Текст книги "Прикосновение к идолам"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
Давно, в Киеве
В 1966 году под Косовом, что на Украине, я увидел скалы, словно выкрашенные синькой. Осенью, среди золотой листвы, это выглядело необыкновенно. Почему вдруг синие? Никто не знал. А Сережа воскликнул: «Да это же я их выкрасил для «Теней»! Неужели до сих пор не облезли?» Не облезли. И таким образом Сережа преобразил ландшафт на долгие годы. Потом уже я прочитал, что и Тарковский выполол все желтые цветы с поля, когда это ему было нужно для цвета, и Антониони красил деревья в серебряное и лиловое.
Я видел его фильмы украинского периода, сегодня прочно забытые, о которых мне с ним не хотелось говорить, как, впрочем, и ему со мной о белиберде, которую я снимал в то время в Киеве про барабанные пионерские будни. Никто сейчас уже не помнит ни его «Первого парня» (1959), ни «Украинскую рапсодию» (1961), ни «Цветка на камне» (1962.) Эти картины давали ему с семьей возможность не умереть с голоду. Правда, в «Цветке на камне» три-четыре куска останавливали внимание, и, как я теперь понимаю, это были робкие и интуитивные попытки отыскать свой стиль и почерк. Но в 1965 году наши блеклые экраны были буквально взорваны параджановским фильмом «Тени забытых предков». Картина произвела сенсацию, и впервые имя Параджанова появилось в прессе.
«Бывает так, что люди, жившие совсем в другое время, имевшие отличную от нас систему взглядов и представлений о мире, вдруг делаются нам близки, начинают волновать нас, и мы разделяем их радость и горе. Это чудо совершает искусство. Как бы ни были далеки от нас события и люди, их обычаи, нравы, прикоснись ко всему этому истинный художник – и мы поверим ему, поймем его героев, нам откроются их сердца, скрытые под чуждыми одеждами, мы разделим их мысли, хоть и высказанные на чужом языке» («Искусство кино»).
«Бывают такие фильмы, которые навсегда врезаются в память. Этот фильм не похож на другие, он исключителен: поэма, опера, документ, легенда. Это могли бы сделать Флаэрти, Довженко, Шекспир, Босх или Шагал. Потрясающая картина, поразительное зрелище жизни народа, все еще связанного со старыми обычаями. Фильм выходит на экраны Парижа. Не пропустите его!» («Юманите»).
«Этот полный драматических ситуаций, красочных костюмов фильм о любви уносит нас далеко от Советской России в Россию классическую» («Фигаро»).
«Фильм Параджанова похож скорее на сон, насыщенный и лирический, сложный и интересный» («Нувель литерер»).
«Тщательный анализ фильма позволяет сделать вывод, что Параджанов создал великолепную поэму в стиле барокко, которую будут очень хвалить или очень ругать» («Экспресс»).
Однажды Сережа рассказал, как снимались «Тени».
«Эпизод оплакивания Миколы. Положили на стол гроб, посадили местных бабушек-плакальщиц. Начали! Бабушки не плачут. В чем дело? «Гроб пустой». Я говорю ассистенту: «Ложись в гроб». Ассистент ложится. Мотор! Начали! Бабушки молчат. В чем дело? «Он молодой». Нашли деда, положили в гроб, бабуси, не плачут: «Он чужой». Привезли деда из их деревни, своего, любимого. Положили в гроб. Тут такой плач поднялся, после съемки остановить не могли».
«…Нашел я дедусю, чтобы сыграл народную мелодию для одного эпизода. Он принес инструмент – дощечка и струна.
– Что играть, веселое или грустное?
– Играй веселое.
Дед пропиликал: тинь-тинь-тинь.
– А теперь грустное.
Дед опять: тинь-тинь-тинь.
– Какая же разница?
– Не понял? Тогда вот что. Я сначала буду играть веселое, потом кивну и сыграю грустное.
Опять: тинь-тинь-тинь. Кивает. И снова: тинь-тинь-тинь.
– Понял?
– Нет.
– Тогда не снимай кино про Гуцульщину».
Но вопреки совету дедуси фильм был снят, мелодия там звучала, и ее слышали в кинотеатрах многих стран.
