Текст книги "О писательстве и писателях. Собрание сочинений"
Автор книги: Василий Розанов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 65 страниц)
С вершины. тысячелетней пирамиды{98}
(Размышление о ходе русской литературы)
Нет предмета, смысл коего мы могли бы вполне понимать, если он еще не закончен. В этом отношении 1917-й и 1918-й годы, когда рухнуло Русское Царство, представляют собою исключительную историческую минуту, в которую видно все сполна историческое течение и литературное течение в их завершенном, окончившемся уже течении. Мы видим, куда все шло, к чему все клонилось, во что все развивалось, двигалось, формировалось. Этого, что лежит перед нашими глазами, уже нельзя переменить, переделать. Оно – есть, оно представляет собою факт, зрелище; нечто созревшее и переменам не подлежащее. Точнее, пусть перемены и настанут, но самые эти перемены настанут от впечатления испытываемого зрелища, от его потрясающего и, в общем, неожиданного смысла. Во всяком случае, что-то «кончилось» в России. И куда побегут новые побеги ее – это будет зависеть от того, как мы уразумеем совершившееся вот именно в этом 1917-м и 1918-м году.
Маленькою горсточкою славян, живших по Ильменю-озеру, совершилось более чем тысячу лет тому назад так называемое «призвание князей на Русь», – но побуждению чрезвычайно странному, не записанному в летописях и хрониках никакого другого народа. Жили-были люди, занимались торговлею, маленькою на великом водном пути «из Варяг в греки», т. е. от язычествовавших в тот IX век после Рождества Христова варяжских викингов в страну христиански просвещенную, в великую Византийскую Империю, наследницу античных языческих сокровищ, обогащенных и углубленных смыслом христианским. Жили-были; торговали; занимались звериным промыслом; рубили лес, вспахивали поля; все – в тех небольших пределах, каких требовала жизнь, в каких требовала небольшая северная нужда. Жили; но, без сомнения, по причине мелких житейских ссор, мелких житейских свар, – уголовнополицейского характера, – стали нуждаться в ком-то «старшем», кто дал бы им «порядок» условно-всеобщий, условно-постоянный, который бы «признали все до единого». «Порядок» этот назван в летописи «нарядом»: «Приидите, сказали новгородские посланцы варяжским мелким князьям, володеть и княжити над нами. Земля-бо наша велика и обильна, а – наряда в ней нет». Тот «порядок», какой новгородцы видели как у варягов, так и в Византии, они назвали «нарядом», без сомнения по впечатлению «красивого зрелища», какое являет собою вообще упорядоченная, правильная, единообразно текущая жизнь, сравнительно с течением разрозненным, в разные стороны, направленным один день «так» и другой день «иначе», в одной семье, улице или городке по такому-то «ладу», а в другой семье, улице и городке по совершенно иному «ладу» и «складу».
Так и пошло «начало Руси», начало «русской истории». «Как начала быть и откуда пошла есть Русская Земля»… Нельзя не отметить глубоко прекрасного смысла этого «начала Руси»: всегда и во всех историях первым толчком к образованию у себя гражданского порядка, вообще чего-то вроде «государства» и «государственной власти» – служили без исключения воинственные намерения, более или менее разбойного характера. Как «напасть» или каким образом «защититься» – это и было мотивом к возникновению «княжеств», «государств», «царств». «Самый смелый и хитрый разбойник», «атаман» в разбойниках и становился «князем», «королем» или «царем». Лучший образец этого – Рим, образец вообще начал государственного строительства, образец вообще – течений исторических. Было поистине прекрасно «начало Руси», безоблачное, безбурное, бесшумное. «Когда солнышко всходило – даже и незаметно было ни для кого», – а «когда оно взошло – уже день начался», и вот все начало русской истории.
И – начало Русской литературы. Буквально, русская литература начинается из столь же безвестных источников, как и наша история: также – ночь, сумерки раннего утра, и вот – солнышко начинает прорезывать тьму. Город Новгород уже стоит, построен, ранее «призвания князей», а сказки рассказываются, песни поются, пословицы складываются и поговорки шутятся именно у звероловов кривичей, древлян, полян и т. д. Все это «разговорные» начала Руси, все это «говорные начала Руси», и тут уже не было «никакого призвания князей», все это было еще бесшумнее, еще тише, еще незаметнее. И вместе с тем: еще – фундаментальнее. «Говор», уличная речь, речь базара, речь охоты, речь рыбной ловли, заунывный плач на похоронах – все это является полным составом «литературы» в том предрассветном сумраке истории. «Говор», «слово» – есть орган литературы; он орган ее– в тонах, в интонациях, в певучести, ласке, нежности. Наверное, у римлян не было вот этих указываемых оттенков. Их твердые супины, их повелительные герундии – все говорит о воле, о приказании народа, и в самом деле раскинувшегося на весь свет властью, но у которого «золотого слова» не вышло в литературе, литература которого всегда была коротка и груба.
