не говорят вслух.


[Закрыть]
с целыми и здоровыми ядрами».

«Никакой брак, – внушает Талмуд, – так не угоден Богу, как между Дядею и племянницей». Когда у христиан произносится «угодно Богу», – то этим выражается только «неизреченная воля». Его, без вхождения во вкус этой воли, в мотивы ее: «угодны посты» – и с этим соединяется мысль о строгом Лице, которому вообще неприятно, противно человеческое объядение; «угодна молитва», – и это вообще отражает то антропоморфическое представление, по которому всякому сильному существу приятна зависимость от него слабых, постоянные упрашивания и мольбы их, постоянное к нему обращение. Но евреи помнят, что жертвы приносятся «в приятное благоухание Богу», и их термин – «угодно Богу» всегда значит «сладко Богу», «приятно Богу». Самое заключение завета с Авраамом было «приятно Богу», что видно из того, что не Авраам искал этого заключения, просил о нем Бога, а Бог неоднократно склонял и, наконец, склонил к нему Авраама. Поэтому выражение: «угодно Богу сочетание между дядею и племянницею» в ушах всех евреев звучит, что Бог получает особенную сладость при плотских сношениях между племянницею и дядею, или при многоженстве в древности, от плотских сношений дяди с племянницами. Мысль эта не может не влиться в кровь плодящихся и не зазвучать в ней особенным ритмом: разводится сад юниц, где будут срывать «мандрогоровые яблоки»[244] 244
  Мандрогоровое яблоко, со множеством выпуклых, крупных зерен в нем, было символом плодородия на всем Востоке, и также у евреев. По представлению евреев и особенно – матерей семейства, съедание его предрасполагало утробу женщины к зачатию, и возбуждая и благоустраивая ее.


[Закрыть]
братья отца, зятья матери и братья самой матери. С этим вместе братья как матери, так и отца превращаются в толпу женихов для дочерей, возможных, избранных, хотя не непременных. Каждый, кто знает холодное, отчужденное, завистливое в отношении наследства отношение у христиан братьев друг к другу, сестер к братьям, братьев к сестрам, тот поймет великую перемену, влитую законом этим в отношения сестринские-братские у евреев:

 
Любит муж жену здоровую,
А брат любит сестру богатую.
 

Это – у нас, у которых нуждающийся на удовольствия, тратящийся на женщин брат всегда находит прибежище в кошельке сестры, вышедшей замуж за богатого человека, и немножко эксплуатирует как ее, так и зятя. Все это установилось естественно: при поглощающем значении, какое имеет половая жизнь интимно для каждого, сестры сами по себе абсолютно не интересны для брата, братья и их дети – также не интересны для брата и сестры, иначе чем притворно. Таким образом, уже дети родителей все смотрят врозь, убегают друг от друга: и оглядываются назад, в родительское гнездо, только с мыслью что-нибудь взять оттуда. Вследствие указанного закона у евреев, все чадородие под отцом-матерью обращено лицом внутрь, не центробежно, а центростремительно: все это, не выходя из пределов семьи, может размножаться дальше. Достаточно, если отец и мать выдадут хотя одну дочь за постороннего, или даже за брата же матери: эта одна дочь наплодит дочерей в замужество всем своим братьям. Плодородие обеспечено даже, когда есть налицо муж, жена и брат кого-нибудь из них: отсюда может выйти целый народ. Закон этот абсолютно противоположен христианскому: смотреть всегда врозь, центробежно, иметь жену на стороне, далеко. В словах Иисуса: «я положу вражду… между братьями и сестрами, между невестками и свекровью», уже содержался этот будущий закон христианского брака: отчуждение кровных, распадение кровей. «Дальше от своей крови» – есть дух христианства, «ближе к своей крови» – вот дух юдаизма, или, вернее, семитизма, всего семитического Востока. Кто знает специфическое ощущение нежности, какое-то томящее, невольное, «само собою», какое проистекает как из половой связанности, так и из обещания его, прямого или косвенного, себя или своих, возможного или будущего, тот. не может не ощутить, что сердца в еврейской семье бьются совершенно иначе, чем в семье христианской. Мать, кормя грудью младенца-сына, – обрезанного и уже как бы «жениха»[245] 245
  Сепфора, жена Моисея, обрезав камнем сына своего в пустыне, по непременному требованию Божию, смятенно воскликнула: «Вот теперь ты жених крови», и прибавила: жених крови по обрезанию». Обрезаться значило стать женихом уже, стать как бы готовящимся к посяганию на деву, что соответствует самому виду обрезанного органа.


