Текст книги "Прикосновение к идолам"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
Саша Галич с гитарой и Аней
Мы познакомились с Сашей весной 1960 года, когда ездили туристами в Норвегию и Швецию. Подходя к Союзу кинематографистов, который нас оформлял, я увидел на углу Галича, который кого-то высматривал. Вдруг лицо его озарилось – навстречу шла Ангелина, Аня, Нюша – кто как ее звал – его жена. Она была в пушистой меховой белой шубке, веки были ярко-голубыми, по моде тех лет. Они поцеловались, он взял ее под руку, и, воркуя, они вошли в подъезд. Видно было за версту, как они влюблены.
Прилетаем в Осло. Хотя компания была именитая, вышло так, что Саша был в центре внимания и какие-то вопросы разрешались именно им. Он много знал о городах, куда мы летели, и было впечатление, что он тут уже бывал. Образованный человек, он – вместо косноязычного гида – рассказал нам о Григе и истории «Сольвейг», когда мы оказались в имении композитора – очаровательном месте, на берегу ледяного озера, где теснились скалы и стояли высокие сосны. «Григ сочинял в маленьком домике у озера, а в большом жил с семьей. Где этот домик?» – грозно спросил он у гида, который услышал об этом впервые. Вслед за Сашей мы спустились к озеру, там и вправду стояла избушка, а в ней рояль.
С первого часа, как прилетели в Норвегию, он стал твердить: «Вигелянд, Вигелянд». Кто такой, почему не знаем? Нам не планировали его показывать, но Саша настоял, нас повезли в парк, и мы были потрясены работами этого крупнейшего норвежского скульптора. Сувенирами он не интересовался, но всюду покупал спичечные коробки для коллекции Никиты Богословского, которого они с Аней очень любили.
Особенно Галичу понравился городок Ставангер. Действительно, место очаровательное.
– Я бы хотел тут жить.
– Всегда?
– Ну, не всегда, конечно. Но долго.
Эмигрировав, Галич провел там всего пять дней.
Вечером в ресторане он воскликнул: «Где же эти знаменитые хриплые певицы и оглушительные джазы? Что за постное трио пиликает перед нами весь вечер?» Действительно играли нечто унылое, но, когда музыканты ушли, мы попросили сесть за рояль Сашу. Остаток вечера он пел Вертинского. Галич знал весь его репертуар и прекрасно имитировал, грассируя. Он рассказал про встречу с Вертинским в ресторане гостиницы «Европейской»: «Мы с ним оказались за одним столиком, оба пришли поужинать. Я, шикуя и пижоня, заказал водку, массу закусок, гигантский шницель, десерт, а Вертинский – стакан чаю и бутерброд. Промакнув рот салфеткой, он спросил счет. У него счет был рубль пятьдесят, и он дал, как принято, 15 копеек сверх. Я же по-купечески – знай наших! – отвалил кучу чаевых. Когда Вертинский, поклонившись, ушел, старый официант, который нас обслуживал, пораженный, спросил с придыханием: «Скажите, кто был этот господин?».. (В те годы все еще были «товарищи».)
Галич был элегантен всегда, одежду носил небрежно, что придавало ему определенный шик. Волосы зачесывал назад. Если, сняв шапку, он не успевал их пригладить, жена ему говорила: «Причешись, а то ты похож на Эйнштейна». Когда в мороз он опустил уши своей ушанки, Аня заметила: «Ты как Сталин в Туруханской ссылке!» Тут он моментально снял шапку.
Мы два-три раза были друг у друга в гостях. Как-то я зашел к ним днем, они садились обедать, стол был элегантно сервирован на двоих, салфетки в кольцах. Саша был эстет, сноб и гурман, все это мне импонировало. И в то же время он знал все, чем жил народ, знал нравы и жаргон людей, казалось бы, далеких от него по социальному положению. Однажды зашел разговор, сколько стоит буханка черного хлеба. Никто не знал, знал только Саша.
Но вернемся к нашему путешествию. «Я наконец понял, что такое Норвегия, – сказал он при переезде в Швецию. – Это когда много фиордов и мало денег». Швеция ему и нам не понравилась. После Норвегии с ее интересным искусством, с историей, с «Кон-Тики» и «Фрамом», с Сопротивлением – Швеция предстала богатой ресторанно-магазинной страной. Толпу на улице Саша окрестил пиджократией. Возле университета грелась на солнышке группа студентов в шезлонгах, и гид, почему-то указывая на них, пояснил, что Швеция не воевала 400 лет. «И перековала мечи на шезлонги», – заключил Саша. Затем долго вели нас к заброшенной парикмахерской: «Здесь начинала подмастерьем Грета Густафсон, ныне Грета Гарбо!» И Саша докончил объяснение гида словами из анекдота: «А потом поняла, что всех не перебреешь и решила сниматься».
Его знаменитые ныне песни мы впервые услышали не со сцены, а за столом, и было это во второй половине шестидесятых. Я помню застолья у нас на Часовой, у Наума Гребнева, Успенских, Рязанова, у Марины Фигнер и Ляли Шагаловой, у Нины Герман. Накрывался стол, ставили водку и еду, разговаривали. Саша пел охотно и много, его записывали на маг – вместе с разговорами, репликами, смехом и замечаниями Ани. У меня хранятся именно эти, любительские записи с живыми голосами уже многих ушедших, а не шикарные диски, которые появились у нас тридцать лет спустя, где все очень музыкально и чисто, но до которых Саша и Аня не дожили. К концу вечера Саша заметно хмелел, хотя Аня следила, чтобы ему не наливали, и тщетно увещевала окружающих. Однажды она мне говорит: «Я умираю хочу в уборную, но боюсь отойти. Саше тут же нальют, а ему нельзя, у него же больное сердце, никто не хочет с этим считаться. Что же делать?» – «Сиди тут, я принесу тебе горшок!» Но кроме смеха: чтобы ограничить его «выпивание», она забирала у него стопку и, спасая его, сама спивалась. Это грустно и трагично. Потом, в эмиграции, она лечилась в клиниках. Но кончилось это ужасной и нелепой ее смертью.
Потрясение от его песен мы пережили давно, лет тридцать назад, и сейчас, когда они снова зазвучали, видно, что они ничуть не устарели. Разве «Кадиш» можно спокойно слушать? Для фильма о бардах я взял несколько отрывков из этой поэмы, которые поют уже современные барды. И полетел в Польшу, чтобы снять материал о пане Корчаке. Вся эта тема – еврейство, гетто, геноцид, Треблинка – ударяет в грудь. Кто сказал об этом сильнее Галича? О подвиге Корчака – никто, даже Анджей Вайда в своем фильме.
На юбилей Корчака в Польшу съехались отовсюду его ученики. Они возлагали венки, молились, был поминальный обед в Доме сирот. Грустно это было. Мы снимали в Треблинке, где вместо могил – камни, и встретили там его воспитанников, приехавших из Израиля. И когда мы все, подавленные, шли обратно к автобусу, одна немолодая женщина сказала: «Знаете, пан Корчак нас «плохо» воспитал. Никто из его учеников не сделал карьеры, не стал удачливым бизнесменом или политическим боссом, не разбогател. Ведь пан Корчак учил нас – не обманывайте, не хитрите, помогайте ближним, будьте милосердными, любите людей». Она остановилась, оглянулась на камень с его именем и тяжело вздохнула.
А я подумал о Галиче.
И немного я хочу написать об Ане. В 1986 году мы встретились с ней на площади Сен-Мишель и четыре часа проговорили в кафе. Она изменилась только внешне – как-то покрупнела и хромала. Но манера поведения, ум, острота суждений, сарказм – прежние, все так же с нею интересно, все она про всех знает и всем от нее достается на орехи. Про Григория Александрова она сказала, узнав, что ему дали звание Героя соцтруда: «Следующая на очереди я – я ведь тоже за последние тридцать лет не поставила ни одной картины». Я помню ее еще по ВГИКу военной поры, она училась на сценарном, была тоненькой, любезной, очень красивой и веселой. Родом она была из старинной русской семьи Прохоровых. Она была категорична, невыносима, резка, но добра, и, как шутил Галич, любили ее два человека – он и я. Она мне сказала: «За что мне такая судьба? Я потеряла всех близких – мать, отца, дочь и Сашу. Я живу в стране, языка которой я не знаю и которую не понимаю и не люблю. Единственное близкое мне существо, с которым я говорю по-русски, – этот пекинез». И собачка, будто подтверждая ее слова, тихо тявкнула.
Она мне рассказала: «Саша давно мечтал о какой-то необыкновенной стереосистеме «Грюндиг». Когда ее привезли к нам, рабочие сказали, что подключать ее должен завтра специалист. Я ушла в магазин, а Саша стал чего-то соединять, взялся за батарею отопления, его пронзило током, и, когда я вернулась, он лежал без сознанья, но живой. Я бросилась звонить, но все дело решали минуты и, пока ехали врачи, Саша умер у меня на руках». Мы знали эту версию, но я еще раз услышал ее – из уст Ани. Не прошло и месяца, как мы виделись, звонит Нина Герман: «Аня уснула с сигаретой в руке, начала тлеть постель, и она задохнулась во сне. И задохнулась ее любимая собачка».
Было это 1 октября 1986 года. Действительно, за что им такая судьба?
Как расцветала алыча для Лаврентья Палыча
Сегодня, когда одни уже успели это забыть, другие не успели узнать, третьих вообще прошлое не интересует, а кто-то не может себе просто представить такого, страницы эти могут показаться лишними. Но поскольку они были написаны по свежим следам событий 1953 года, лет сорок тому назад – мне не хочется бросать рукопись в корзину для бумаг.
С нами во ВГИКе на первом курсе училась одна девушка, назову ее Ариной. На второй год она ушла, поняв, что режиссура не ее дело, и поступила в другой институт на китайское отделение. Она была красивая – с серыми глазами, яркой улыбкой, пепельной гривой – веселая, далеко не глупая, и мы часто проводили время в разных компаниях, танцевали на вечеринках, ездили на пикники, ходили в коктейль-холл и в Дом кино «на протыр». Словом, несмотря на скудные карточные времена, старались вести дольче виту, хотя в те годы еще не было такого понятия.
И вот однажды Арина взволнованным голосом назначает мне свидание возле метро, и в переулке у Красных ворот, постоянно оглядываясь, рассказывает: «Послушай, Васюк, у меня есть одна знакомая спекулянтка из Столешникова (а в этом переулке в центре Москвы в конце 40-х был беспрерывный толкучий рынок), я у нее покупаю то кофточку, то чулки, ты ее как-то видел у меня – помнишь Тамарку, такую блондинку? Ну, не помнишь, еще лучше, и не надо. Так вот, поклянись, что ни одна живая душа… клянись! Так слушай – за нами никто не идет? – стоит она один раз на углу Столешникова, а к ней подходит человек и говорит «пройдемте». «А в чем дело? Куда «пройдемте» и зачем?», а у самой душа в пятки, полна сумка чулок и губной помады. «Пройдемте, тут недалеко, – и показывает ей какое-то удостоверение. – Не бойтесь». И берет ее под локоть, и через минуту она уже в машине и куда-то едет. «Если вы будете благоразумны, ничего плохого с вами не будет». Она сидит ни жива, ни мертва, но все же замечает, что едет не на Дзержинку, а куда-то за город. Вечер. Зима. Этот дядька наклоняется и тихо говорит: «Сейчас мы приедем на дачу, вас проводят в комнату, где вы сможете привести себя в порядок. Успокойтесь и ничему не удивляйтесь. Советую вам быть покладистой, но если вы не будете держать язык за зубами, то пеняйте на себя». Они приезжают, и какая-то приветливая женщина провожает ее на второй этаж, зажигает свет в отведенной ей комнате. Играет радио. Томка сидит, не помня себя от страха, кое-как причесалась, дрожащими руками подмазалась. Вскоре пришла эта женщина и пригласила ее ужинать. Большой стол на 24 персоны, а накрыто всего на двоих. Женщина ушла, сказав на прощанье: «Подождите, пожалуйста». Вскоре открылась дверь и вошел… кто бы ты думал, Васюк?