Как-то Андрей Тарковский заметил, что «в конце концов после нас останутся только наши фильмы, которые будут давать право нашим потомкам судить о нас самих». С Параджановым, думаю, дело будет обстоять несколько иначе. О нем станут судить не только по его картинам. Он был гений сумасбродных выдумок, и истинное творчество Параджанова в немалой степени состоит из самосотворения живой легенды вокруг себя, из всех этих рассказов, историй, розыгрышей, интервью и мистификаций, которыми были охвачены все, кто с ним соприкасался. Часто приезжая в Киев, я всегда с ним виделся. Время покрывает туманом воспоминания – чем дальше, тем туман гуще, и если дневниковые даты не уточняют события, то встречи сливаются в непрерывную киноленту. Хотя жил он в Киеве трудно и сложно, но я запомнил его с блестящими глазами, веселым, ярким.
Вот он показывает мне город и заводит в пещеры Киевско-Печерской лавры, затевает там длинный разговор с монахом на плохом украинском языке, а когда мы выбираемся на свет Божий, радостно сообщает, что договорился, и нас принимают послушниками в какую-то обитель.
Вот он на базаре ругает меня, что я купил помидоры не у того, у кого надо.
– А у кого надо?
– Вон у того попа-расстриги. Посмотри, какой он красивый, надо купить у него!
Подходим. Выясняется, что это не поп-расстрига, как хотелось Сереже, а волосатый коновал, и помидоры у него никудышные, и глаз слегка косит – словом, полное фиаско.
Вот мы идем домой к Тарапуньке – кто не помнит этот веселый эстрадный дуэт Тарапуньки и Штепселя? – и несем ему свистульку, так как у него родился сын. И хотя Сережу не ждали, но очень ему рады. Он вообще возбуждался от известия, что у кого-то появился ребенок. Детей любил, но, клевеща на себя, утверждал, что «лишь чужих и на два часа». Очень любил Суренчика, своих племянников, сыновей Тарковского и Любимова, вообще окружающую ребятню. Недаром дети у него во дворе играли «в Параджанова»! Однажды ему очень понравился один детский спектакль, на следующее представление он откупил ложу и пригласил всех ребятишек из переулка. В антракте одарил их конфетами, а оставшиеся стал кидать в партер тем детям, что смотрели на странного бородатого дядю.
Вот мы идем втроем по Подолу: Сережа, я и моя московская приятельница Светлана Успенская. На ней нарядный французский платок. Сереже очень понравился и цвет его, и рисунок, тогда такие вещи были в новинку.
– Ну, если вам так нравится мой платок, я могу им поделиться с вашей женой.
– Каким образом?
– Придем домой, разрежем его по диагонали, и получатся две треугольные косынки, платок ведь большой.
– Вы серьезно говорите?
– Абсолютно.
Чего тут ждать, пока придем домой? Сережа тут же остановился у раскрытого окна, за которым у плиты хозяйничала толстая распаренная тетка:
– Мадам, у вас есть ножницы?
– Чего?
– Я разве тихо говорю?
Женщина протянула ему ножницы, как будто так и надо. Сережа снял со Светланы платок, с нашей помощью разрезал его на две половины, бережно сложил свою косынку, отдал ножницы, и мы пошли дальше как ни в чем не бывало.
На исходе зимы 1972 года Сережа сказал, что завтра мы пойдем на барахолку: там можно встретить самые неожиданные и крайне необходимые вещи.
– Например?
– Чайницы! (Он тогда увлекался чайницами.)
– Ну, мне они не нужны. Я мечтаю о тулупе, у меня нет зимнего пальто, а тулупы теплы и нынче в моде. Я бы купил и себе и жене.
– Я это вам с Инной устрою в две минуты. У меня знакомые в деревне, и по моим эскизам они сошьют дубленки и вышьют их бисером, украсят сутажом, как я им нарисую.
Сказано – сделано! Бумаги под рукой не оказалось, он схватил французский журнальчик «Brieves Nouvelles de France», на чистых местах моментально набросал несколько моделей и назначил цену. Я только рот разевал.
На барахолке он подолгу стоял перед китчевыми клеенчатыми ковриками с русалками и лебедями, беседовал с продавцами по-украински, торговался, не покупая, и все подбивал меня приобрести эту «потрясающую красоту». Никаких тулупов не было, мне надоело, я замерз и звал его уехать. «Хождение за покупками – монолог», – отшил он меня. Я часто вспоминаю это меткое выражение. Действительно, один ищет одно, другой – другое и томится, пока спутник рассматривает что-то, на что тебе наплевать. На сей раз дело закончилось покупкой за гроши чайницы старого стекла, и мы ушли только тогда, когда Сережа убедился, что больше ничего интересного нет, и тоже окоченел. Никаких тулупов он мне не устроил ни «в две минуты», ни в два года. Зато остались у меня его чудесные фантазии на страницах французского еженедельника.
Узнав, что у нас стоит письменный стол стиля «жакоб», Сережа решил подарить мне шесть стульев и два кресла того же стиля, чтоб был полный гарнитур. Ни более ни менее. Оглянувшись и ничего этого не обнаружив в его комнате, я подумал с облегчением: «А, пусть себе болтает. Мне это абсолютно не нужно, некуда ставить, да и как можно принимать такой дорогой подарок? Слава Богу, очередная фантазия». Но не тут-то было. «Они стоят у моих знакомых, я им обставил квартиру, а «жакоб» им не подходит, и я отдам его тебе». Через пару дней он повез меня в новую пятиэтажку, хозяев не было, но Сережа открыл дверь своим ключом. Квартира была им обставлена в народном стиле: керосиновые лампы, иконы, рушники, сундуки, бумажные цветы и тому подобное. В спальне Сережа возмутился, что хозяева что-то сделали по-своему, он переставил комод и снял со стены семейную фотографию. На кухне достал из буфета вино и бокалы, пошарил в холодильнике, красиво накрыл стол и принялся меня потчевать. Я же чувствовал себя домушником. От шести стульев я отбрыкался, а кресел, к счастью, не оказалось – хоть немного, да присочинил Сережа. Но все же один стул он мне велел забрать в подарок Инне, а себе прихватил второй. (Сережа играл роль Остапа Бендера, я – Кисы Воробьянинова.) Ничего не убрав со стола, мы спустились вниз. «Что подумают хозяева, когда вернутся? – спросил я в крайнем смущении. – Верно, решат, что была кража». «Они привыкши», – уверенно ответил Сережа. А стул очень подошел к столу, за которым Инна и сейчас работает.
Три метра чернобурки
Если он видел вещь, подходящую к той, что есть у вас, он сходил с ума, но добывал ее и приносился в два часа ночи, чтобы подарить. Увидел в комиссионке молочник желтый с золотым ободком, купил и принес мне. «???» – «Но ведь у тебя есть две чашки такого же цвета, а теперь к ним и молочник!» Да я и помнить о них не помнил, затерянных в недрах буфета, а ему они запали.
В Киеве он раздобыл трубку для курения и стал уговаривать Гришу Чухрая подарить ее Борису Барнету. Почему Барнету? Они были почти незнакомы и вообще по какому поводу? «Как ты не чувствуешь – Барнету так пойдет курить трубку. Он будет такой живописный. Особенно в профиль». – «Да он вроде бы не курит». – «Все равно, ты только представь: Барнет в профиль с трубкой. Он красивый. Надо ему подарить. Так будет вальяжно – профиль, трубка…» И он показал.
А однажды шел по улице Горького с Володей Наумовым – в студенческие времена – и нес в руках зеленого керамического барана – кувшин из Гуцульщины, очень красивый. Вдруг говорит: «Слушай, в этом доме живет Илья Эренбург. Давай зайдем к нему и подарим барана». – «А ты знаком с ним?» – «Нет, но какое это имеет значение?» Зашли, подарили, Эренбург очень удивился, угостил их заморским ликером, и больше они никогда не виделись.
Нет ни одного человека, который был бы с ним знаком, даже мимолетно, и не получил от него подарка – хоть «царского», хоть ерундового, но всегда отмеченного печатью его неповторимого вкуса.
Мир его любимых вещей! Долго он хвастался подозрительным кольцом, говорил, что это подарок Католикоса. Один друг наконец сказал: «Успокойся, все видели его. Кроме Католикоса». Он не обиделся, только с мнимой многозначительностью переодел кольцо на другой палец. Халат эмира Бухарского, в котором танцевала Тамара Ханум (я ему рассказывал о нем), не давал ему покоя, пока он не вырядился в нечто тоже живописное, шелковое, более или менее персидское, с вышитой надписью, которая в его переводе звучала так: «Я касался Надир-шаха». Ерунда, конечно, но очень уж ему хотелось. Да еще пришил колокольчик подмышку и любил неожиданно поднять руку, чтобы раздался звоночек. Все улыбались. Я и сейчас улыбнусь, как вспомню.
С семьдесят восьмого года Сережа вернулся жить в свой родной Тбилиси и вскоре поехал на Украину повидаться со Светланой и Суренчиком, с многочисленными друзьями. И накупил там всякую всячину. Какую и для чего? А вообще. Ему дают деньги, чтобы он купил что-либо интересное – посуду, лампу, коврик, бусы, а то и просто туфли или кашне – на его вкус. И он всем привозит, ему доставляет удовольствие разыскивать, торговаться, покупать, держать в руках. Бывает и так, что купит что-либо себе, не может удержаться, а потом долго старается подарить эту вещь. На сей раз он зачем-то привез черное шелковое платье тридцатых годов – ретро! Всем женщинам, которые у него появлялись на галерее (имя им – легион), он стремился его презентовать. Они с ажиотажем пытались напялить его на себя, но тщетно: оно было всем мало. Все же одна худышка втиснулась. Сережа обрадовался: гора свалилась с плеч. Девица же, пока не передумали, тут же улетучилась, расточая воздушные поцелуи.
И еще он привез подлинный шляхетский кафтан – бархат болотного цвета расшит шелковыми цветами. Красиво, все примеряют, но опять мало, хоть плачь! К счастью, пришли дети и на одну девочку налезло: кафтан оказался детский. Радости не было предела, и девочка побежала домой в бесценном, музейной работы костюме.
А черную шляпу-канотье с вуалеткой Сережа пытался подарить всем подряд, но дело кончилось тем, что надел ее на лампу вместо абажура и успокоился. Его учитель Игорь Савченко говорил: «Ах, Параджанов, ты умрешь бутафором». И, помолчав, задумчиво добавлял: «Или церемониймейстером».
Истоки сего – в детстве. Его отец был коммерсант – то продавал спинки никелированных кроватей (!), то был директором комиссионки, – и мальчик вырос среди разговоров о купле-продаже. Он с детства научился разбираться в стилях, марках, фирмах, каратах. Он любил просто держать вещи в руках, рассматривать, перебирать и примерять – перстни, меха, тарелки, канделябры. Он обожал торговаться, уступать или стоять на своем, иной раз и слукавить – словом, принимать участие в торжище. Он любил не только сияние драгоценных камней, но сами их названия, мог бормотать ни к селу, ни к городу: «Алмазы, топазы, сапфиры…» Он фантазировал на эти темы бесконечно, выдавая желаемое за действительное. То и дело, надо не надо, я слышал от него:
– Я отдал ей голубой бриллиант за бесценок.
– Завтра я подарю Инне сапфировое колье. Пусть носит.
– Я отослал Светлане кораллы в серебре.
– Видел на Софико жемчужное ожерелье? Бесценное. Это я ей подарил.
– Ты?
– А кто же еще?
– Чтобы устроить этого оболтуса в институт, я подарил жене ректора три метра чернобурки!
Если бы у него это было, то не исключено, что он действительно подарил бы. На самом же деле подарки имели место, но не столь драгоценные, не тем людям и не за то, о чем он говорил, а просто так, от доброты душевной, от потребности сделать приятное, но иной раз и от тщеславия, желания поразить. Подарки – род недуга. Он не мог не подарить чего-либо человеку, который был ему симпатичен. В 1957 году ко мне в монтажную поднялся, задыхаясь и чертыхаясь, пожилой человек из Киева. Вывалил на меня три кило зеленых груш и шкуру маленького медвежонка – презент от Сережи. И киевлянину это обуза, и мне ни к чему медвежонок и эти недозрелые груши. Но Сережа любил делать подарки, и все, попадая под его обаяние, подчинялись ему.
Однажды звонит из Киева: «Я хочу принять министра культуры Франции с женой, что делать? Я придумал только, что в квартиру войдет нарядная гуцулка с коромыслом, а ведра будут полны шампанского со льдом. Затем парубок подаст зажаренного гуся в бумажных розах и лентах, а в глазах у гуся будут изумруды – это серьги, которые я потом подарю министерше. В углу будет играть бандурист, я ему приклею бороду, как у Черномора, а конец закину на люстру и там обовью ею лампу, для полумрака, чтобы мадам не увидела, что изумруды поддельные… Что бы придумать еще?» – «Еще???!!!»
