Текст книги "Прикосновение к идолам"
Автор книги: Василий Катанян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Марлен Дитрих – на сцене и дома
Вот она сходит по трапу и мы впервые видим ее воочию – расстегнутое, модное в те годы двубортное пальто, в руках цветы, приветливая улыбка. Высоко поднятые брови делают ее лицо удивленным. Только что кончился дождь, и она осторожно обходит лужи, обмениваясь любезностями с Тамарой Макаровой, которая ее встречала.
Марлен Дитрих! Отраженная в лужах асфальта, она все равно для меня «Голубой ангел», но вместо крыльев у нее за спиной – мировая слава, сияние голливудских огней, в миллионы застрахованные ноги, ослепительные туалеты и «надменно-печальные» шляпы, которыми она поразила нас раз и навсегда еще в студенческие годы, в ледяных просмотровых залах института военной поры.
Никакой звездности, приветлива с репортерами, которых почему-то немного. Единственная кинокамера – наша. Небольшое интервью, полушутливые ответы на вопросы, искренняя и располагающая улыбка. Красивая женщина, которая ведет себя естественно и вызывает желание улыбнуться ей в ответ.
Передо мной – расшифрованная фонограмма интервью, которому не суждено было попасть в киножурнал. Уж очень оно не подходило для правительственной студии!
«Я очень рада, что в Москве, я много читала о России и даже однажды сыграла вашу императрицу Екатерину, о, это было давно. Но мне сказали, что мои фильмы не шли у вас. Неужели это правда? Неужели вы не видели всех этих километров глупых целлулоидных страстей? (смеется). Ну, тогда передо мной трудная задача – понравиться публике тет а тет. Я надеюсь на снисходительность, увы, мои песни не в тех ритмах, я теперь несколько де-моде, и такие брови уже не носят. Но я никогда не шла за модой, я ее создавала…
– Кого вы знаете из русских?
– Я отлично помню Шаляпина, он был красивый и научил меня варить борщ (опять смеется). Сначала я училась готовить, а потом попробовала водку, один из самых здоровых алкогольных напитков. В конце войны я отпраздновала встречу американцев с русскими, выпив русской водки. В Голливуде мы встречались с Эйзенштейном – да, да, я и Штернберг. Есть известная фотография, где мы сняты втроем. И я любила слушать Вертинского. Даже хотела, чтобы он снялся со мною, но ничего не вышло, так как он пел свои песенки по-русски. Это было давно-давно, до войны. Кого я хочу увидеть в Москве? О, вашего писателя Паустовского, он пишет замечательно. Я потрясена его рассказом «Телеграмма»…
– Что вы будете петь в Москве?
– Тот же репертуар, что в Париже или Токио. Много о любви. Но не только.
– А ваш костюм – правда ли, что его создал специально для вас Диор и что к нему приставлена камеристка? (Вопрос иностранной корреспондентки.)
(Смеется.) – И да и нет. Платье от Кристиана Диора, но никто к нему не приставлен. Со мной ездит моя костюмерша, которая помогает мне за кулисами. Для меня платье на сцене означает очень многое – я не доверяю женщине, которая равнодушна к одежде, – наверняка, это женщина с прошлым. Я – ваша современница и надеюсь, что платье вам понравится, оно очень скромное – кусочек тюля и много бриллиантов». (Здесь смеются все..)»
Ее концерт оставил впечатление неизгладимое. Представьте себе довольно провинциальную сцену (Театр киноактера), какие-то нелепые выступления фокусника и ксилофониста (антураж Москонцерта) – тоска смертная. И вот объявляют ее. Под музыку она медленно выходит из левой кулисы, чарующе красивая, в белом пышном песцовом «sortie-de-bal» с треном и, отвечая на овацию публики, склоняется в долгом поясном поклоне.
Первый номер – «Джонни», любовное танго. Оркестр играет вступление, она, наклонив голову, слушает и вдруг, с первым же словом поднимает руки, песцовая накидка мгновенно падает к ногам, и Марлен Дитрих предстает перед нами в сверкающем платье. Она поет, возвышаясь в этом белом облаке, но первый куплет никто не слышит – такие стоят аплодисменты.
После исполнения она в поклоне подобрала одной рукой эту пышную накидку и, волоча ее, медленно пошла за кулисы, покачиваясь в такт музыке. И улыбалась как-то озорно и приветливо, играя песцами, и всем хотелось еще и еще видеть ее, и чтобы она снова пела. И она пела нам много!
Пройдет лет двадцать, и мы увидим документальный фильм Максимилиана Шелла «Марлен». Но там на протяжении всей картины она ни разу не появится. Увы – время беспощадно, и она не хотела разрушать образ, который создавала на протяжении всей своей жизни. Когда камера приблизилась к двери, мы услышали гневный голос Марлен: «Контрактом не предусмотрено мое появление на экране! Как вы можете, Макс, нарушать его? Я всегда вас считала мальчиком из хорошей семьи и думала, что вы воспитаны в уважении к даме». И оператор остановился, не осмелившись переступить порог. Так мы ее и не увидели, а только слышали ее диалог с Шеллом. Мы не увидели ее поблекшей и увядшей и сохранили навсегда память о ее удивит тельной красоте и шикарном, дорогом имидже.
Когда ей было уже за восемьдесят, ее приятельница Татьяна Яковлева, которая часто звонила ей из Нью-Йорка в Париж, говорила мне, что Марлен пьет, сознательно приближая свой конец – она в депрессии, все вокруг уже ушли, жить неинтересно… В одном журнале я видел фотографии ее спальни и всего, что окружало ее в последнее время (сняли после похорон.) Главные вещи – телефон и записная книжка с номерами телефонов – исписанная, растрепанная. Они связывали ее с миром. Телефон от частых падений весь в трещинах и в нескольких местах перевязан и заклеен скотчем. Обыкновенный дисковый аппарат кремового цвета, такие стояли у нас в домах и так же ломались от падения на пол.(У Марлен Дитрих, судя по количеству трещин, это в последнее время случалось постоянно.) Рядом лист бумаги, на котором начертано и написано, что и где находится в комнате, – склероз есть склероз! Без этого указателя она уже не жила. Представьте себе нарисованный рукою Марлен план ее спальни, где указаны кроватная тумбочка, письменный стол, туалетный стол, небольшой холодильник и т. п. И надписи: на тумбочке – «телефон, алфавит, карандаш», на столе – «журналы, фотоальбом, Хемингуэй, конверты, бумага, скотч, фломастеры», на туалете – «Dior», лак, кремы», а в холодильничке – «йогурт, минераль, лекарство», отдельный большой список лекарств… Грустно.
Кстати, на фотографии в журнале видно, как много лежит на письменном столе, и вот что я прочел недавно в записках Марлей Дитрих: «Писчебумажная лавочка! Люди, любящие посещать их, сходят с ума от различных держателей бумаг, дыроколов, скрепок, тетрадей для заметок со спиралями сверху и сбоку. Они обожают рыться в бумаге – толстой, тонкой, обычной, с водяными знаками и без них, понимают толк в карандашах, ручках, точилках, стиральных резинках. Как в лихорадке, такой покупатель купит все, что ему нужно, и еще массу такого, что вообще не найдет применения. Никогда не забуду, как в маленькой лавочке я откопала прекрасную светло-голубую бумагу, которая напоминала шелковистую промокашку. Время от времени я извлекала ее на свет божий, любовалась и чувствовала себя абсолютно счастливой».
В год столетия Кинематографа была открыта выставка в Берлинском «Gropius-Bau», где экспонировались и разбитый телефон, и листок-указатель, увеличенный до размера плаката. Но не этим была знаменита артистка, и огромное место занимают экспонаты, рассказывающие о ее творчестве. В них – прежняя Марлен Дитрих. Немецкое правительство купило на аукционе все ее вещи – костюмы, обувь и шляпы, перчатки и меха, бижутерию и гримировальные принадлежности, зонты и саквояжи, с которыми она ездила по миру, и – письма, фотографии, документы и проч., и проч., и проч… Но главное, конечно, ее костюмы, в которых она снималась, – «Голубой ангел», «Марокко», «Желанье»… Тут же идут фрагменты фильмов, где она молодая и обольстительная.
В отдельном зале – ее концертные платья. Рядом – туалеты, сшитые недавно знаменитым Армани, они навеяны образом артистки, ее неповторимым стилем и представляют собою настоящие произведения искусства. Надетые на манекены, они отражаются в зеркальных стенах, и, куда бы вы ни шли, вас самым непостижимым образом встречает завораживающий взгляд Марлен с огромной фотографии… А в центре всей этой фантасмагории – ее шикарное бриллиантовое платье с накидкой из белых песцов, в котором она поразила весь мир, в том числе и нас на сцене Театра киноактера.
Повторюсь: после концерта она в поклоне подобрала одной рукой пышную белую накидку и, волоча ее, медленно пошла за кулисы, покачиваясь в такт музыке. Она улыбалась как-то очень удивленно и одновременно приветливо, играя песцами, а нам хотелось удержать ее на сцене, чтобы она пела снова и снова…
Последняя записка Марлен Дитрих:
«В это майское утро мне кажется, что я чувствую начало умирания, – поскольку у меня нет никакого опыта в этой области, то я не могу объяснить, почему я это знаю. Но оно обретает реальные очертания. Я почти надеюсь, что это оно и есть».
Натан Федоровский, или нищета и блеск эмигранта
Впервые я увидел его в 1983 году – ярко-рыжего, красивого, молодого, бедного и неустроенного, но не унывающего и полного надежд, которым суждено было сбыться. В Берлине тогда устроили выставку «От символизма к футуризму», и Натан буквально там пропадал. Он не мог наглядеться на всё эти его любимые футуристические книги и плакаты, на фотографии и рисунки, коллажи и инсталляции. Тогда Натан и не предполагал, что со временем он будет владеть какими-то из этих сокровищ, будет держать их в руках, поглаживая или, укрепив на стене, завороженно смотреть на них часами, днями, годами…
Выставка была до перестройки, и сейчас тем, что помоложе, даже не понять, что тогда нам, приезжим из Москвы, не так уж и безопасно было общаться с эмигрантами, ведь мы запросто могли стать невыездными. Но об этом забывалось – таково было силовое поле обаяния этого красноволосого доброго человека. Его поведение располагало к искренности, он никогда не хитрил и не кривлялся, не старался казаться кем-то другим, и с ним нельзя было не быть откровенным. Мы подружились сразу же не только в силу всех этих его особенностей, но и в силу общих интересов и идей, которым Натан остался верен до конца, каким бы катаклизмам они ни подвергались на его родине.
Родился он в 1940 году, в семье военного, в Днепродзержинске, на Украине. Юношей поступил на филологический факультет Ленинградского университета и с блеском его окончил. В 1980 году с женой и маленьким сыном он эмигрировал, сначала в Вену, потом в Западный Берлин. Язык он осваивал уже «на ходу», с трудом зарабатывая журналистикой и фотографией. Жизнь их была нищетой и блеском: неустроенность эмигранта, чудовищная ностальгия прелестной молодой женщины, его жены Гали, путаница в языках маленького ярко-рыжего Максика, для которого Галя подбирала куски картона от обувных коробок, выброшенных возле магазина, – мальчику не на чем было рисовать… Единственная ценная вещь – серебряный бальный ридикюльчик, свадебный подарок – была продана в минуту жизни трудную, которым не было видно конца. Но постепенно прояснялись для Натана законы того общества, куда его забросила судьба. Энергия, природный оптимизм, недюжинный ум и личное обаяние, помноженное на отличное знание предмета, которым он занимался, помогли ему выдвинуться и стать дилером с международным именем. Во второй половине восьмидесятых годов, недалеко от Курфюрстендамма, он открыл «Avantgarde Galerie Berlin», которая скоро превратилась в один из культурных центров Германии.