[Закрыть]
,– не может, если бы и усиливаться, удержаться от мысли, что кормит она мужа для своей внучки, дочери сына своего или своей дочери. При раннем замужестве, не только матери, но и бабушки ходили еще беременными, рождали и рождали вновь, когда уже ходили беременными и рождали их сыновья, дочери, даже внуки и внучки. Новые нити, пока мысленные нити, духовные нити плотских будущих сношений слагались уже между беременными животами обширного рода: и «младенец взыграл во чреве матери своей» – это ощущалось и ощущается у евреев совершенно иначе, чем у христиан: сладостнее, сильнее и властнее в отношении беременной матери. Она была слишком подвластна этому «игранию»: как жертва, невольница, воистину «раба по глаголу Твоему», она была узлом, где перекрещивались такие линии будущих связей, в которых не могла, не умела и не понимала даже, как найтись, поступить, что сделать: и могла только, как Кассандра, как библейские женщины пророчествовать, молиться, взывать, просить, надеяться. Живот ее был центром судеб – притом своего рода: в братьях, в дядях, в племянницах, – она везде имела не это одно прямое холодеющее родство, но и родство другое, разгорающееся, какое вспыхивает к зятю, к невестке, вспыхивает и так часто умиляет, увлекает в безумное кружение, в новую страсть нашу старость! «Мать совершенно как бы лишилась разума: нас несколько братьев и одна сестра замужем; у нее – большое состояние: и она все проживает в семье замужней сестры, забыла нас, сыновей, и мы опасаемся, что она все завещает внукам, зятю и дочери», – эту жалобу и страх мне пришлось выслушать от одного Доктора, преподавателя высшего учебного заведения. Слова другого, – мужа покинувшей его жены: «жена стала уходить к замужней дочери; сперва возвращалась хоть к ночи, а затем стала и ночевать там. Я все время, и до сих пор, остаюсь один». Третья, старушка, до того привязалась к невестке, жене любимого своего сына, что непрерывно старалась обнять ее, поцеловать, во всяком случае – сесть около нее, дотронуться До нее рукою: и в то же время точно перестала выносить своего мужа-старичка, постоянно высылая его в другую комнату. Ее постоянная ласковость чуть ли не была даже отяготительна для молодой и добродетельной невестки, и она как-то стеснялась и конфузилась ее. Четвертая говорила мне о зяте: «Какое-то новое чувство, никогда мной не предполагавшееся: когда он сделался мужем моей дочери, во мне вспыхнула необыкновенная нежность к нему… Я не умею объяснить. У меня есть сыновья и чувство к сыну матери я знаю: оно сладко и крепко, оно полно страха за него, хотя он и с бородой. Но это… тут смешано чувство к сыну с чувством мужа: страха никакого нет, но до того дорог он мне, до того мил, так весь приятен, как это чувствуешь только к мужу. Я не понимаю: но это так ново и я никогда не ожидала»… Это наиболее полное описание, какое мне пришлось выслушать, и оно невероятно ценно. Оно открывает, что с браком детей у родителей рождается новое чувство, только им единственно известное; и как с новым чувством человек как бы вновь рождается сам, то нельзя не сказать, что стареющие родители от того упорно, тоскливо, непременно стараются побрачить своих детей, что через это сами рождаются в новую жизнь, свежую жизнь, молодую жизнь… Любовь настоящая истощила бы их силы и ускорила смерть: но эта новая любовь к невесткам, к зятьям, не беря ничего материально у старцев, с тем вместе во всем существе их разливается настоящею любовью, согревая и освещая их прекрасным вечерним светом. Так солнце иногда уже зашло за горизонт вод, а пурпуровая заря, почти как пламя, но на самом деле не пламя, еще горит полчаса над далекой точкой моря. Солнца нет, а свет солнца есть: вот вторая, лучшая и правильная любовь, какую Бог дал старости. Есть ее сладость, есть ее сахар, есть ее истома, и грезы и волнения: но материи ее нет. Эта благородная любовь старости, – у евреев при молодом браке, – наступала для родителей уже в 28 лет для матери и в 33 года для отца, т. е. при полном цвете и жизни собственных сил. Тогда она являлась утолщением реальной, матерьяльной любви их, – заставляя вспыхивать ее, как пламя, присоединенное к пламени, как костер, когда в него подсыпают сухих прутьев и хвороста. Мне также случалось наблюдать трогательные случаи, когда у престарелых уже родителей, давно не имеющих детей и, вероятно, прервавших связь несколько лет назад, с женитьбою сына или при замужестве дочери рождается ребенок: кровь оживляется, силы подымаются и плотская связь, уже угасшая было, загорается вновь. Так, в прекрасной благочестивой семье, от мужа 58 лет и жены около 45 лет, родился ребенок немного месяцев спустя после рождения старшею дочерью, отданною год назад замуж. Кто наблюдал частую женитьбу отцов-вдовцов одновременно с замужеством дочери, тот поймет, что страстные соединения в молодой семье рождают зарю даже среди глухой ночи, какая настала в родительском лоне. Вторая жизнь… Может быть обещание и залог будущей, посмертной жизни?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю