Текст книги "О писательстве и писателях. Собрание сочинений"
Автор книги: Василий Розанов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 65 страниц)
Мы народ не мстительный и давно живем под заветами евангельского прощения. «Вот и Л. Н. это же говорит». «Рюрикам» все на руку.
Ни русская юриспруденция не обеспокоилась «Бабами», ни духовенство. А. Ф. Кони так же остался величествен и недвижен, как и митрополит Антоний, благожелательный не менее Кони. Еслй бы они рассердились на русскую действительность за «Баб», они испортили бы безоблачно-доброе выражение лица своего и вообще покачнули бы ту репутацию, приобретение которой стоит столько жизненного труда. Лишние нервы портят физиономию. В «Бабах» рассказывается, как русский простолюдин, у которого отлучилась жена, сходится с бабою и прижил от нее ребенка. Затем, когда жена к нему возвращается, то он читает этой бабе наставительное рассуждение об ее нехорошем поведении, говорит, что «теперь эти глупости надо оставить» и вообще приходит в норму, порядок и законность. «Все как следует»… Все эпически спокойно. Рожденный мальчик, уже подрастающий, торчит тут же на телеге, никому ненадобный. «Все как следует», «все – по-христиански». «По-христиански»: 1) согрешил – без этого человек не живет, для искупления таких грехов и Христос пришел на землю; а потому 2) «надо покаяться после греха» и «вернуться на добрый путь». Об этом Христос говорит в притче о блудном сыне, да и вообще это – само собою. Но все это – с личной точки зрения, как перипетии моей личной судьбы: Евангелие обществом не занимается, а «спасает только душу». Торговец, «спасающий свою душу», естественно, когда вернулась к нему жена, и возвращается к ней; а той женщине что же он скажет, кроме того, что она – дурного поведения, и даже он с нею «вот нагрешил». «Все по-истине, по-христиански», и женщине, как и мальчику ее, только остается подумать: «мы же должны простить его», – потому что древнее око за око отменено высшим законом евангельской любви. Все «утрясается» и «закругляется» в такой порядок, исторически высший и окончательный, что…
Но и у Кони, и у митрополита Антония такие хорошенькие фарфоровые чашки, что они никак их не разобьют ради этой бабы и ее мальчика.
«Все-таки уютно на Руси»… Ну, не на всех хватает счастья, ну – и что же. И Мессина тряслась, и в Мартинике было извержение. Позвольте, да в самом Евангелии и притом Сам И. Христос говорит: «Повалилась башня и задавила многих… Грешных ли одних? Нет, но и праведных».
Баба эта и мальчик ее попали в число «задавленных праведных». Но раз сказано, что о них нечего спрашивать, то кто же и как будет спрашивать? «Солнце восходит над добрыми и злыми»; вот оно взошло и над мужичком, любившимся с бабою, когда вернулась жена. Даже если он «хуже разбойника», то опять ничего, ибо сказано, доброму раскаявшемуся разбойнику сказано: «Днесь будешь со мною в раю». Вернувшись к жене от той бабы, разве он не «раскаялся в поведении»? Даже до того, что стал учителем. Но мысль: «солнце восходит над добрым и злым» естественно имеет дополнение: «а когда заходит солнце – то ночь наступает для злого и доброго». Баба опять как попала под Силоамскую башню, так и под эту «ночь» недоговоренной притчи…
– Ну, и темно, ну, и Бог с тобой, и плачь… Ныне свет Христов пришел, – и тебя никто ровно не заметит, ибо ты уже обработана и в притчах, и прямым учением.
Не могу объяснить, но как-то брезжится, что написавший этот сюжет, написав в строках такой ужасающей правды, простой и спокойной, естественно, заехав в Рим, должен был поспешить не в Колизей, чтобы посмотреть новость, а в такой дом, который ему и на Руси давно пригляделся. «Наша старая правда, наша христианская правда».