Когда в том же Киеве к нему пришел Тарковский, то первым, кто его встретил, был живой ослик, привязанный к батарее (это на восьмом-то этаже!.) Оправившись от изумления, Андрей Арсеньевич увидел Сережу, который, улыбаясь, смотрел ему в глаза и наливал в бокал красное вино из старинной грузинской бутылки. Вино переливалось и расплывалось пятном на кружевной скатерти изумительной работы. «Сережа, вы губите скатерть, остановитесь!» – «Это так, но вы выше, чем кружева шантильи!»
Ален Гинзберг – идол масс-медиа, гуру, родоначальник и вождь битничества, – прилетев в Тбилиси, мечтал познакомиться с Параджановым. Сергей встретил его в черном парике с перьями, увешанный цепями. А чтобы поэт не чувствовал себя обделенным, его тут же облачили в нечто парчовое, воткнули розу и усадили якобы на трон. Для полноты картины кликнули дьякона Георгия, благо он жил по соседству. Тот явился в церковном облачении, что не помешало Параджанову водрузить ему на голову еще и подушку. Кворум был. И потекла неторопливая беседа.
«Мой дорогой Серж!»
После «Теней» он получил в Киеве маленькую отдельную квартирку, из которой он соорудил нечто среднее между бонбоньеркой и музеем. На видном месте висит полное комплиментов письмо Феллини, оно вставлено в золотую рамку, украшено павлиньим пером и засушенными незабудками. Начинается письмо словами: «Мой дорогой Серж!» Рядом висит письмо Анджея Вайды, который обращается к нему так: «Уважаемый коллега и Учитель!» У изголовья кровати горит каретный фонарь. На потолке висит изящный золоченый стул вниз дном, чтобы все могли прочесть: «Из гарнитура Его Императорского Величества Николая Второго». Не родной ли брат «подсвечника Богдана Хмельницкого», которым он мне морочил голову?
Из моего дневника: «В воскресенье я застал его сидящим перед старой картиной украинского мастера: в хате, полной бытовых подробностей, беседовали гуцулы. Он неотрывно смотрел на полотно, пока не стемнело. «Это потрясающе, – сказал он, очнувшись. – Но у меня нет денег, чтобы ее купить». С деньгами действительно катастрофа. Сережа в простое, и ему не платят ни копейки. Гости приносят еду, но сами ее и съедают. Я же – богатый столичный режиссер! – получаю аж 2 рубля 60 копеек суточных! Утром дал ему денег, чтобы он купил на завтрак хлеба, масла и сосисок. Ничего этого он, конечно, не купил, а принес банку оливок».
– Господи помилуй, зачем нам оливки, когда нет хлеба?
– Да ты посмотри, как это красиво!
И он поднес банку к окну, в которое било зимнее солнце. В его лучах, на просвет, это действительно было красиво. Весь он в этом – не хлебом единым. Сережу немного подкармливают в «Вареничной», что открылась на первом этаже его дома. Он сделал там фреску: взял несколько разноцветных керамических плиток и, отламывая от них плоскогубцами кусочки и нанося на стену раствор цемента, сочинил пеструю толпу испанских танцовщиц в окружении гитаристов. Мы зашли туда поесть, его встретили, как короля, а он тут же: «Видите этого черноусого? (Это я.) Так вот, я с него делал того испанца с бубном. Узнаете? Он из Барселоны, ни слова не понимает по-русски, поэтому дайте нам двойные порции!» Все в восторге и денег с нас не берут».
