Текст книги "Прикосновение к идолам"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Сергей Лифарь на бюллетене
В начале октября 1980 года у меня были съемки в Софии. Смотрю – афиша: «Гала-спектакль Сержа Лифаря» с болгарскими артистами.
Лифарь! Имя, вплетенное в легенду русского балета, – невозвращенец, фаворит Дягилева и премьер его труппы, красивый и талантливый артист, для которого писали специально Стравинский и Прокофьев, главный балетмейстер «Гранд Опера», коллаборационист, известный пушкинист…
И он здесь, в Софии.
В программе были три его постановки: «Парад» Берлиоза, «Ромео и Джульетта» Чайковского и «Федра» Пуленка-Кокто. «Ромео» я видел с Ивет Шовире, прима-балериной Гранд Опера, во время гастролей в Москве, а вот на «Федру» билет тогда достать было невозможно, и я обрадовался, что через 22 года настиг-таки ее в Софии!
«Парад» оказался ужасно провинциальный: вся труппа, начиная с учениц, шествовала, хотя и под музыку Берлиоза, но не в музыку. Все без исключения некрасивые брюнетки, сильно растрепанные. Походили-походили, чего-то немного поделали ручками и застыли в апофеозе. «Ладно, думаю, скорее бы «Федра». Но вместо порочной царицы вывели Лифаря в черном двубортном костюме, с бабочкой. Очень довольный, низко кланяется, занавес давали несколько раз. Я думал, что он выше ростом, а он оказался невысоким.
«Федра» была великолепной. Поставленная 30 лет назад, она ничуть не устарела. Мне очень понравилась хореография и красивые скульптурные композиции, возникающие на мостках второго плана и сценография Кокто. Партия Федры драматичная, статуарная, с выразительными позами. Два очень страстных, каких-то завораживающих дуэта. Роль, которую могла бы исполнить Майя Плисецкая, – как будто это все было поставлено на нее.
После спектакля захожу за кулисы. Представляюсь. «Господа! – кричит возбужденный Лифарь. – Познакомьтесь с балетоманом из Москвы. Он специально прилетел на мой вечер!»
Так ему, видимо, хотелось. Я поздравил его, он о чем-то спросил и так, разговаривая, мы двинулись к выходу, но оказались на коктейле в каком-то зале – актеры, министерша культуры, посол – и опять: «Это московский балетоман, который прилетел на нашу премьеру. Прошу знакомиться!»
Вот так – захотел и прилетел. Ни решения выездной комиссии, ни визы. Все это, конечно, было неведомо Лифарю. Короче говоря, попав, как кур в ощип, я поскорее ретировался, условившись о свидании на завтра. «Приходите на файф-о-клок»!
Прихожу. Номер у него в лучшем отеле, но однокомнатный, какой-то тесный, все расшвырено. Он в халате. Выглядит никак не на свои 75, а лет на 55, прямой, энергичный. Сейчас он полулежит:
– Извините меня за мой вид, но я утром проснулся от ужасной температуры, вызвали врача, было 39. Теперь ее сбили, но я чувствую себя плохо. Вот посмотрите, мне что-то дали (он протянул бюллетень на болгарском языке), зачем это? («Ну, думаю, как бы тебе ни было плохо, а я ни за что не уйду…»)
Он буквально набросился на книгу «Потомки Пушкина», которую я ему принес, и стал рассматривать фотографии, называя всех по имени-отчеству, словно это были его родственники, а не Пушкина. Видно было, что он в совершенстве знает предмет. Стоит сказать, что в книге было несколько страниц, посвященных ему. Забыв обо мне, он погрузился в чтение.
– Нет, Сергей Михайлович, меня это не устраивает. Мы условились поговорить, а вы занялись книгой. Будете ее читать в Париже долгими зимними вечерами. Она же ваша.
– Как? Вы мне ее дарите? Как это трогательно. Неужели? Спасибо, спасибо.
Обрадовавшись и оживившись, он начал монолог. Я же время от времени подбрасывал хворост в костер его красноречия, задавая вопросы. Там, наверное, было много неточностей, рассказывал он-торопливо, темпераментно, с известной долей рисовки и актерства (но не артистизма. Артистизм – в показе движений.) Он то смеялся, то злился, но никогда не мямлил. Я попросил разрешения включить магнитофон.
– Сергей Михайлович, «Федра»…
– Я должен был ее поставить в Большом для Плисецкой. Планировался целый мой вечер – «Сюита в белом» и «Видения». Вы их видели?
– Да, да, с Ивет Шовире и вашим премьером Мишель Рено.
– Так вот, все было договорено с Демичевым и послом Виноградовым, меня пригласили, и я собрался. Но все сорвалось из-за Григоровича. Это он меня не пустил. Он никого не впускает в Большой, ни одного балетмейстера – ни Баланчина, ни Пети. А Роббинса и Джофри? Он их тоже обманул. Когда он меня видит, то обнимает, тю-тю-тю, ты хороший, приезжай, дадим тебе постановку. А за спиной все сам же срывает. Римские объятия (он показал), обнимает до тех пор, пока не задушит. Для меня это было ужасно, ведь я, поверив заверениям Демичева, не брал других контрактов, нанял репетиторов, послал партитуру, потратился, ждал-ждал… Кто им дал право лишать меня работы, лишать творчества? И это в вашей стране, где главным в жизни провозглашен труд!
Он презрительно фыркнул.
– Как вы относитесь к заимствованию пластики, когда один балетмейстер берет найденное другим? Например, партия Ариси в «Федре» очень напоминает Хозяйку Медной горы. Ясно, что это было сделано под влиянием Федры. Ведь оригинальные движения, повторенные в других балетах, – это как заимствование мысли.
– Но это неизбежно. Это диффузия искусства. Иначе мы бы не двигались вперед, а только крутили фуэте. Когда подняли железный занавес, мы увидели друг друга и обогатили один другого. Вы стали использовать наши достижения в постановках, новшества в хореографии и в разрушении канонов, приемы западных художников – Руо, Пикассо, Кокто, – разве они не повлияли на оформление ваших постановок хотя бы тем, что прогнали со сцены натурализм? А мы берем вашу исполнительскую культуру, акробатизм и молодость артистов, их темперамент, чистоту школы. Я имею в виду лучшие образцы – Семенову и Плисецкую, Васильева и Соловьева. Ах, какой был танцор! Мы все онемели, когда увидели его. Он единственный, кто немного похож на Нижинского. Да, так вот о диффузии. Поза «Б» появилась впервые у меня в «Федре», а теперь она стала такой привычной. Весь Бежар на этом построен. Вы видели его индийский цикл? А ведь когда я ее придумал, был целый скандал. Во время репетиций в Гранд Опера – в 50-м году – я показал артистам вот эту позу (он встал и, держась за косяк, присел.) Девочки из хореографического училища пришли домой и рассказали родителям, что я их учу непристойности. Родители пришли на репетицию, увидели, что это особенно ничем не грозит их малюткам. Но прозвали это движение «Поза «Б» – т. е. «поза биде». Как будто вы садитесь на биде. Смотрите. А теперь к этому все привыкли. Плохо только, что чужое выдают за свое. Используйте, но не присваивайте. Так получилось с «Историей русского балета». Я ее когда-то написал, потом узнал, что над «Историей» работает сын Бахрушина. С каким нетерпением я ждал его книгу! Ведь перед ним были открыты все театральные архивы СССР – я же был этого лишен. И вдруг читаю то же, что написал я! Он просто переписал мою книгу! Пе-ре-пи-сал. Как это назвать? К диффузии это не имеет отношения. Пожалуйста, используй то, что я написал, но тогда зачем ставить другую фамилию, если нет ничего своего?
О Дягилеве? На Западе о нем много написано чепухи. У вас так не пишут. У вас пишут научно. Вот Красовская. Ее история балета – научная книга. А биография о Нижинском хотя и сильно беллетризирована ею, но удивительно достоверна и точна. Там и Дягилев очень правдивый. Вообще, он страшно боялся одиночества. Во многом от этого он и допустил к себе Кохно. Это ужасный негодяй. Это Смердяков. Так его окрестил не я, а Сергей Павлович. Кохно было всего 16 лет, когда он стал автором либретто «Блудного сына». Вы верите этому? Вздор! Что он мог понимать в 16 лет? Все придумал и сочинил Дягилев. Кохно взял у него и всю жизнь получает авторские со всего света. Ведь балет идет до сих пор, но все знают, что он был написан Прокофьевым для меня и на меня было поставлено! А Смердяков-Кохно воспользовался слабостью Дягилева, который так боялся одиночества, что мать Кохно вместе с Судейкиным сунули его, шестнадцатилетнего, к нему в постель. Оттуда и началась его карьера.
Он сердито замолчал, как будто это было вчера. Повеяло сплетнями, и я перевел разговор на фильм о Нижинском.
– Дягилева там играет английский актер, забыл фамилию. Замечательно точно. Это так трудно, все знают, какой был сложный человек Сергей Павлович. Но артист сыграл его поразительно. А Нижинский… как так можно? Какой-то смазливый мальчик, который ведет с Дягилевым долгие разговоры о гомосексуализме. Откуда режиссер знает, о чем они говорили, а о чем нет? Нет главного в Нижинском – нет его чуда. Он был гениален, это все было на моих глазах. А здесь смазливый мальчик чего-то перебирает стройными ножками. У Нижинского были страшно уродливые ноги, но он был божественен, неповторим, он был персоналите! Его мог бы сыграть Соловьев, но он умер и мог бы еще Барышников, не знаю, почему его не пригласили. Может быть он им оказался не по карману? Хорошо хоть, что Дягилева они не испортили. А ведь могли!
Сергей Михайлович позвонил, чтобы принесли чаю.
– Вот все гадают, почему погиб Дягилевский балет. Об этом написано столько ерунды. Хотите, я вам скажу почему?
– Почему?
– Я его убил!
– Господи, зачем же?
– Ну, это длинный разговор. Я об этом написал в статье «Мое отречение». Она была напечатана во многих газетах, но не у вас. Я ее обещал прислать Красовской. Вы не можете дать мне ее адрес? Спасибо.
– Скажите, Сергей Михайлович, почему первые гастроли Гранд Опера в Москве прошли без вас?
– Почему? Из-за этой бандитки Лиан Дейде. Она враждовала с Ивет Шовире и делала все, чтобы приехать в Москву примой. Она хотела царствовать одна, а не делить сцену с Шовире. У Дейде был любовник, влиятельное лицо в Министерстве искусств. Они сделали так, что Шовире исключили из поездки. Это было за моей спиной. Когда я узнал об этом, я возмутился, устроил скандал – я даже пригрозил, что уйду с поста главного балетмейстера Гранд Опера. В результате Шовире полетела в Москву. Но Дейде со своим покровителем мне отомстили ужасно: когда мы приехали в аэропорт, то в моем паспорте (а нам их привезли из вашего посольства только в аэропорт) не оказалось советской визы! Вся труппа летит танцевать мои балеты, а меня не пускают! Даже сейчас кровь бросается мне в голову при одном только воспоминании…
– Да, это похоже на экзекуцию с Нуреевым в том же злополучном аэропорту, когда ему перед отлетом в Лондон сказали, что его, премьера труппы, отсылают обратно в Москву. И тогда он прыгнул за загородку и убежал.
– Но я уже однажды убежал! Мне бежать было некуда! Я был в состоянии аффекта и непременно застрелил бы их, но у меня не было оружия. И они улетели на глазах у меня…
Наконец принесли долгожданный чай, он немного успокоился, и я отвлек его, спросив о Юсупове.
– А вы знаете, что благодаря мне, он чуть было не вернулся в Россию?
– Откуда же я могу знать?
– Так вот, вам пришло в голову позвать обратно Юсупова и сделать его смотрителем Архангельского, который у него отобрали в революцию. Чтобы туристы приезжали и видели и Дворец, и Юсупова, ему там обещали особняк… Говорили, что это придумал Хрущев. И вот посол попросил меня быть посредником, устроить это свидание. И тот и другой приехали ко мне. Так было смешно! Посол говорит Юсупову: «Вы такой замечательный человек, вы так помогли нашей революции».
– Как так? – удивляется Юсупов.
– Вы приблизили Октябрь, мы так вам признательны за убийство Распутина, ведь если бы не вы, неизвестно сколько бы это тянулось…
У Юсупова вытянулось лицо, а я подыхаю со смеху! Однако он был польщен, ему намекнули на солидную пенсию, чего-то еще пообещали – может быть, хотели сделать Народным артистом? Ха-ха-ха. Он как-то был обескуражен, хотя ему льстило внимание к его особе, да и обеспеченная жизнь манила, он сидел на дне. Юсупов спустил не одно состояние и под конец обеднел. А тут деньги и слава… Словом, он как-то склонялся, но рассорились из-за религии. Да, да.
– Все, – говорит, – меня устраивает в вашей стране, но вот вы религию притесняете.
– Кто? Мы? – изумляется посол. – Да у нас церкви, синагоги, мечети…
А Феликс – свое: там разрушили церковь, тут расстреляли попов, каких-то баптистов сослали.
– Да тебе-то что, ты же не баптист, – пытаюсь я его успокоить. Не слушает, распаляется, ругается, кулаком грозит. Наговорил черт-те чего. Ваши встали и уехали. Вот вам и возвращение блудного сына!
Так как у Сергея Михайловича все-таки была температура и воспоминания сильно его разволновали, я, наконец, сжалился над ним. Но прежде, чем уйти, попросил автограф.
Татьяна Яковлева – «входит красавица в зал»
Мы подходим к дому Татьяны Яковлевой – той самой, которой Маяковский написал «Письмо Татьяне». Она живет в собственном трехэтажном доме в центре Нью-Йорка, на тихой улочке. Мы – это я и Геннадий Шмаков, русский эмигрант последней волны. Он критик, эссеист, писатель, дружит с Татьяной Алексеевной.
Дверь открывает слуга. Сверху спускается хозяйка. Ей за семьдесят, но выглядит она, как женщины, про которых говорят – без возраста. Высокая, красиво причесана, элегантна. Говорит по-русски очень хорошо, голос низкий, хриплый.
Поднимаемся в гостиную, это большая белая комната с белым ковром, белой мебелью. В соломенных кашпо кусты азалий, гигантские гортензии. Я рассматриваю стены, они тесно завешаны – Пикассо, Брак, Дали… На столике фотография Анны Павловой и какого-то красивого высокого мужчины.
– Это мой дядя. У него много лет был роман с Павловой. (Ее дядя – знаменитый художник Александр Яковлев.)
– А это что за рисунки? Я их никогда у тебя не видел, – спрашивает Гена.
– Представь себе, на прошлой неделе я что-то искала в шкафу и наткнулась на них. Мне их когда-то подарил Ларионов, но я начисто забыла. Видишь, это Дягилев с Равелем, а это Дягилев еще с кем-то.
Рисунки выполнены пером.
…О Татьяне Яковлевой у нас в стране всегда говорили глухо и неправдоподобно. Имя ее в печати не появлялось. Стихотворение, посвященное ей, опубликовали лишь 28 лет спустя. Но вот в недоброй памяти софроновском «Огоньке» появились в 1968 году статьи, где впервые в советской прессе написали об их романе. Правда, в лучших традициях бульварных газет, с роскошным букетом махровых сплетен.
О статьях Татьяна Алексеевна говорила с презреньем, несмотря на то, что всяческими подтасовками ее роль в жизни поэта старались возвысить:
– Конечно, я их помню, ведь там же было напечатано обо мне. Со слов Шухаева пишут о нашем знакомстве с Маяковским у какого-то художника на Монмартре. Если называть знаменитые имена, то почему бы не быть точным? К примеру – мы познакомились с ним у врача Симона, он практиковал на Монпарнасе. А эти мои письма в Пензу! Я никогда так не сюсюкала «мамуленька» и прочее, они явно кем-то стилизованы, чтобы не сказать хуже… И почему какие-то люди, которые меня никогда в глаза не видели, говорят о том, что я была причастна к его трагедии? И Каменский и Шкловский, не зная меня, рассуждают о нашей любви, не считаются ни с Лилей, ни с Полонской. Как это вульгарно! Кому понадобились эти выдумки? Кто эти желтые журналисты? Это неуважительно по отношению к Маяковскому и написано с целью оскорбить Лилю Брик. А что насочиняли про моего мужа дю Плесси! Я с ним не разводилась, он погиб в армии де Голля и награжден орденом Сопротивления. Сколько неправды и как все пошло! Мои отношения с Маяковским – мое личное дело и не следует мусолить «любили – не любили».
Она говорила о Цветаевой и Гончаровой, Бродском и Ахмадулиной, Марии Каллас и фон Караяне – ее знакомых и друзьях из разных эпох. Много о Маяковском – цитируя стихи, но иногда ошибаясь в датах. Недаром Маяковского поражала в Татьяне ее редкая память на стихи.
Геннадий Шмаков, напечатав в Америке несколько книг по искусству, решил написать биографию Татьяны. Они много беседовали, и он сообщил мне в Москву, что пришлет пленку с записью, прося уточнить какие-то даты и имена: «Память сильно подводит Тату. В каких залах Маяковский выступал в Париже? Где было напечатано «Письмо Кострову?» Когда была генеральная «Бани»? В каком году опубликовали «Письмо Татьяне»? и т. п.
Они разговаривали перед микрофоном, но преждевременная смерть Шмакова оборвала эту работу. Пленка их разговора пришла ко мне уже после его кончины. Там так живо звучат голоса двух людей, которых уже нет на свете – Татьяна Алексеевна умерла в апреле 1991 года…
Т. Яковлева. В 1925 году я приехала в Париж к бабушке, которую видела последний раз в пятилетнем возрасте. Когда я приехала, у меня был процесс в верхушках легких и меня лечили. До этого из Пензы я поехала в Москву, чтобы устроить паспорт. Для визы. Меня туда вызвал французский посол, который устроил все через господина Ситроена, автомобильного магната. А Ситроен устроил это все ради моего дяди, художника Александра Яковлева. Одним словом, меня послали лечиться в Париж. У меня действительно было затемнение в легких и туберкулез, это там, где «Вижу на плечах заплаты / и чахотка гложет вздохом / милый, мы не виноваты / с нами очень было плохо», – пишет Маяковский. Помнишь? Мы жили на деньги дяди Саши, нас было трое – я, бабушка и тетка, тетка работала спазматически, не все время. Она пела с Шаляпиным в «Русской опере», причем костюмы делала за свои деньги. Нет, мы жили вполне прилично, у нас была квартира в пять комнат, на Монмартре.
Г. Шмаков. Ты начала сразу лечиться?
Т.Я. Да, я поехала с бабушкой на юг Франции. Мы там пробыли три месяца, я купалась, лежала на берегу моря и усиленно питалась. Потом я вернулась в Париж и поступила в школу кройки и шитья. Я должна была думать, как в будущем зарабатывать себе на жизнь, я совсем не хотела сидеть на шее у дяди.
Г.Ш. Как у тебя проходила жизнь?
Т.Я. Очень просто. У дяди был большой друг Зизи де Свирски, он был чудный пианист, но был тапером в кинотеатре. Он не мог выступать как пианист: когда он выходил на эстраду, он всегда падал в обморок. Есть такая болезнь. Он часто бывал у нас, и у него бывал «весь Париж», от Андре Жида до… кого хочешь. Этот Свирски – мне было 16 лет, ему 46 – он в меня влюбился и страшно мне протежировал. И у него, в общем, я со всеми познакомилась – Манташев, Прокофьев, Шухаев, Кокто, принц Бурбон Пармский… И за мной стали ухаживать все, кто не был педерастом. Я сразу имела большой светский успех, меня много приглашали.
Г.Ш. А как ты себя чувствовала – девочка из провинции, оказавшаяся среди такого «бомонда»?
Т.Я. Как рыба в воде. Я быстро заговорила, и акцент мой сильно всех забавлял. Но, конечно, главную роль играла моя внешность. В свете я стала появляться в семнадцать с половиной лет. Это был 27-й год. Бабушка была очень строгая, я конечно, надувала ее, как в той истории с Вертинским. Но к Свирски меня пускали, так как это был друг дома. И не забывай, что у меня был сексапил, это все, ничего другого.
Г.Ш. Как ты познакомилась с Эльзой Триоле и Луи Арагоном?
Т.Я. Эльза меня знала, она меня два-три раза видела у моей приятельницы, жены доктора Жоржа Симона, друга Свирского. У меня был бронхит, я позвонила доктору Симону и сказала, что я очень кашляю. Я прихожу туда, и они уже сообразили, они позвонили Эльзе, и она привела Маяковского. Она ему сказала, что хочет пойти к доктору и чтобы он ее проводил.
Г.Ш. Это какой год?