Славянские же певучие говоры, заунывные тягучие песенки и весь «зимний сон» сказок предвещал литературу из чистого золота; как и странное «призвание князей» из-за моря говорило о народе безвольном, бесхарактерном, не могущем «управиться с собою» и учинить у себя «свой собственный наряд». Говорит о народе пассивном, мягком, «зазевывающемся» при зрелище другого народа и всегда готовом побежать и «сделать так же, как он».
«Начала истории» как-то «одевают шапку» на все последующее течениег ее; как «говоры базарны и уличны» – слагают душу литературы, ее интимное, ее заветное.
После «начала Руси», которое было и вышло из Новгорода, при Владимире «Красном Солнышке» произошло в Стольном городе Киеве – крещение Руси. Опять же факт, столь же царственный, государственный, – наконец, факт столь же религиозный, как слиянно и литературный. И в мотивах одного факта, Новгородского, и другого факта, Киевского – лежит опять один и тот же мотив: красота, зрелище, вид: «Стоя на богослужении в Святой Софии Цареградской – мы не знали, находимся ли на небе, или на земле».
И вот совершился второй акт «пришествия Руси в себя» или, вернее, «одеяния Руси в свой образ»: после «наряда», в каком мы живем и ходим, – одела Русь «наряд», в каком она молится.
И факт опять же слиянно и литературный. Отсюда, от Киевской Руси взамен «звериных обычаев», какими красилась или какими безобразилась Новгородская Русь, – потекут с 988 года тихие и кроткие описания «житий» сперва греческих «угодников», а потом и русских «угодников»; потекут «патерики» и «поучения». «Како надо ставить правду Божию на земле», «како надо править правду Божию в душе». «Из грек» полился совершенно иной свет в душу русскую, в душу славянскую, нежели «из варяг»: все море, весь океан и древних античных, а главным образом – новых христианских волнений, впечатлений, переживаний, опытов, размышлений – стал входить и стал овладевать душою неопытною и впечатлительною, как воск. «Возсиял свет разума». И первые – монахи, они же, правя службу церковную, записали и начала гражданской Руси, «как пошла есть и откуда начала быть Русская земля».
Литература вся стала церковною по единственным источникам самого бытия ее. Все залилось переводами, переводами с золотого греческого слова, золотого и по форме, по чекану: золотого и по содержанию, по духу. «Златоструй», «Пчела», «Изборник», «Измарагд», – все говорит о себе уже самыми заглавиями своими; все говорит и о тоне благоговейного слушания, с каким внималось слово поистине небесного слушания. То, что испытывали посланцы Святого Владимира, стоя на службе Святыя Софии Цареградской, то самое испытывали русские читатели тех древних книг с медными застежками и в почерневших переплетах. «Не знаем, читаем ли мы слово человеческое, или слово – Ангельское». «Книга та – с Неба, и все это премудрое Божие научение».
Все старое, новгородское, языческое – начало устыжать человека самою возможностью внимания к нему. Поразительное «Слово о полку Игореве» – произведение, каким-то чудом сохраненное и пронесенное через все века русской истории, но уже по единичности экземпляра найденного – явно целые века не читаемое, не находившее к себе интереса, пренебреженное – являет собой хотя памятник Киевской Руси, но еще почти киевско-языческий.
И вот все переносится в Москву. Переносится от отсутствия того «наряда», какой спал с Руси в ее удельно-вечевой период и недостаток которого заставил новгородцев «призвать князей». В сущности – «много князей» – то же, что «нет князя», нет «Большого», нет «Набольшого»: и переход Руси на недолго в Суздаль, во Владимир на Клязьме и затем быстро – в Москву есть незаметно и вторично опять же «призвание князей»: «бо (ибо) наряда на Руси нет» или «опять не стало».