– Сталин?
– Ну уж – Сталин. Скажешь тоже. Вошел Берия!!!
Тоже достаточно, чтобы выпучить глаза от удивления и испуга.
– Как Берия?
– А вот так – Берия. Словом, чего там долго рассказывать? После ужина он отвел Томку в спальню, и только утром ее увезли обратно, ей было нужно на работу к 9 утра.
– Как Берия? Просто девку с улицы?
– Не говори. Так страшно. Он же стоит на Мавзолее рядом со Сталиным, и вдруг эта спекулянтка… Но Томка ничего мне не говорила, конечно. До одного момента… Господи! Слушай. Но чтобы ни одна душа!
Мы ходим взад-вперед по переулку и она шепотом продолжает:
– Так вот, за ней присылали машину то к одному углу, то к каком-нибудь дому, всегда в разные места, она быстро ныряла, и ее увозили на дачу. Иногда это была одна машина, иногда две – во второй ехал Берия. Он жил с ней всю зиму. Но не в этом дело. Слушай, Васюк, однажды Тамара стояла возле магазина на Смоленской, где ее должны были подхватить, а я шла мимо. Остановилась и стала с нею говорить о тряпках, а она какая-то нервная, смотрит мимо – это до меня потом дошло. Вдруг говорит: «Ну ладно, мне пора, потом созвонимся». И юркнула в машину, которая резко затормозила возле нас. Я немного опешила, потом подумала: «Откуда у нее хахаль с машиной?» – и пошла по своим делам. Но вот тут-то как раз… только клянись, Васюк, иначе нам головы не сносить…
– Клянусь, клянусь, так что же «как раз»?
– Как раз в машине сидел сам Берия, увидел меня, и я ему приглянулась, засранцу, и он спрашивает Томку: «Кто такая?», а та говорит: «Одна студентка». И он велит ей привезти меня в следующий раз! Представляешь?
– Какой ужас!
– Катастрофа! Но я ничего этого еще не знала. На той неделе Томка звонит и говорит, что у нее для меня есть американское платье из посылки. Я как угорелая помчалась, и она под строжайшим секретом все рассказала про себя и передала желание Берии! Вот тебе и американское платье! Что мне делать, Васюк? Если мама узнает, она мне голову оторвет, а если я откажу Берии, то он оторвет голову и мне, и маме, и всем окружающим. Томка советует ему дать. Она мне проговорилась, что ей приказали во что бы то ни стало уговорить меня, – вынь да положь, в буквальном смысле. Я не могу даже взглянуть на его портрет – такой он мерзкий, а тут вдруг потерять с ним невинность? С ним! А Томка не отстает, звонит ежедневно, опять мы встретились, и она говорит, что он просто требует меня. «Хочу Арину, Арину, Арину», – бормочет он в постели, кувыркаясь с этой блядюшкой. Представляешь себе?
– С трудом! Как же ты думаешь вывернуться?
– Вот я и позвала тебя, чтобы посоветоваться.
Мы заскрипели мозгами.
А надо сказать, что Арина была не просто студентка, а девушка из привилегированной семьи. Ее отчим был деверь одного члена Политбюро. И Аринка ходила у нас в племянницах члена Политбюро. Жили они в Доме правительства, и им перепадали кое-какие «блестки с бала жизни». Время от времени они бывали приглашены на правительственную дачу, и Арина по секрету мне об этом рассказывала.
– Знаешь, твое положение все же лучше, чем у Томки. Наверняка они прочли твое досье и не станут с тобой действовать так бесцеремонно, как с нею: запихнуть в машину и увезти. Все-таки перед ними будет маячить имя твоего дядьки. Надо стараться тянуть время, чтобы он отстал.
– Я и так тяну, как видишь. Но Томка звонит каждый день.
– Не подходи к телефону и маме скажи, чтобы не подзывала.
На том и порешили, спрятав страусовые головы под крыло.