Т.Я. 28-й, осень. Он скучал в Париже, хотел вернуться до окончания визы. Эльза делала какие-то бусы из крашеной чечевицы, из негритянского горошка, она их продавала в модные дома – у Арагона не было денег… Они жили в маленькой комнате на Монпарнасе, рядом с отелем «Истрия», где останавливался Маяковский, тоже в крошечной комнате. «Скушно мне в отеле «Истрия», помнишь? Они подумали, что можно познакомить Володю со мною и ему будет не так скучно. Он очень любил Эльзу и Арагона, но Арагон не говорил по-русски, Маяковский не говорил по-французски, он просто задыхался – сколько можно было разговаривать с Эльзой?
Г.Ш. А ты знала стихи Маяковского?
Т.Я. Конечно, знала – я же из России!
Г.Ш. Девушка из буржуазной семьи знала Маяковского?
Т.Я. Потому что я их читала красноармейцам. Я любила его стихи. Особенно эти – «В этой теме и личной и мелкой / перепетой не раз и не пять»…
Г.Ш. А тебя не смущало, что у него такой налет советизма, что он такой глашатай, ведь он написал «Владимир Ильич Ленин»!
Т.Я. Меня это нисколько не волновало. Во-первых, при мне он глашатаем не был, он был страшно скромный. Во-вторых, я сама только три года, как выехала. Меня это еще не шокировало. Я находила это более или менее нормальным.
Г.Ш. В чем он был одет, ты помнишь?
Т.Я. У него была такая своя элегантность, он был одет скорее на английский лад, все было очень добротное, он любил хорошие вещи. Хорошие ботинки, хорошо сшитый пиджак, у него был колоссальный вкус и большой шик. Он был красивый. Когда мы шли по улице, то все оборачивались.
Г.Ш. Когда вас познакомила Эльза, ты была смущена?
Т.Я. Н-н-нет. Я уже привыкла к своим знаменитым друзьям. Накануне я обедала с Прокофьевым, нормально. И Кокто…
Г.Ш. Как он вел себя?
Т.Я. У него были удивительные манеры. Он спросил: «могу ли я вас отвезти домой?» Я помню, что кашляла совершенно невероятно, я не могла говорить от кашля, и он был в ужасе. Потом он отвез меня домой, а на другой день позвонила Эльза и спросила, могу ли я с ними обедать? Я, конечно, ответила «да», а дома сказала, что иду к Свирски. Иначе у бабушки был бы разрыв сердца.
Г.Ш. Что ты почувствовала во время первой встречи? Ты на него произвела впечатление?
Т.Я. Я прекрасно отдавала себе отчет, что все в его жизни переменилось. Я сразу это почувствовала. Все было так нежно, так бережно. В первую встречу – было холодно – он снял свое пальто в такси и укутал мои ноги – такая, например, мелочь. Когда на другой день мы обедали, все его внимание было сосредоточено на мне и я вдруг поняла, что стала центром его внимания. Было неизвестно, во что это выльется, но что я стала центром его внимания – это факт.
Г.Ш. Но Эльза это тоже могла заметить?
Т.Я. Она была в восторге – «У Тани будет флирт!» Она думала, что ничего серьезного не будет, пойдем несколько раз в синема, пообедаем и т. д. Она ничего не ожидала такого… особого… Но когда она услышала – «Ураган, огонь, вода/ подступают в ропоте./ Кто сумеет совладать?/ Можете? Попробуйте»… – тогда Эльза пришла в ужас, это было, как удар по голове! Она совершенно не знала, как оправдаться перед сестрой. Маяковский сказал, что он не собирается скрывать от Лили эту историю. Он и не скрывал. Он, как приехал в Москву, стал ей читать стихи.
Г.Ш. Как это можно назвать – ухаживание, роман, любовь с его стороны?
Т.Я. Это был роман, мы виделись каждый день. Встречались чаще всего в «Куполе».
Г.Ш. Ты ходила на его выступления?
Т.Я. Конечно. Там бывали буквально все артисты Монпарнаса. Он читал много. Но громадный успех имело «Солнце» и «Облако в штанах». Публика бывала не только русская. Я помню, приходил Гастон Бержери, который уже был министром, я ему переводила, как могла.
Г.Ш. Когда он сказал тебе о своих чувствах, что ты чувствовала? Ты уже была влюблена?
Т.Я. Я его полюбила. Первый человек, которого я полюбила по-настоящему, был он.
Г.Ш. А как он вел себя?