Уже это перенесение центров исторической жизни, перенесение культуры – знаменовало многое; как и последовавшее потом перенесение столицы еще раз в Петербург Петром Великим. Перемена места, перемена жилища знаменует собою отсутствие большой крепости к земле, большой тяги земной, тяги планетной и, до известной степени – легкомыслия человека. Славяне не жили родовою жизнью, вот в чем дело; и они не так глубоко врастали в землю, гнездились в земле. Эта птица не вьет такого большого гнезда, эта птица – поменьше будет. Вот, пожалуй, печальные предвестники и конца истории, если мы действительно переживаем уже таковой конец, а во всяком случае – ее зыбкого, колеблющегося течения, не столь твердого и массивного. Родовою жизнью жили только твердыни истории; твердыни, до некоторой степени, планеты: евреи (двенадцать колен Израилевых, сохраняющиеся от Авраама, Исаака и Иакова с двенадцатью его сынами, до настоящего даже времени); греки (их филы), римляне (трибы, курии, patres, патриции), германцы («родовой быт германцев», описанный изначально Тацитом). Таковые «роды» пирамидально, вершиною книзу, корнем книзу, врастают в землю и питаются из более глубоких слоев ее, из более горячих слоев ее, питаются жизненнее, сильнее. Не только земля, в смысле мистическо-жизненном, нужнее для них; но в странномистическом смысле, в космогоническом смысле, и они как-то и в каком-то значении – более нужны для мира. Здесь последняя разгадка принадлежит концу времен, о котором мы смеем только трепетать, но не смеем размышлять. Очевидно, однако, что в русской истории содержится интерес, но не содержится значительности, по крайней мере столь исключительный, как в евреях, эллинизме и романизме; наконец – как в германизме, увы… Что же было у нас вместо «родового быта»? начало – «ватажное» (ватага), соседская, которая распадается на добрососедское и злобнососедское; общинное; артельное; казацкое. Действительно, те в сущности «общины новгородские», которые, подумав, «призвали к себе князей», – «порядка-бо у нас нет», – эти же самые общины вылились в XV, в XVI, в XVII веках на Юге России в форму «казачества», – пожалуй, с заветом или мыслью – «бо (ибо) порядка и не надобно». Вообще тут выразилось некоторое «побродяжничество Руси», как племени, не очень драгоценного для планеты и которое она держит на себе, но с которым особенно не связана. Питает, хранит, но не вынимает из чрева.
Москва есть устой русской истории; и если бы представлять себе всякую историю, как мост, по которому народ переправляется куда-то, переправляется приблизительно в вечность, то Москва есть главный опорный бык такового моста. Здесь Россия сделала наибольшие усилия сосредоточиться, утвердиться, почти – обдумать себя. Она стала растить царскую власть, которая отстояла Русь, от края и до края, и от корня которой Русь вся питалась, тоже от края до края. Царская власть есть духовное и личное осмысление всей Руси, и, ничего здесь не деля, а только целебно соединяя и совмещая, мы бы повторили народное и благодатное народное слово: «как на Небе – Един Бог, так и на Земле – Един Царь»… И продолжили бы и развили эту мысль, досказав, что, «как на Небе Бог установляет миропорядок, – так на Земле Царь устанавливает землепорядки». Русь получала в царской власти то, чего ей недоставало в родовом быте: земле-прикрепление, плането-прикрепление. Русь с царской властью начинала тверже держаться на планете, больше «светиться в подсолнечной» – «Ах, вот где мы нашли себя»: и Русь распоясалась и села.
Именно – села, утвердилась и вросла.
Самостоятельный, большой русский мир. Начало цивилизации, самобытности, оригинальности.
«Василий Блаженный», как никакая церковь на земле; «кремлевские терема», как никакие терема на земле; «грановитая палата», как опять никакая палата на земле; «батюшка Грозный», как тоже никакой царь на земле. И – «лобное место», чтобы казнить супостатов.
Крепкое место. Сильное место. Но, крепясь, – надо было крепость разливать на всю Русь; надо было ее ожелезивать всю. Тогда как Цари – и добавим с любовью и благодарностью – «батюшки наши, цари и благодетели наши», – ее скорее рахрыхляли. Именно – из рода царского, от корня царского надо было начать пускать корни, крепить сословия. Укрепляться не только лично и самому, но укреплять свою державу и державство. Этого-то и не было сделано. Безумная борьба Грозного с дворянством, борьба наконец со Святыми, с церковью (судьба митрополита Филиппа; судьба Адашева и Сильвестра; судьба князя Курбского), – все это похоронные этапы Руси; все это грозные предвестники разложения Руси. Все это было «скрепление Руси», но с таким «наоборот», при котором все целебное как-то пропадало, испарялось.