Бабы, так как их «задавила Силоамская башня»[282] 282
Лк. 13, 4.
[Закрыть] и по жребию им выпала «ночь», утешаются хоть орехами и подсолнечниками. Тут же у Чехова рассказано, что, когда мужья их заснули, одна толкнула другую в бок и прошептала:
– Ин, сноха, пойдем, побалуемся с семинаристами.
Это приезжие к попу сыновья, из семинарии, уже кончавшие курс: кони добрые, выросшие на хорошем овсе. «Все над добрым и злым», и «сперва постранствуем в грехах, а потом будем обедню служить».
Все закругляется во что-то доброе и милое. Мила наша Русь кругло-стыо. Ведь какой круглый был Платон Каратаев (в «Войне и мире»). Столько жил и ни на что не сердился. Его наконец застрелили, но он и тогда остался «круглым». Решительно, солнышко на Руси не заходит. Холодновато оно, но Зато уж не заходит.
Близко к полюсу.
* * *
Когда Чехов написал «Мужиков», то произвел переполох в печати, – он, такой тихий и бесшумный всегда. Не знали, как отнестись к ним. Хвалить? Порицать? Мужики были так явно несимпатичны, между тем как печать уже несколько десятилетий была соединена с мужиком «симпатией». Не хлебом и чаем, а «симпатией». «Мужики», впрочем, повторяли то, что было о них сказано в странной «Власти тьмы» Толстого; но у Толстого это было сказано как бы для «христианского примера», а у Чехова без «примера» сказано, а так, просто, что вот «есть». Это «есть» ужасно жгло сердца и оскорбило интеллигенцию тем, что она не знала, как к этому отнестись. «Любить» явно можно только симпатичное, а тут?..
– Они не любви просят, а хлеба. Работишки, хлеба или земли.
Все было поставлено жестко, экономично. Тут Чехов писал рукою не беллетриста, а медика. Почти центральное место в рассказе есть одна строка:
Он у нас не добытчик.
Это семья аттестует одного своего члена-инвалида.
«Не добытчик»… Это глупое, тупое слово, какою-то кувалдою стоящее в строке, слово такое не литературное, не тургеневское, – сосет-сосет вашу душу по ночам. Сперва ошпарило, а потом сосет.
– Куда же его, если он не добытчик?
Лишний рот в большой семье около маленького каравая. Скверные мысли приходят на ум. Ну, а если «недобытчик» захворает, – значит, его хворь не почувствуют другие так, как если бы заболел добытчик? Или если его ушибет камень, убьет гром? С «добытчиком» сделается, – и все ахнут, застонут; а с «недобытчиком»?..
Тут «закругления» Платона Каратаева разрываются: «недобытчика» вообще не жалеют, к «недобытчику» ничего не чувствуют, – и не по злобе, а по усталости.
– Все привыкаем не есть. Никак не можем привыкнуть. Все хочется, каждый день хочется… Хлебца и молочка. Устали, «привыкая»…
Ужасное «устали» за десять веков существования! Как не устать… Ну, и где же тут «десять заповедей» морали, куда приложить тут Нагорную проповедь Евангелия?..
«Блаженны ищущие и алчущие правды…»
– Нам бы хлебца.
Не совпадает.
«Блаженны, когда вас будут гнать и поносить»…
– Никто нас не гонит, и даже все «любят». Только проходят все мимо. Нам бы землицы.
Но о земле и хлебе Учитель жизни ничего не сказал.
Указал на Небо, что «туда надо стремиться». «Вот и Л. Н. подтверждает».
* * *
С изнурительною чахоткой в груди, неудачник-медик, с нуждой в деньгах, не большой и не острой, но «все-таки», – Чехов прошел недлинный путь жизни, на все оглядываясь, все замечая, ни с чем бурно не враждуя, и вообще бурь в себе и из себя не развивая. «Штормы – в океане; на Руси какие штормы? Стелется ветерок». И безграничные равнины Руси, с ее тихими реками, вялой и милой зеленью все окинул он ласковым и печальным взглядом, – взглядом человека, который добирается до ночлега и обдумывает, будет ли он тепел, не придется ли опять зябнуть.