Т.Я. Он звонил каждый день с утра. Кроме «Куполь» мы Встречались у Эльзы и общих знакомых, ходили в театр. Я спускалась вниз, и он уже сидел в такси. Он всегда заезжал. Я бабушке говорила, что я у Свирски, у Эльзы, у Познера. Я обычно проводила с ним вечера.
Г.Ш. Но он же был политический поэт!
Т.Я. Он был политическим поэтом по надобности, но был лирическим поэтом по призванию. Мы никогда не говорили о политике, о его убеждениях. Это было ни к чему. Он был рад, что мне удалось уехать. Жена доктора Симона Нюта сказала ему, что я не выжила бы в России. Он понимал, что это было физически необходимо. В моем отъезде не было ничего политического.
Г.Ш. Ну, а когда он начал вести с тобой серьезные разговоры?
Т.Я. Недели за две-три до отъезда он предложил мне «делать жизнь» с ним. «Иди ко мне, иди на перекресток / моих больших и неуклюжих рук». Помнишь?
Г.Ш. А Лиля возникала в разговорах?
Т.Я. Лиля? Все время. В его первый приезд мы пошли куда-то покупать ей костюм. Он никогда ничего не скрывал от нее, хотя у них ничего общего не было в последние годы. У них все было кончено, но он обожал ее, как друга. «Лиличке, Лиличке»… Я должна была выбирать цвет машины, «чтобы машина понравилась бы Лиличке». Но про меня он ей ничего не писал. Про меня она узнала из стихов. И он ей сказал, что хочет строить жизнь со мною. Она сказала: «Ты в первый раз меня предал». Это была правда, он впервые ее предал: раньше он никому не писал стихов. Я была первая, кому он посвятил стихи, даже более «пассионэ», чем те, что он писал Лиле.
Г.Ш. Ну, Лиле он писал «Дай хоть последнею нежностью выстелить / твой уходящий шаг», это очень высокого класса стихи.
Т.Я. Очень высокого класса, но не более страстные, чем написанные мне. Ты, наверно, не помнишь «Письмо Кострову», давай прочтем.
Г.Ш. «Представьте, входит красавица в зал»… В какой это зал ты вошла?
Т.Я. О, это образ, как ты не понимаешь? Я вошла в приемную доктора, громко кашляя (смеется.)
Г.Ш. А почему «в меха и бусы оправленная»? Ты была одета Диором?
Т.Я. Шанель. Я демонстрировала моды и снималась для моды. За мои платья «от Шанель» платил дядя. Он с нею очень дружил.
Г.Ш. Что значит «я эту красавицу взял»? В каком смысле?
Т.Я. Взял – отвел в сторону, а не положил в постель (смеется.) Эти стихи были написаны до «Письма Татьяне». Между ними перерыв, примерно, в две недели.
Г.Ш. Ну, чем он тебе все-таки нравился?
Т.Я. Что значит «чем»? Человек был совершенно необычайного остроумия, обаяния и колоссального сексапила. Что еще надо? Но он мне не «нравился», я его полюбила. И «Письмо Татьяне» было написано недели через две после первого, когда мы были уже на «ты».
Г.Ш. «Пять часов, и с этих пор / стих людей дремучий бор,/ вымер город заселенный,/ слышу лишь свисточный спор, поездов до Барселоны». Что это он тут метил в «пять часов»?
Т.Я. Это ревность к Шаляпину: я попросила Маяковского поехать со мной на Монпарнасский вокзал, я провожала тетку, она уезжала с Шаляпиным в Барселону, а это значит, что я знаю Шаляпина и что Шаляпин в меня влюблен, он думал, что тогда все были влюблены в меня. У него была навязчивая идея. А тот и не смотрел в мою сторону, я для него была девчонка.
У него дочери были моего возраста, я с ними ходила в синема… Маяковский потерял голову от ревности. Читай дальше.
Г.Ш. «Не тебе, в снега и тиф / шедшей этими ногами, / здесь на ласки выдать их / в ужины с нефтяниками». Какие снега?
Т.Я. В России, в Пензе. Мы же мерзли, голодали.
Г.Ш. Что за нефтяники?
Т.Я. Манташев. Он был в меня влюблен. И этот второй, как его? Это были невинные вещи, старые нефтяники влюблялись и посылали мне розы.
Г.Ш. «И это оскорбление на общий счет нанижем». Почему оскорбление?.