Почти мальчиком влюбившись в поэзию Маяковского и в личность поэта, Натан пронес эту любовь до конца своей короткой и яркой жизни. Он говорил мне примерно следующее: «Если среди ста томов его партийных книжек отобрать стихи, что бередят душу, что потрясли нас и будут потрясать тех, кто впервые их прочтет, – то таких шедевров у Маяковского наберется целый том. И том этот, я убежден, останется навечно. Разве этого мало? Ведь все великие стихотворения Тютчева – тоже один том. Но никому в голову не приходит кидать за это в Тютчева камни. В России же сейчас пишут, что время собирать камни, а на самом деле только и делают что кидают их друг в друга и в историю, зачастую попадая в гениев».
И хотя еще в Ленинграде (уже в пору своей зрелости) Натан увлекся – и серьезно увлекся! – другим большим поэтом, Иосифом Бродским, он мог бы повторить слова Маяковского: «Мы любовь на дни не делим, не меняем любимых имен».
Свою любовь к «любимым именам» он доказывал на деле. Кому пришло бы в голову устроить у себя в галерее выставку «Мир Лили Брик» – это зеркальное отражение поэта? Зажегшись идеей, он упорно добивался ее воплощения и убедил, уговорил, захлестнул, чуть ли не заставил нас силой согласиться на экспозицию. Мы же с Инной радостно и благодарно подчинились его одержимости. Со своей нечеловеческой энергией и настойчивостью он все организовал, «разорил» нашу квартиру в Москве, сорвав все со стен (мы же с ужасом и восторгом смотрели на его вдохновенный разбой), запаковал, перевез, развесил, созвал зрителей, всех угостил, пригласил актеров читать стихи. И все слушали, смотрели, восхищались и выставкой, и Натаном – еще неизвестно, чем больше. А какой каталог он сделал! Если писатель живет в своих книгах, то Федоровский – в своих каталогах. В них его вкус, его душа, его талант.
Выставка имела большой успех и прессу, она экспонировалась несколько месяцев. Будь на то воля Натана, он сделал бы ее постоянной. Должен заметить, что под воздействием «Avantgarde Galerie» Государственный Литературный музей в Москве открыл к столетию Маяковского целый зал, посвященный музе поэта. Не это ли называется культурной диффузией?
«31 октября 1992 года состоялось открытие выставки «Мир Лили Брик», – писал Андрей Битов. – После того, как Маяковский был назначен Сталиным «лучшим и талантливейшим», после того, как несчастного самоубийцу расстреляли из пушки советской славы, после этого двойного убийства, Маяковский обрел свое единственное личное бессмертие у Бриков, как при жизни обретал там единственное убежище.
Как говорят, инцидент исперчен.
Любовная лодка разбилась о быт…
И вот этот мягкий и нежный быт, о который она разбилась. Что бы мы знали о нем без Лили Брик? Казенную комнату в коммуналке напротив ЧК с портретом Ленина, под которым поэт каким-то образом себя чистил?
Фотокарточки, автографы, любовные записки, печатка, увядшая перчатка, телеграмма: «Володя застрелился»… Большая, как нотная тетрадь, «Сестра моя – жизнь», переписанная специально для Лили журавлиным почерком Пастернака.