Он наблюдал, видел, рассказывал…
«Любовь? Где же вечная любовь?»– Не на Руси! «Верная любовь?» – Не по нашим нравам.
Какой-то почти «прохожий» человек, соседний человек, инженер, что ли, или чиновник, ухаживает за «женой ближнего», и с желанием непременного успеха. Жена – хорошая женщина, обыкновенная женщина.
У нее ребенок, мальчик. Тянется что-то 14-й год брака. «Инженер» нисколько ей не нравится. Но удивительно «хочет». Есть нагнетания воли, магнетизм воли, шопенгауэровское «хочу», – и волны этого чужого «хочу» захватывают ее. Но она честная женщина, вполне честная. Это уже я комментирую. В критическую минуту или накануне критической она играет со своим ребенком, прижимается к нему, старается вообще преднамеренно и нравственно отразить наступающую волну отбойною волной материнского чувства. Все правильно, верно, мудро, все по инстинкту. Но «канун» прошел, и наступил настоящий день. Зов повторяется, волна идет сильнее, – волна, ее затревожившая, – и она кличет отдыхающего мужика.
– Саша! Проснись!
– А? Что? – Храп продолжается.
– Саша, ты нужен мне. Проснись…
Муж все сопит в кровати.
– Беда идет, Саша… Если ты не будешь со мной, беда будет.
– Да оставь же ты меня, дай выспаться. – И муж повертывается на другой бок.
Жена спустилась с балкона, в аллею сада… Все «случилось»…
Что случилось? Как случилось? – «Все по-русски»…
У нас штормов нет, рыцарства не было, даже дуэли не привились. «На нашу русскую точку зрения» даже все это представляется комизмом – и дуэли, и рыцарство, а уж штормы в особенности.
Тиха Русь. Гладка Русь. Болотцем, перегноем попахивает, «а как-то мило все». Отчего мило? Кому мило? Кто это рассказывает, – тому мило, кто это видит, – тому мило, да, по правде, и всем нам мило. «Ко всему принюхались».
И задумчивый художник, с полукритикой, без возможности протеста и борьбы, шел и шел… к ночлегу ли, к станции ли. Пресса и общество шумели вокруг него, неглубоким и не «своим» у каждого шумом. Лес шумит, а дерева не слышно. И среди шумящего леса шел путник-созерцатель, не вторя лесу, но и не дисгармонируя с ним, его не поддерживая, но ему и не противореча. У Чехова было столько же «хочу», сколько «не хочу». Именно как у Руси, у которой «не хочется» так же много, как «хочется»… Все нерешительно, все неясно…
Он стал любимым писателем нашего безволия, нашего безгероизма, нашей обыденщины, нашего «средненького». Какая разница между ним и Горьким! Да, но зато Горький груб, короток, резок, неприятен. Все это воистину в нем есть, и за это воистину он недолговечный писатель. Все прочитали. Разом, залпом прочитали. И забыли. Чехова не забудут. – В нем есть бесконечность, – бесконечность нашей России. Хороша ли она? – Средненькая. – Худа ли? – Нет, средненькая.
О, Боже! Да тянись же ты, кляча, хоть до глубокой могилы.
1911
Не верьте беллетристам…{63}
Бог, спасая мою душу, наделил меня такою ленью, что я вот лет пять ничего не читаю из беллетристики… Кроме нечаянных случаев. С месяц назад, сидя у ночного столика больного, я, чтобы сократить часы, взял толстую книгу «Шиповника» (издающегося не русским) и прочел там рассказ г. Олнгера[283] 283
Олигер Н. Осенняя песня // Земля. Сб. 3. М., 1909 г.
[Закрыть] из времен аграрных беспорядков… Вот тема.