Т.Я. Потому, что я отказалась с ним ехать. Он и в первый раз хотел, чтобы я с ним уехала! Когда он говорит «иди ко мне, иди на перекресток» и т. д. – это он просто зовет меня вернуться с ним в Россию. Я его любила, он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать. И я совершенно не уверена, что я не уехала – бы – если б он приехал в третий раз. Я очень по нему тосковала. Я может быть и уехала бы… фифти-фифти. Да. В первый раз я ему сказала, что должна подождать, что это слишком быстро, я не могла сказать бабушке и дяде, который приложил невероятные усилия, чтобы меня вывезти – бац! я возвращаюсь». Во второй раз мы с ним все обсудили. Он должен был снова приехать в октябре. Но вот в третий-то раз его и не выпустили.
Г.Ш. А когда начались эти цветы, письма, телеграммы?
Т.Я. В первое же воскресенье после его отъезда. Я получала от него цветы каждое воскресенье. Это был сюрприз. Он оставил деньги в магазине и визитные карточки, пометив даты. Он знал, что я не люблю срезанные цветы, это были почти всегда кусты, хризантемы в горшках. «Вот розы куст проклятый, стой, где мне нельзя стоять» (смеется.) На всех визитках стихи. Так было до его возвращения в марте. У меня сохранилась только часть писем и телеграмм… Около дюжины… не помню. Я же не предполагала, что будет бегство из Парижа во время войны. После его смерти я не могла их читать. До сих пор…
Г.Ш. А какой он был в его второй приезд?
Т.Я. Он был удивителен, как будто мы совершенно не расставались.
Г.Ш.Ты его спросила о Лиле?
Т.Я. Нет, это он мне писал в письмах – «Лиличка вчера на меня накричала, сказала – слушай, если ты ее так ужасно любишь, то бросай все и поезжай, потому что мне надоело твое нытье», – что-то в этом духе. Он мне писал все время про Лилю. Между ним и мною Лиля была открытым вопросом. Я же не могла ревновать к Лиле – между ними уже ничего не было. А для Лили я была настоящая. Она не представляла, как будет жить без него, если он будет женат.
Г.Ш. Интересно, как бы он пережил тридцатые годы? Он бы погиб, он был абсолютно порядочный…
Т.Я. Вот в том-то и дело. В свой второй приезд он не критиковал Россию, но был явно в ней разочарован. И был разочарован тем, как Лиля встретила его сообщение обо мне. Он меньше говорил о ней и мы меньше ходили за покупками для нее. Он вернулся еще более влюбленным, чем уехал. А насчет моего отъезда? Я сказала, что о моем возвращении в Россию мы решим, когда он приедет в третий раз. Его последнее письмо было – давай подумаем окончательно и нельзя растрачивать любовь на шагание по телеграфным столбам, что-то такое. Но потом я узнала, что не было визы. Писем больше не приходило.
Г.Ш. Значит, узнав, что он не приезжает, ты решила выйти замуж?
Т.Я. Чтобы развязать узел. Осенью 29-го дю Плесси оказался в Париже и стал за мной ухаживать. Я была совершенно свободна, ибо Маяковский не приехал. Я думала, что он не хочет брать на себя ответственность, сажать себе на шею девушку, даже если ты влюблен. Если бы я согласилась ехать, он должен был бы жениться, у него не было бы выбора. Я думала, может быть, он просто испугался… И я уже слышала про Полонскую… Через 50 лет это трудно объяснить. Я себя почувствовала свободной. Мы с дю Плесси ходили в театры, я ему сказала, что чуть не вышла замуж за русского. Он бывал у нас в доме открыто – мне нечего было его скрывать, он был француз, алиботер, это не Маяковский. Я вышла за него замуж, он удивительно ко мне относился.
Г.Ш. Ты его любила?
Долгая пауза
Т.Я. Нет, я его не любила. В каком-то смысле это было бегство от Маяковского. Ясно, что граница для него была закрыта, а я хотела строить нормальную жизнь, хотела иметь детей, понимаешь? Франсин родилась через девять месяцев и два дня после свадьбы. Эти два дня спасли мою репутацию в Париже. Иначе бы сплетничали, что дю Плесси женился на мне, когда я была беременна от другого. Свадьба была 23 декабря 29-го года, потом мы поехали на Капри на две недели, а в феврале в Варшаву, где дю Плесси получил должность в посольстве. О самоубийстве я узнала там. Из газет.