Его щедрое просветительство нельзя переоценить. Он знакомил широкую публику в Германии с искусством мастеров России, о которых еле знали специалисты, – и то зачастую понаслышке. Он представил немцам Георгия Зимина – художника и «фотограммиста», не известного даже у себя на родине, ибо Зимин предпочитал не выставляться, отрицая режим, который признавал лишь социалистический реализм. В каталоге, изданном Федоровском, остались жить работы художника на тему «Скрябин в танце», основой им послужила хореография Лукина, балетмейстера тоже непризнанного, который вторично родился благодаря Натану Федоровскому.
Он представил берлинцам молодого, талантливого – а Натан имел дело только с талантливыми! – и в ту пору еще неизвестного живописца Диму Ракитина. Он выставил не только его живопись, но и опубликовал «Записи» – разноцветные, разношрифтовые тексты художника, обретшие в каталоге Федоровского художественную суть.
В годы, когда рухнула Берлинская стена и мы стали свободнее ездить друг к другу, перед ним гостеприимно открыли двери наши коллекционеры, благодаря чему западный мир увидел немало мастеров, досель там неизвестных. К их числу относится фотомастер Ида Наппельбаум (дочь знаменитого фотохудожника Моисея Наппельбаума.) Эта женщина была уже в сильно преклонном возрасте, когда Натан Федоровский уговорил ее согласиться на экспозицию в Берлине. Ида Моисеевна всего лишь один раз, в 1925 году участвовала в международном салоне в Париже, завоевав там две золотые медали. В силу различных причин она больше не выставлялась, но работать продолжала.
Каталог выставки, который сам по себе является произведением полиграфического искусства, открывает фотография, сделанная Моисеем Наппельбаумом в Петрограде в 1917 году, где совсем юная Ида снята в группе с Николаем Гумилевым и Ириной Одоевцевой.
«Искусство Иды Наппельбаум – это открытие для нашей публики, как для ее современников, так и для людей молодых, – писали газеты. – И если мы подолгу стоим перед вещами, что нам показывает наш новый культуртрегер, то не успех ли это экспозиции, увиденной берлинцами? И что мы можем сказать г-ну Федоровскому кроме слов благодарности?»
Дело рук все того же Федоровского – «ренессанс» Петра Галаджева. Этого интересного художника в России не то чтобы забыли, но как-то не обращали на него внимания. Натан воскресил его работы и подготовил совершенно восхитительную экспозицию. И опять – нет пророка в своем отечестве! Эта выставка послужила нам примером. Работы художника – графика, коллажи, театральные и киноэскизы, лежавшие годами невостребованными на антресолях в квартире его родных, вдруг ожили от прикосновения Федоровского, о них вспомнили, заговорили и устроили выставку в Москве.
Меня всегда поражала в Федоровском «несобранная собранность». Он не расплескивал себя – таков был его метод работы. Накануне вернисажа я всегда недоумевал, глядя на полный хаос в Галерее, содрогаясь при мысли о фиаско, которое назавтра ожидало Натана. Но за час до открытия умением Федоровского и его колдовством все непостижимым образом вставало на свои места!
Каждый его приезд в Москву превращался для нас – независимо от времени года – в праздник Рождества. Мы соотносили Натана с Дедом Морозом, ибо он неизменно являлся с мешком подарков, которым нагружала его Галя. Широта, щедрость, безоглядность были для него органичны, и немецкая расчетливость ему не пристала. Не счесть людей, оказавшихся на чужбине, которым помог Натан в трудную для них пору.
…Галерея в центре Берлина – выставочные залы и офис в престижном доме стиля Югенд; неподалеку их огромная квартира и отдельная квартирка для гостей; машины, шофер, слуги, секретарши, массажисты и парикмахеры; себе, Гале и Максу одежда только из дорогих домов; шикарные ужины, подарки друзьям, поездки по всему миру (однажды он прилетел лишь на вечер в Париж, чтобы повидаться со мной) – он был человек широкий: выписал из России брата, которому помог стать выдающимся бизнесменом; перевез отца с матерью, купив им квартиру и обеспечив счастливую старость в окружении сыновей и внуков. Но главное, конечно, было дело, которое он знал и любил, – экспозиции в галерее, его любимый русский авангард.