Поместье… Небольшое… Владелица, лет под 40 девушка, вяжет чулки и ходит по пустынным комнатам… При ней компаньонка, из остзейских немок. Иногда она играет на рояле.
Ходит так шесть дней в неделю, но не седьмой. В седьмой день недели приезжает сосед подполковник, с небритыми щеками, заспанный, жесткий, грубый… И, принятый почти молча барышнею, спрашивает водки и вин, равномерно закусок. Все это приготовляет в столовой компаньонка, которая затем быстро уходит в свою комнату «на верх» и запирается там на 24 часа. Так происходит, в неизменном порядке, уже много лет.
Внизу, в столовой, и подполковник и барышня-помещица угощаются. Она все молчалива и конфузлива, он все становится храбрее и наглее. Из разговоров приведены только первые фразы и реплики. Затем все застилает туман, как и головы полупьяных собеседников, и в тумане совершается все то, что обычно заменяется точками.
К 7 часам утра подполковник садится в бричку и уезжает «домой», в какую-то полуразрушенную хату, почти среди поля; компаньонка через час выходит из своей комнаты и заглядывает к «барышне»… Барышня, с компрессом на голове, лежит в постели… Она брызгает на нее духами и та сама тоже брызгается духами, и так продолжается дня два. Компресс, головная боль и духи.
Речи (в рассказе) кой-какие есть… но, в афоризмах, в обрывках. Дум, кажется, никаких нет, кроме «хочется» и «не хочется». Это – невольно нужно сказать – псиное существование прерывается «аграрным беспорядком». Входят мужики, – «все такие славные», высокие ростом, прямые, интересные, с глубокомыслием в «словце», и делают все, что, по Олигеру, им надлежало сделать. Т. е. на месте «псиного существования» водворяют истинно-человеческое… Пес в женском образе и с дворянством по положению куда-то убежал, – с помощью влюбленного в нее глухонемого сторожа (героизм «представителя народа»).
Дочитав, бросил с отвращением. Потом взяла злость: что это, «тип»? Или – случай и исключение (возможное), но тогда автор должен оговорить: «видел сам». Да, впрочем, «исключение» кому интересно? «Исключение» возможно описывать, как чудо на фоне быта, или в героическую сторону, или в сторону злодеяния; когда в «исключении» раскрывается бездна психологии, трагизма или судьбы. Нет, явно автор не хотел сказать, что это «исключение»; без точной оговорки («сам видел», «у нас так было») читатель и права не имел принять это за исключение, и невольно должен прийти к выводу, что «русский беллетрист Олигер вот под каким углом наблюдал наше поместное дворянство»… И очень естественно: «если так, то черт бы его (дворянство, помещиков) побрал».
Рассказа никто не заметил, но прочитать-то, однако, все прочитали. «Шиповник» в провинции «до дыр» читают. Что же сказали дворяне?.. Что же как не промолчать! Россия? А что ей сделать кроме как промолчать же?
Один Олигер, получив рублей сто гонорара, кушал котлетки с картофелем, месяца два, – вероятно в кругу благовоспитанных своих детей и с целомудренною, скромною, милою женою.
Она так мила: а вот русские дворянки удивительная св…
Случайно прочитал один рассказ за много лет. Но в новогоднем обозрении русской литературы[284] 284
Чуковский К. Русская литература // Речь. 1911. 1 января.
[Закрыть] за 1910 г. прочел в «Речи» у Корнея Чуковского следующее резюме:
«В истекшем году академик-беллетрист написал целый том о крестьянах, Горький – о мещанах, гр. Алексей Н. Толстой – о дворянах. И не как-нибудь, не мимоходом написали, а очень подробно. Тут годы и годы изучения, вникания, вглядывания (?!). Не романы, а скорее трактаты. «Что же такое, наконец, современное наше крестьянство?» «И наше дворянство?» «И кто же такие мы?»