Такой же неповторимый отпечаток вкуса и пристрастий хозяина носил и его дом в Тбилиси, где он прочно обосновался с конца семидесятых. Когда-то он весь принадлежал семье Параджановых, но из невнятных объяснений Сергея я так и не понял, почему у него осталась одна комната, у сестры Ани с семьей две, а весь дом в три этажа полон посторонними жильцами. Дом этот был узнаваем за версту: балкон разрисован Сережей красными узорами, а на воротах – огромные дорожные знаки, украденные с ближайшего перекрестка…
«Можно выстроить великолепное театральное здание, заказать художнику декорации, композитору – музыку, набрать большой штат сотрудников – и все это еще не будет театр. А вот выйдут на площадь два актера, расстелят потертый коврик, начнут играть пьесу, и, если они талантливы, – это уже театр». Эту притчу Немировича-Данченко я вспоминал каждый раз, поднимаясь по скрипучей лестнице в комнату к Сереже, которая и столовая, и гостиная, и спальня, и, самое главное, его мастерская. В октябре 1981 года мы с женой были в Тбилиси и пришли к Параджанову без предупреждения: телефона у него не было нигде и никогда. И здесь мы увидели этот самый «потертый коврик – театр». Начиная с лампы над столом, которая каждый день преображается до неузнаваемости: то это скелет старого зонта, разукрашенный бусами, свечами и лентами; то метла из позолоченных прутьев, и, вглядываясь, я обнаруживаю среди них совок и щетку, которыми сметают мусор со стола; то керосиновая лампа, вокруг которой непостижимым образом трепещут бабочки, сверкая крылышками из толченых перламутровых пуговиц… В комнате, на террасе и галерее, типичных для старого Тбилиси, нет ни сантиметра, им не обыгранного. На стенах-фрески и коллажи. Кастрюли, сковородки и тазы тоже пущены в дело и образуют композицию, которую я не в силах описать. Над вашей головой на невидимой леске летит птица, по дороге «снося» яйцо, – тоже на невидимой леске. На потолке комнаты укреплена клеенка «Пир в колхозе», расписанная Сережей в стиле ВДНХ, оттуда свисают яблоки и виноград из елочных украшений. Правда, «панно» носит утилитарный характер, защищая кровать хозяина от осыпающейся штукатурки. Его стол красиво инкрустирован лоскутами кожи, парчи и монетами. Сверху, чтобы можно было пить-есть, стелется прозрачный полиэтилен. Инкрустированы и ветхие венские стулья. Один из них называется «В честь Черчилля» и украшен еще бахромой с кистями. Каждая вещь достойна любого художественного музея.
На днях, читая про другого замечательного чудака, Алексея Крученых, я обращаю внимание на строки Николая Асеева:
А он любой обхлестанный веник
Превратит в букет вдохновенья.
Будто про Сережу. В своей неописуемой комнате, которая к тому же являлась и кухней и кладовкой, царил беспорядок, как после обыска. Но в этой комнате, набитой хламом и воспоминаниями, он делал вещи, при виде которых сердце мое замирало… Не забыть восхищения, охватившего меня, когда я увидел его куклы, шляпы, занавесы, коллажи, инсталляции, картины и все такое прочее. Собранные воедино впервые на выставке в Тбилиси в 1983 году, они удивляли и приводили в восторг всех. Потом его произведения будут возить по всему миру и всюду будут восторженные отзывы. В одном из них я вычитаю фразу Марселя Пруста, написанную о ком-то давным-давно: «Из бездны какого страдания черпает он эту безграничную способность творить?»
А что сказал Жан Кокто, понятия не имея о Параджанове, впрочем, как и Параджанов о Кокто? Эти слова прозвучали на открытии выставки Пикассо в 1936 году:
«Пабло – гениальный старьевщик. Как только он выходит из дома, он принимается подбирать все подряд и приносит к себе в мастерскую, где любая вещь начинает служить ему, возведенная в новый, высокий ранг».
Разве это не про Параджанова? Он тоже, как только выходил из дома, заглядывал в кучи мусора и извлекал из них нечто, мимо чего мы с вами старались бы прошмыгнуть. И «его перстов волшебные касанья» вскоре превращали это нечто в произведение искусства.
Он подбирал буквально все, обожал пухлые бархатные альбомы с фотографиями сомнительных генералов, которых он выдавал за двоюродных дедов; увлекался открытками начала века с игривыми дамами – веки густо подведены, губки бантиком, вуаль, ридикюль; повсюду порхали пасхальные ангелочки, а мещанские ракушечные шкатулки хранили бабушкину бижутерию из потрескавшегося перламутра и стеклянных изумрудов; рядом с двенадцатью слониками из декадентских вазочек кокетливо выглядывали пыльные кладбищенские розы и перья пялили «павлиные глаза»… Китча для него не существовало.
О, вы, картонки, перья, нитки, папки,
Обрезки кружев, ленты, лоскутки,
Крючки, флаконы, пряжки, бусы, тряпки —
Дневной кошмар унынья и тоски!
Откуда вы, к чему вы, для чего вы?
Придет ли тот неведомый герой,
Кто не посмотрит, стары вы иль новы,
А выбросит весь этот хлам долой!
Неведомый герой пришел. Это был Параджанов. Однако надежд Мирры Лохвицкой, поэтессы начала века, он не оправдал, ибо ничего не выбросил. О нет! Наоборот – бережно, любовно все сохранил и сотворил из «этого хлама» свои неповторимые шедевры!