Для нас Натан был олицетворением Берлина. Там его знали все русские и множество немцев. Он был космополитом, непринужденно чувствуя себя всюду на Западе и за океаном.
И вот на гребне успеха, богатства, победительности, когда для него стала доступной и его родина, куда он приезжал с радостью, свободно и когда хотел – все перестало быть. Как всегда, после смерти неординарной личности поползли слухи – мафия, рэкет, крах, спид… Пустое! Причины оказались другие. Неизлечимое заболевание мозга, когда угасает рассудок и человек погружается в детство. Как это принято на Западе, врачи без обиняков все ему сказали. И еще – женщина в России с замашками куртизанки. Уход от нее и необратимая болезнь дали толчок длительной и тяжелой депрессии, из которой его не могли вывести несколько месяцев и которая привела к трагическому концу. Он повесился на широкой шелковой ленте от конфет, когда Галя вышла в соседнюю комнату ответить на телефонный звонок…
Было ему сорок два года.
Поговорка гласит: «Незаменимых нет». Она неверна – разве кто-нибудь может заменить нам Натана?
Алла Демидова, или приглашение на танго
С Аллой Демидовой мы оказались соседями по даче. И вот поздно вечером, уже легли, я слышу под балконом ее приглушенный голос:
– Вася! Вася!
Не веря своим ушам, я замер.
– Вася, Васенька…
– Алла, я здесь.
– Да я не вас, я кота.
(Вот так всегда!)
Смеясь, мы познакомились.
Уставая от вечной публичности, по приезде на дачу она сразу же стремится уйти в тишину леса. Иной раз удивишься, увидев ее фигуру в нарядном парижском платьице, скрывающуюся в чаще. А ей все равно – в чем она приехала из города, в том и скорее в лес. А за нею зверинец – две ее собачки и кот. Чувствуя себя там, как дома, она знает все названия грибов, ягод, трав и цветов. Их она собирает, сушит, составляет букеты и, словно колдунья, украшает ими свое жилье. А потом она их о чем-то спрашивает, и, я убежден, они ей отвечают!
Меня всегда поражает наивность и искренность ее поведения вне сцены. Никакого притворства, актерства, позы. Все принимает на веру. Вот какой случай был у нас в 1982 году, даже трудно поверить, что такие времена были буквально вчера. У нас дома стоял видеомагнитофон, и мы смотрели разные кассеты, которых тогда было очень мало. А главное, все это было почему-то полулегально – какие фильмы можно смотреть, какие нельзя? Никто не знал. Кого-то посадили в тюрьму, все волновались и смотрели фильмы с боязнью, не понимая, почему надо опасаться, например, «Жестяного барабана» или «Соломенных псов»? Чушь собачья. Моего знакомого режиссера выбрали в комиссию на Петровку, 38, чтобы устанавливать, порно этот фильм или не порно и можно ли его смотреть дома? Насмотрелись они всяких хороших фильмов, которые уже стали классикой, долго спорили, но ничего не решили. И все полулегально и с риском продолжали по домам нарушать неизвестно что. И боялись по телефону об этом разговаривать.
Извините за такое отступление, но без него был бы непонятен следующий эпизод. Принесли нам кассету с фильмом «Последнее танго в Париже» Бертолуччи с Марлоном Брандо. Я звоню Алле и, учитывая все вышесказанное, говорю так:
– Алла, нам привезли из Парижа танцевальные пластинки с танго. Последние модные танго. Из Парижа. И мы вечером решили потанцевать. Будем танцевать танго. Которые из Парижа. Самые последние. Приходите. Вы же хотели танго. Из Парижа. Будем танцевать. Самое последнее.
– Вася, но я не танцую. Я не умею. И почему танго?
– Оно снова вошло в моду.