А через три дня меня снова зовут в переулок: «Представляешь, Васюк, вчера звонок в дверь и вносят корзину фруктов, вина и цветов, всю в бантах и лентах. Мне. Мама спрашивает – от кого, почему? Не знаю. Конверт, а в нем листок и только две буквы – Л и Б. Я похолодела, а мама наступает – кто это? Как ты ведешь себя? Что ты себе позволяешь? Я реву, мама кричит. Пришел отчим, выпил вино из корзины, и все друг на друга обиделись».
Через два дня опять: «Томка меня подкараулила возле института, мы с нею шли до метро, она говорит, что он требует меня во что бы то ни стало и в постели называет ее, Томку, Ариночкой. Меня чуть не вырвало. «Скажи, мол, ей, что нет ничего такого, чего я не мог бы исполнить для нее, я достану со дна морского все, что она захочет!» И ты знаешь, Васюк, что я, идиотка, потребовала? Учебник китайского языка! Его на русском языке не существует, он никогда не издавался, и мы учимся без учебников. Он его не сможет достать ни на каком морском дне!»
– Ума палата! Ведь это Бе-ри-я, и для него нет ничего невозможного. Велит написать и напечатать в три дня. И тогда тебе придется расплачиваться своим туловищем.
И мы замолчали, подавленные ее легкомыслием и моей логикой. А через три дня ее вызывают в деканат и вручают пакет. И она видит – извольте радоваться – русско-китайский учебник, изданный в 1884 году! Ариша посмотрела на него, как на бомбу.
Через неделю она должна была уезжать в Геленджик.
– Никому не говори – куда. Томке скажи, что на Рижское взморье, пусть ищут тебя там. И маме скажи, чтобы так же отвечала всем по телефону. Позвони мне вечером из дому, пусть слушают – скажи свой «Рижский» адрес, а я дам тебе кучу советов, что взять с собою в Ригу и что там купить. Может быть, номер и пройдет.
Номер прошел, но я по молодости лет не подозревал, с каким играл огнем. Так она и сбежала, скрывалась на юге два месяца. А когда приехала – выяснилось, что Берия сам уехал отдыхать – ничто человеческое было ему не чуждо. Так эта история и ушла в песок, оставив после себя смятение и учебник китайского языка, по которому Арина, кстати сказать, и выучилась. Зимою она встретила Тамару в Столешниковом, но обе сделали вид, что не узнали одна другую. А мы с Ариной, когда видели в газете фото Берии рядом со Сталиным или какой-нибудь его доклад, то звонили друг дружке, ерничая: «Посмотри, какая сегодня на редкость интересная газета!»
Но свободно вздохнула Арина (а с нею и вся страна) только тогда, когда героя несостоявшегося романа расстреляли. И вместе с московскими зубоскалами мы запели:
Расцветает алыча
Не для Лаврентья Палыча…
А когда после доклада Хрущева, почему-то в обстановке секретности нам, ведущим режиссерам студии, в парткоме читали письмо ЦК о похождениях Берии с дамочками – иными словами о принудительном сожительстве, – то для меня это не было ни сенсацией, ни абстракцией, а знакомой и реальной историей.
Наталья Дорошевич, или гены инакомыслия
В середине тридцатых годов часто бывала у нас Наталья Власьевна. Она – дочь знаменитого «короля фельетонов» Власа Дорошевича, который в начале века пользовался популярностью, как мастер обличительной публицистики. «Он прославился памфлетами с хлестким остроумием и афористичностью», – написано о нем в Литературной энциклопедии.
Это была крупная, высокая, красивая женщина. Умная, образованная, циничная, хитрая и спокойная. Они с моей мамой работали в «Журналь де Моску», который у нас издавали для Франции. Наталья Власьевна была журналисткой, но в те годы не могла, конечно, писать в едком сатирическом духе, как когда-то ее отец, но взгляды его она унаследовала. Меня, мальчика, всегда пугали ее суждения о существующих порядках, о репрессиях, о Сталине, о топорной пропаганде. Когда печать ликовала по поводу присоединения Западной Украины, она заметила: «Чем тут гордиться? С одной стороны на маленькую Польшу наступают немцы, с другой – жмем мы». «Жмем мы?» – удивился я, пионер.