…«Бунин в романе «Деревня» каждой строкою твердит: «Крестьянство – это ужас, позор и страдание». То же говорит Горький о мещанах, то же гр. Ал. Н. Толстой – о дворянах. Ив. Рукавишников начал роман из купеческой жизни, о характере содержания которого уже можно составить себе представление по заглавию: «Проклятый род».
– «Лютая ненависть к этой проклятой стране!» – говорится у Бунина в «Деревне». «Выродки-дикари», – называются там крестьяне. И черта за чертой, по крупице, по зернышку, как драгоценную какую коллекцию, собирает, упиваясь, Бунин к себе на страницы всю грубость и грязь современной русской деревни, умело и старательно повевая нам в душу отчаяние:
Довольно! не жди, не надейся,
Рассейся, мой бедный народ.
«В деревне для Бунина нет никаких надежд, никаких перспектив: все изжито, загажено, проклято.
А эти дворяне, что режут у соседских коров соски; продают за кредитный билет чужих и собственных жен; заводят у себя гарем из проституток, угощая ими приятелей; зазывают к родным своим сестрам дюжих мужиков для разврата, или сами сожительствуют с сестрами, – «выродки-дикари», что могут внушить они нам, как не ту же «лютую ненависть к этой проклятой стране»…
Иной прочитавший подумает: да уж не гибнет ли наша Россия? Поверив четырем беллетристам, как не подумать?! Или что четыре беллетриста врут, как и пятый, Олигер? В самом деле, из чего-то надо выбирать, на чем-нибудь останавливаться. Ну, если правду они говорят, тогда России уже в сущности нет, одно пустое место, сгнившее место, которое остается только завоевать «соседнему умному народу», как о том мечтал уже Смердяков в «Бр. Карамазовых». «Я думаю, что эту проклятую Россию надо завоевать иностранцам», – говорил публицист-лакей. Но есть другая очевидность, довольно внушительная, что Россия просто – стоит, тысячи гимназистов и гимназисток по утру бежит учиться, и все лица такие ядрененькие, свежие; что откуда-то они приходят, вероятно – из семьи, где не все же «братья живут с сестрами»; что какую-то огромную «живность» съедает Россия ежедневно, и едва ли это все «коровы с отрезанными сосками», и т. д. И из этой огромной наличности следует, что беллетристы, все пятеро, просто врут.
«Изучают годами, прилежно, пишут томы», воображает Чуковский. «Романы все талантливые», резюмирует он в следующем абзаце своего годичного обозрения. Да что «талантливо»-то? Написаны они «талантливо»: так ведь это мастерство руки, привычка к технике письма, и, словом, чернила и бумага. «Литература, сударь»… «Сочинительство»… Но о подобных «сочинителях» уже Лермонтов давно желчно сказал:
Блаженное «не слушайте!». Как мне хочется повторить это – «не слушайте и не читайте!». Повторить на всю Россию, особенно на глухую провинцию, откуда собираются «в надежде правды и добра» студенты в столицы, «кончившие гимназистки и эпархиалки» на курсы в университетские города, и все учатся, живя впроголодь, живя часто в унижении, на что-то надеясь и очевидно желая потом работать для этой «проклятой России», проклятой Смердяковым и беллетристами и я думаю также вообще многими лакеями… Об «отрезаемых у коров сосках» никто не писал, телеграмм нигде не было, корреспонденций не было: а уж корреспонденты народ «дошлый» и все на месте выведают, подсмотрят, подслушают, – наверное обстоятельнее и точнее беллетристов. Корреспонденции не «литература-с» (Боже, приходится это сказать): и вот были такие корреспонденции, по две на год приходится, что где-то «обгорел на пожаре мальчик», и «одна сестра милосердия» или «студентка медицинских курсов» (никогда имя не прописано) дала у себя вырезать из кожи лоскуток, чтобы «свежим к свежему» приложить к болячке и заживить ее. И ведь «медали» не получают, ничего – даже и имени нет! Но мне кажется, все беллетристы скорее в ад бы пошли, чем хоть как-нибудь, боком и эпизодически рассказать такой «бывающий случай». «Какая же это будет литература», проворчит под нос академик Бунин. «Литература – это чтобы мать на теще женилась» или например Смердяков на Бунине». Это chef d’oeuvre.