Порок, грех, судьба. Нужно же было, чтобы Грозный лично так несчастно воспитался. Что это – «случай»? Да, «случай»? Да, «случай». Невозможно совершенно исключать «случай» из истории. Мы впоследствии, в отметках о смерти Пушкина и Лермонтова, повлиявшей на ход и судьбу всей русской литературы, – будем иметь возможность отметить еще два «случая» и повторить вопрос, какой задаем себе сейчас: имеет ли право «случай» влиять на историю и, так сказать, изменять мировые гороскопы? Как смеет «случай», нечто мелькающее, нечто именно «случайное», т. е. мизерабильное по смыслу и физиономии, с лицом не то старушонки, не то мальчишки, «выросши из щели», из «дыры» и «небытия», – касаться тронов и весов судьбы? И горестно должны ответить – «да, может»: «случай», который «не смеет», на самом деле: «Да, смеет»… Бездонности небес никто не исчерпал.
«Порок», «случай», «несчастье» и «грех» в воспитании Грозного, не уравновешенные другими ослабляющими влияниями, не уравновешенные благородством и великодушием самого боярства, а также – благоразумием и осторожностью последующих государей, – заставили его почти истребить боярство, засушить и попалить огнем тот «подлесочек», из которого сама царская власть брала себе сослужение, черпала соки и помощь. Работник, главный работник рубил у себя руки и ноги. Громадное дерево, Райское дерево – царская власть, – стало расти одно, одиноко, без леса; начало огрубляться, одеваться коркою, черстветь, червиться. Вместо «Райского дерева» начал расти «могильный гриб». Нет «Государя» без «благородного дворянства»; как не может быть «полководца» без «храбрых солдат» и «службы доблестной» без «честных сослуживцев». Словом – «Царь был», но он – «не одел себя порфирою», а «порфира царская» – это «люди царственные».
Когда мы в последующее время увидим яростные порывы интеллигенции взять себе «всю власть», мы увидим, как «царская власть», в сущности, и погибла от того, что вовремя и благоразумно не сумела окружить себя защитным лесом. Интеллигенция, в муке на дворянство, в злобе «почему оно – не дворянин», рвала последние клоки его, вырывала «свиным рылом» последние корни того дуба, который начала шатать царская власть. А когда, в одиночку и в борьбе, встретился «интеллигент и царь», то интеллигент сбросил царя с перил моста, как более молодой, как более сильный, как менее стеснявшийся в средствах борьбы, как более злодей и разбойник и вообще – как менее воспитанный человек и более преступный тип. Но все это настало потом и к нашим временам. Все это уже открылось к «вершине пирамиды», которая «разрушилась».
«Золотого царства» не бывает без «позолоты всех вещей». И царю, укрепясь, надо было сейчас же золотить все вокруг себя: украшать людей, а не унижать людей, украшать и возвеличивать сословия, а не гноить и не гнать их; надо было сейчас же воздать труду, ремеслу, таланту в ремесле, торговцу, фабриканту. Надо было рыхлить почву подо всем, а не иссушать ее подо всем. «Царству» надо было разрастаться в «царский сад», а не в «царское уединение». И, словом, тут встретился тот же «грех» и «случай», встретился, в сущности, «личный недостаток», который как «обойти» и как его «избыть». Разве Адам не был прекрасно сотворен Богом? Но что-то «случилось»…
Русская история как-то неполна, и менее всего она полна тем, что не выработала она в себе крепкого сословного строя; гордого сословного слоя; самобытного сословного слоя; соперничествующего сословного строя. Она виновна и слаба тем, что не развила в себе вихревых эгоизмов, твердых «я», могучих «я»… В противовес «дворянству», в Германии «выросла «Ганза» и союз «ганзейских городов». «Короли» соперничали с «рыцарством» – и «освобождать Иерусалим» ходили не только «Людовик Святой», но и «Готфрид Бульонский». Вот как дела делаются. Всякая планета имеет свое притяжение, притяжение – в себя; центр вращения вокруг своей оси, именно – своей, именно – исключительной. Так творится настоящая история, творится на вращательных вихревых эгоизмах, которые не покоряло бы Христово смирение:
Увы, история вообще есть языческое явление… И кто хочет очень «поклониться Христу», не должен приниматься за «дела истории»…
…«Victoria! Victoria!..», «Νιχη! Νιχη!», «Побеждай», «Триумф!» Это также свет истории, по крайней мере – это также толчок в истории, как и другой «Христов свет» и Христово поползновение…
Москва, от всех стран столь удаленная, уже жила менее подражательно, чем Новгородская Русь и чем Киевская Русь… Более уподобилась она Востоку, филигранному Китайскому царству, особливому Батыеву царству и особливо понимаемой и воображаемой Византии… Мня быть похожею на все сии царства, Москва была похожа только на себя. Со своей большой пушкой. Со своим большим колоколом. Со своим исключительным «красным звоном». И «зазвонила ты, Матушка, весь мир», и зачаровала весь мир…
Очарование кончилось, когда обнаружилась слабость. Петр Великий. Напор западных держав. Швеция, Польша. Стрелять не умеем. Стрельцы бунтуют; стрельцы – слабы. Требования военного строя, который стреляет из ружей, а не из «пищалей». И вот – вся Россия преобразована, и под молодым царем – поскакал молодой конь в безбрежность, в незнаемое… И – новая литература, совершенно новая… Она вся вспрыснула, вскочила. «Помощь – империи! Помощь – молодому царю!»… Помощь – особенно в преобразовании. Как стар Стефан Яворский, как молод Феофан Прокопович. Все вообще разделилось на старое и молодое, и если в России «сословий» собственно не было, то их теперь заменили сословия «молодого поколения» и сословия «старого поколения», которые на Руси стали соперничать, как в Германии рыцарство» и «Ганза»…
«История русской литературы» от Петра Великого и до могилы русского царства есть явление настолько исключительное, что оно может назваться «всемирным явлением», всемирною значимостью – независимо нисколько от своих талантов… Может назваться таким явлением в силу, так сказать, своего «гороскопа». Еще никогда не бывало случая, «судьбы», «рока», чтобы «литература сломила наконец царство», «разнесла жизнь народа по косточкам», «по лепесткам», чтобы она «разорвала труд народный», переделала «делание» в «неделание» – завертела, закружила все и переделала всю жизнь… в сюжет одной из повестей гениального своего писателя: «Записки сумасшедшего».
«Литература» в каждой истории есть «явление», а не суть. У нас же она стала сутью. Войны совершались, чтобы беллетристы их описывали («Война и мир», «Севастополь», «Рубка леса», «Красный смех» Леонида Андреева), и преобразования тоже совершались, но – зачем? Чтобы журналисты были несколько тоже удовлетворены. Если «освободили крестьян» – то это Тургенев и его «Записки охотника», а если купечество оставили в презрении – то потому… что там было «Темное царство» Островского, и нужно было дождаться времени, когда они преобразятся в новофасонных декадентов. Цари как-то пошли на выставку к Пушкину, Лермонтову и Жуковскому или попали под презрение Максима Горького и Леонида Андреева с его «Семью повешенными». Наконец, даже святые и праведники церкви рассортировались в старцев Зосим и Ферапонтов Достоевского или пошли в анекдот «Мелочей архиерейской жизни» Лескова… Это так сделалось напряжено парами, литература до того напряглась парами, что, наконец, когда послышалась ломка целого корабля – все было уже поздно… Поздно поправлять, поздно целить, подставлять пластырь корабельный: Россию разорвало, разорвала ее литература. И когда еще не произнеслись выкрики, испуги – на месте чего-то, что «было», – заплавали осколки досок, завертелись трупы, кровь, все захлебнулось в пене, буре, зловонии и смерти.