– Нет, как вам нравится? – сказала она однажды, откладывая «Правду». – Очередная брехня: пишут, что вся французская пресса единодушно восторженна в оценке гастролей МХАТа. Особенно, мол, триумфально проходит «Анна Каренина» – как будто я своими глазами не читала в «Фигаро», что публика терпела-терпела, но, увидев, что Анне вместо юного Сережи подсунули в кроватку жирную старушку…
Когда моя мать с отцом разводились, Наташа, как верная наперсница, переехала к нам и, отвлекая маму от мрачных мыслей, старалась как можно больше занимать ее работой. Они вместе делали очерки, которые потом печатали в «Огоньке». Помню, что мама брала интервью у Валерии Барсовой, Обуховой и Неждановой, а затем готовые очерки посылали со мной к ним на визу в Брюсовский переулок, где жили артисты Большого театра. Я отвозил, передавал кому-то в передней, а потом приезжал за машинописью с пометками. Самих певиц я не видел, но трепетал от одного сознания, что я у них в доме…
К Наталье Власьевне, когда она жила у нас, ходили ее знакомые, я помню, что два раза обедали первые Герои Советского Союза Слепнев и Леваневский и мальчишки со всего двора дежурили у подъезда, чтобы взглянуть на них, легендарных.
Летом 1938 года мы ездили с Наташей на Селигер, жили на турбазе и ходили на пустынный пляж, что был возле дачи Алексея Толстого, – он ей разрешил. Когда мы встречали там его с домочадцами, он с ней обменивался репликами. Раза два-три мы видели с ним Уланову, и Наташа шепотом просила меня не таращить глаза. С туристами мы ходили в байдарочные походы и подходили к островам, где стояли полуразрушенные монастыри, что служило поводом Наталье Власьевне в очередной раз проехаться по каким-то там декретам советской власти и обложить любителей превращать святые места в тюрьмы.
У Наташи был муж, известный штангист Дмитрий Поляков. Он был так хорош собою, что его носили на щите во время физкультурных парадов на Красной площади. Она от него ушла, но держала при себе. Он часто приходил к нам и молчал. На Селигерской турбазе она сошлась с инструктором физкультуры, как сейчас сказали бы, «качком», кудрявым и веселым, и перед войной у нее родилась девочка Наташа, очень похожая на мать. К тому времени пути наши как-то разошлись, мы с мамой и она с дочкой жили своей жизнью, иногда переговариваясь по телефону. Я уже работал на Студии, когда в 1955 году мне передали просьбу Натальи Власьевны прийти к ней. Мне все было недосуг, но узнав, что она умирает… Вместо огромной женщины, я увидел в постели миниатюрную, сморщенную и улыбающуюся мне девочку. Наташу съедал рак.
«Васик, я позвала тебя, чтобы проститься. Мои дни сочтены. Я хотела тебя увидеть. Я очень любила тебя – у меня не было детей и всю материнскую нежность, положенную женщине, я отдавала тебе… Теперь вот есть Наташка, но я ее бросаю на полпути, в четырнадцать лет… Не оставляй ее. Нет, жить она будет с Поляковым, она считает его отцом и он ее любит, но ты ведь знаешь его интеллектуальный потолок… Горько думать, что вдруг она вырастет темной девкой. У тебя ведь другая среда. Пусть она почаще будет с тобой и мамой… На смерть я смотрю спокойно – ну, еще одна командировка, но я очень мучаюсь. Я много грешила, но не настолько, чтобы так страдать. Я так кричу от боли, что люди останавливаются под окном».
Я был потрясен.
Недавно в дневнике К. Чуковского за 1922 год я прочел, как он пришел к Власу Дорошевичу и увидел высокую худую его дочь, которая, выйдя из спальни умирающего отца, сказала: «Скорее бы»… И я вспомнил, как Наталья Власьевна применила к себе это «скорее бы»… Она что-то приняла и тихо умерла во сне. Вечером она сама позвонила Арию Давидовичу, который занимался похоронами в Союзе писателей, и сказала, чтобы он приезжал утром. Так ушла из жизни дочь Власа Дорошевича.