Но не верьте… Господа, не верьте!
как завещал нам милый поэт.
* * *
Одно наблюдение… я редко выхожу из дому, но случается: и вот раз был на немного «демонстративном» обеде по поводу обиды одному писателю и общественному деятелю, на Литейном, в «Театральном клубе». Проговорили речи, отобедали… Но когда я стал выходить, то изумился дивному убранству зал, комнат, каких-то «переходцев» и проч. (дом – дворец князей Юсуповых). «Боже, это отдано под клуб», – такое изящество, какое можно увидеть только в палаццо Флоренции или Венеции. Живали же наши баре… Подойдя сзади, взяла меня под руку одна писательница, когда-то деятельный сотрудник «Речи», – умная, талантливая, энергичная. «Пойдемте, я вам покажу»… И мы пошли по всем этим залам и лестницам. Обошли… «Ну, вот там еще комната», – сказала она, «там играют. Хотите?» Я «хотел». Она подвела к дверям: мы стояли в дверях минуты четыре-пять. И то, что я увидел и услышал от нее, незабываемое зрелище, ставшее одною из «образующих линий» в моем развитии за последние годы.
– Это все писатели (она называла фамилии, я никого не знал)… Ну, как вы не знаете? Это дочь профессора, вышла замуж за драматурга, но неудачно, развелась и теперь вышла за беллетриста, и счастлива – вот они vis-a-vis друг с другом. Черненькая и беленький (я приблизительно накидываю канву ее шепота, конечно с ошибками в подробностях). Это лучшие литературные силы Петербурга. Из них (это я точно помню) никто не считает себя «писателем», пока не добьется двенадцати тысяч годовых… Только с этого времени он считает себя фигурою, а не пешкою в литературе. И шесть тысяч обыкновенно отдает жене на хозяйство, – а остальные проводит здесь…
«Проводит здесь!»… Мрачные, с тусклыми лицами, без улыбки, без единого слова (весь зал был глубоко безмолвен), они смотрели каждый перед собою и что-то передвигали. «Голос» был один в комнате, из угла, раздававшийся время от времени… Там вертелась машинка или что-то вроде фисгармонии (я спросил – это не была рулетка, и вообще не «азартная игра»). И когда он «выкрикивал» – каждый что-то у себя «передвигал».
Пассивно, без страсти, без азарта, – очевидно!! Ах, треклятые: ведь это – машина. Машина играла «Ваньку-встаньку», и все литераторы переставляли у себя «косточки» по этой «Ваньке-встаньке». У кого больше – тот «выиграл»: но выиграл очевидно не сам, а ему выиграла «машина».
Игру я уважаю. Почему нет? Огонь. Страсть. Отчаяние и восторг в две минуты. Это понятно и постижимо:
Да и нравы чудесные:
Как в ненастные дни
Собирались они часто
Гнули, Бог их прости,
От пятидесяти на сто…
Это Пушкин взял эпиграфом к «Пиковой даме». Словом, тут «что-то» и иногда даже великолепное… Помните игру Долохова и Пьера в «Войне и мире». Красиво и помнится: но здесь, в палаццо Юсуповых, в «Театральном клубе», был просто опиум, опиум забвения, опиум: «надо отдохнуть до статьи».
Ах, так вот где они
…разговоры эти слышат,
подумал я про «описателей» и «оплакивателей» русской земли.
Господа, не читайте! Провинция, ради Бога, не читайте!! Читайте историю, древности, занимайтесь вообще наукой… И оставьте «текущие» романы и повести в журналах, которые есть то же теперь, что «оды» в XVIII веке, или, бывало, «очередная сатира» у ежемесячного Щедрина…