«Литература», которая была «смертью своего отечества». Этого ни единому историку никогда не могло вообразиться. Но между тем совершенно реальна эта особенность, что «ни одной поломки корабля» и «порчи машины» нельзя указать без ее «литературного источника». И к «падению Руси» нужно и возможно составлять не «деловой указатель», а обыкновенную «библиографию», указатель «печатный», «книжный», перечень «пособий в стихах и прозе», в журнальных статьях и в «хрониках внутренней жизни». Работа кропотливая, изнурительная. Но если бы новый Тэн, эмпирик и реалист без всякой особенной философ, вошел в императорскую Публичную Библиотеку со словами: «Покажите мне, пожалуйста, отдел русской журналистики и русских газет, начиная с «Отечественных Записок» времени еще Белинского и затем Щедрина и Некрасова, и «Голос» со времени Краевского», – будто бы это и есть источник к развалинам нового Карфагена: то, порывшись достаточно, порывшись всю жизнь, он вынес бы resume:
Каким образом величайшая благожелательность, прямо «христианские чувства» – правда, без упоминания имени Христова, – и вечное служение родине, – только родине, – народу и только народу, – но не с забвением и универсальных задач человечества, и вообще всего гуманного, просветительного, школьного, – каким образом целый век служения «Литературе и жизни» (очень замечательное название на этот раз гениальных – именно в удаче названия гениальных статей Михайловского) привело именно к тому, что все «провалилось, погибло», – и от России столько же осталось, сколько после закончившей дневную атаку броненосцев, – ночной атаки миноносцев осталось от знаменитой эскадры адмирала Рождественского в Цусимском проливе…
Как это могло случиться в Государстве величавом – от действия писателей презираемых, гонимых, цензурируемых, за которыми глядело «сто глаз», с которыми «не церемонились», которых почти вешали, для которых были заготовлены специальности вроде Петропавловки и Шлиссельбурга, которых едва не «драли», да, кажется, и «драли», потаенно и некоторых… И которые вообще приняли на себя Голгофу долготерпения…
Вот кто им помог… Бес или Бог… «Христа» не надо, «имя Его ненавистно», – но ведь в тайне и в сердце – что же выше Нагорной проповеди и привлечения «чистого сердца» на «алтарь отечества» нашей хмурой и несчастной Руси… нашей лютой и холодной Руси, с обдираемым и кровенящимся народом… Вообще, что выше священного служения Человечеству, сироте, бедняку? Все языческое, грубое, жесткое – этого не надо… Все повелительное – о, не надо этого… Мы так измучились, измучены… Голгофский страдалец – это Россия, это мы…
О, не надо Христа, вообще этих суеверий – не надо. Мы соединим величайший позитивизм, полную трезвость взглядов, – полную реальную научность – с тем, однако, что с Голгофы потекло в сердце человеческое, утешило и облагородило его, возвеличило и истончило… что есть самое гуманное, эфирное, о чем человечество, как о недостатке своем, всегда рыдало… Мы добавим к этому нашу русскую раскаянность, это чувство греха, – мы не будем гордыми, самолюбивыми, тщеславными… Мы поиграем и в карты, как «Рыцарь на час», плачущий над могилою своей матери, и поленимся, как Обломов, надевающий три дня одну туфлю… Кто не грешен, кто Богу не грешен… Но мы – люди, но – золотое русское сердце… И вот последняя книжка журнала, которую Белинский требовал, чтобы ему положили ее под голову в гроб, когда его тело в плохом сюртучишке положат в гроб же перед тем, как отнести на мокрое Волково кладбище… Бр-р…. – какое название… В России даже гробницы волком воют и все дожидаются, когда честный человек умрет, по слову поэта.
И этот жалкий Рождественский, отдающийся в плен дикому Ояме, в отвратительном морском мундире, японского фасона: «Возьмите, генерал, мою шпагу», «Сам я ранен, и у меня перевязки»…
Ояма приказал не тревожить больного и окружить его цветами… Прекрасными японскими хризантемами окружить подушку страдальца при Цусиме.