Ее дочь Наташка продолжала жить с Дмитрием Поляковым и с нянькой, но зачастила к нам, подружилась с мамой, мы давали ей читать книги, водили в театр, я брал ее в киноэкспедиции. Она выглядела старше своих лет, была красивая, улыбчатая и пользовалась большим успехом у мальчиков. В десятом классе она родила девочку Катю – этим и закончилось мое опекунство… Она вышла замуж за своего одноклассника, отца дочки, зажила своей взрослой жизнью, и след ее потерялся. В 1974 году я встретил ее в метро – цветущую, белокурую, красивую (всю в отца, о котором она не подозревала), мы очень обрадовались и она приехала к нам. Они с мамой симпатизировали друг дружке, и она рассказала, что разошлась с мужем, вышла за другого, Поляков умер, дочка учится, а сама она работает в МВД, в оперативном отделе! (Знала бы Наталья Власьевна… Не этого ли она боялась, когда говорила, что дочь может вырасти «темной девкой»?) Поговорили, повспоминали и снова разошлись. А зимой 1983 года я приезжаю в Вороново для съемки сельского дома культуры. Сыро, холодно, на стенах все эти унылые призывы и диаграммы… Нас направляют к инструктору по работе с молодежью. Какая-то закутанная тетка оборачивается, и я узнаю Наташу. Потухший взгляд, улыбка только от встречи со мной… Оказывается, ее разжаловали из МВД, ибо занялась она там диссидентской деятельностью. Начальник школы МВД(!) и она печатали и распространяли крамолу в самом сердце Министерства внутренних дел! Ее ждал суд, но пока что ее сослали в Вороново, где она непонятно чему инструктировала молодежь.
Меня поразили гены – дочь исповедует то же, что и мать (а если глубже – что и дед.) Взгляды матери и дочери одни и те же, только дочь пошла дальше – время другое. И пока мы ходили по клубу и смотрели какую-то ерунду, а потом в столовке ели гигантские котлеты, я ей сказал, что она – вся в Наталью Власьевну в части критического реализма…
«Вася, расскажите мне о маме, я же ничего о ней не знаю, о чем она думала, какая была?» И в этом унылом обшарпанном клубе я рассказал ей о вольнодумстве матери. Она поразилась: «Подумайте, я от мамы ничего такого не слышала, я ведь была маленькая. И узнала обо всем только сейчас…»
Незадолго до этого на Студии, в объединении, которым я руководил, сдавали заказную картину про школу МВД. Принимать ее приехал начальник школы, генерал С. М. Крылов. Сняли картину показушную, в стиле ЦСДФ, а Крылов разгромил ее и потребовал показать недостатки школы, чем страшно всех озадачил. Следовало кого-то пригвоздить, что-то разоблачить, многое разнести в пух и прах. Как правило, заказные фильмы всегда приукрашивались, и мы удивились такой порядочности со стороны начальства, но режиссер переделал. Через несколько дней звоним: мол, все исправили, ждем генерала смотреть правдивый фильм.
А нам говорят: «Не может он приехать. Застрелился».
– Понимаешь, Вася, Сергей Михайлович покончил с собой, не выдержав. И теперь я одна за все в ответе. Но еще хуже, что я сейчас облучаюсь. Думаю, что до суда дело не дойдет, достаточно будет приговора врачей.
Увидев у меня «Неподведенные итоги» Рязанова, попросила дать ей книгу – «Это про меня?» – и нерадостно усмехнулась, так похоже на Наталью Власьевну.
Суд не состоялся – она умерла в сорок два года. Мы были в отъезде и о похоронах не знали. Через месяц позвонила дочка Катя, я спросил про какие-нибудь бумаги из архива Натальи Власьевны, но у нее ничего не оказалось. Сама она работница на фабрике. Так, кажется, кончается «Госпожа Бовари» – дочь Эммы работала на фабрике…