Мне как-то пришлось прочесть, кажется, даже два раза, о том, как умирал беллетрист Каронин, – беллетрист и отчасти публицист, – приблизительно семидесятых или восьмидесятых годов прошлого XIX века. Ничего его не читал, и, кажется, нечего было читать: он всю жизнь трудился и не написал ни разу ничего выразительного, значащего. Все «общие места» и все «то же»… И вот – он умирает: и перед смертью у него прошептались слова до того поразительные, что тогда же мелькнуло у меня – их следовало бы вырезать надгробием всего этого течения русской литературы. Смысл их заключался в том, что выше русской литературы, и вот именно в этих мелких ее течениях, в течениях незаметных, не было ничего в целой всемирной литературе, и именно – по служению народу и человечеству. Что это было – одно служение, одно бескорыстие, одно – самоотвержение. Не помню слов: но слова (у умирающего!) были так прекрасны, ровны, не возбуждены, не истеричны, от них веяло таким прекрасным веянием и могилы, и вечности, такою готовностью «пойти на Страшный Суд» и рассудиться «хоть с Самим Богом», что в. душе у читающего оставалось впечатление полного умиления, полного восторга. Белинский был все-таки знаменитый критик, знавший свое значение для всей России, и в словах его о книжке Отечественных Записок, которую кладут ему в гроб, могло быть и самообольщение, и гордость собою, заслугами своими перед литературою, да и перед всею даже историческою русскою жизнью. Он был Карамзиным русской критики. Но этот?…?.. – ничего. Прополз как клоп по литературе, кого-то покусал обличительно, но даже городовой не оглянулся на «укус». Таким образом он сказал не о себе, а о всех нас, вот таких же журнальных страдальцах, живших впроголодь, и все строчивших и строчивших, и все обличавших и обличавших, все «боровшихся со злом грубой жесткой действительности»… И вот он выговорил, что этого «обличения» и всей его скорби не выше Шекспир, не выше и Гёте и Шиллер, не выше Байрон с его громами и молниями… «Выше ли?»… А и в самом деле – не «выше», как толпа «мучеников христианства», выведенных в цирк на борьбу со львами, на сражение со львами, причем самые имена их никому не ведомы, – до некоторой степени выше проповеди всех Апостолов, которые «глаголом жгли сердца людей», которые если и пострадали, то за то и велики. Прославлены. И вообще, с них началось «Новое Небо».
Бывает, что пыль земная – священнее звезд. Это – пыль усталого человечества, протоптанная ногами в ранах, в болячках, да и просто пыль от очень усталых ног. И Каронин сказал именно что следует. Что пусть западные литературы более блистают, чем наша, талантом, – что пусть их заливает гений и что «пусть никто у нас не может сравниться с Вольтером остроумием и с Байроном дерзостью: но что все это – в золотых странах Запада и настоящего просвещения, а вот они «потерли бы лямку у нас, в этом тусклом погребе, где не на кого и оглянуться, и вообще где «заедает среда», и где все такие исправники что даже «хуже Думбадзе» и, можно сказать, «прямо Гершельманы».
Не знаю. Не умею выразить. И даже не хочу выражать. Но что «сапоги выше Пушкина», – притом действительно выше и священнее, святее его – показала и доказала впервые русская литература вот этого особенного течения и направления… Позвольте: но уже не я и не Каронин сказали, что Лазарь в ранах выше Давида, играющего псалмы на арфе, выше Соломона в его убранстве одежд и что вообще «последний в Царстве Божием – выше Авраама с его плодущим лоном»… Таким образом, «Пушкин» и «сапоги» далеко не впервые прозвучали во всемирной истории, и выдумала эти слова вовсе не русская литература… Есть вечная истина, когда «сапог» действительно выше Аполлона, играющего «на цитре». Это – пот, страдание, подвиг. Вот Он. Голгофский Страдалец сказал. А русская литература вся превратилась в Голгофу от Шлиссельбурга и от Гершельмана…
…Я так говорю, потому что вижу пирамиду уже с вершины тысячелетия, когда «Голгофа» сорвала шапку с русского царства, истерзала порфиру на русских царях, которые, увы, все не были «Лазарями», а – теми «богатыми» и «жившими во дворцах», которые в час гнева и суда попросили у нищего Лазаря несколько капель холодной воды на язык… «О, будет суд, о – будет терзание…»
«Но есть и Божий суд, наперсники разврата»…
Этот «суд русской интеллигенции над своею историею», – имевший в сердцевине суд литературно-образованного, суд журнально и газетно-начитанного общества над тою же историею, закончился скандальным шепотом германской полиции: «сколько же вам следует миллионов, бильонов талеров уплатить за продажу своего отечества, за уступку провинций ваших, за развал вообще всей России: раскалывание которой, щели которой мы давно видели, и на них рассчитали победу военную и политическую, после того, как давно, уже с Петра Великого и Екатерины Великой, с Александра I и Николая I, культурно, идейно, научно, университетски, школьно, административно, законодательно, судебно, медицински, аптекарски, фабрично, заводски, торгово, по отделу страхования и банков постепенно овладели и давно и крепко всем овладели в России»? – «Деньга счет любит» и «даром мы ничего не берем, хотя бы вы и отдавали в рабство нам свое отечество совершенно задаром»… «Вот счетные книги Германского Имперского банка: и сверх того, Германия имеет всемирно-необозримый кредит».