– Но я не гонюсь за модой, особенно за танцами…
– Алла, но это так просто – танго. Особенно последнее из Парижа, там такае ясная мелодия, четкий ритм…
– Ну, не знаю. Я как-то не настроена на танцы. У вас, наверно, будет много народу…
– Нет, придет только Федя Чеханков. Он, кстати, прекрасно танцует, он вас научит, будет гнуть в танго. И вы с ним сможете танцевать. Последнюю новинку Парижа – танго. (Господи, думаю. Как уж яснее сказать? Неужели она думает, что мы с Инной и впрямь будем весь вечер танцевать? И как у нас в квартире танцевать, когда повернуться негде? Нет, все принимает на веру.) Очень вам советую, Алла, приехать, приятно проведете время, в крайнем случае будете просто смотреть, как мы с Инной танцуем танго. Из Парижа. Самое последнее. (Боже, что я горожу?)
– Ну… не знаю. (Наверно, думает – что за удовольствие смотреть, как Вася с Инной танцуют весь вечер танго?) Если освобожусь, заеду. Спасибо.
– Уффф!
Вечером – звонок в дверь, приезжает Алла, дыша духами и туманами, красиво причесана, элегантно одета – танцевать так танцевать! Я ее все же уговорил на последнее танго. Из Парижа. «Я думала, что правда танцевать. И, честно говоря, удивилась». Вместе с нею очень мы смеялись над ее доверчивостью…
Мне кажется, что лучше нее никто сегодня не читает стихов, особенно поэзию Ахматовой. Она замечательно интересно разбирает «Поэму без героя», но это не «музыку я разъял, как труп», а увлекательный и умный рассказ о персонажах поэмы, которые часто не названы, но угаданы ею; это ассоциации со строками ранней Ахматовой, которые у Демидовой вызывает даже одно слово в поэме; это ее соображения относительно туманных образов, которые она расшифровывает, поверяя Ахматову ее же строфами… Можно было бесконечно слушать это эссе Демидовой о поэме Ахматовой, сидя в ее колдовской комнате на даче, с видом на водную гладь за окном. Жаль, что оно не записано ею и нигде не напечатано.
Естественно, что когда я работал над фильмом «Анна Ахматова. Листы из дневника», то читать стихи пригласил Аллу Сергеевну. Когда мы пришли в аппаратную, я снял пиджак, засучил рукава, приготовившись как следует поработать с Демидовой, «и – и не мог». Она так совершенно читала, что вся группа сидела завороженной, и, к счастью, эта «завороженность» осталась в фильме. Единственное замечание, которое я сделал и которое Алла постаралась учесть, только испортило стихотворение, и я тут же попросил ее перечитать по-своему. Думаю – именно это имел в виду Станиславский, когда говорил, что режиссер должен умереть в актере… Что я и сделал.
Когда Алла Демидова исполняла «Реквием» Анны Ахматовой, мы каждый раз ходили на ее выступление. (Кстати, она первый исполнитель.) После заключительных строк – «И голубь тюремный пусть гулит вдали / И тихо идут по Неве корабли» – неизменно наступала тишина. Публика сидела потрясенная.
После «Реквиема» мы всегда уходили. Слушать музыку, даже прекрасную и в прекрасном исполнении Владимира Спивакова, было невозможно: «И здесь кончается искусство / и дышат почва и судьба!»
– Но послушайте, какой случай произошел в Ленинграде, – рассказала однажды Алла Демидова, вернувшись с гастролей. – Мы выступали в зале Филармонии с «Реквиемом», и, когда вышли на последний поклон, я вдруг вижу, как по проходу семенит хрупкая старушка, седенькая, на высоких каблучках, с жабо, в буклях, старомодная такая петербуржанка – идет прямо на меня, а в руках какой-то полурастерзанный сверток в газете, и она очень трогательно протягивает его мне. Я ей поклонилась и с благодарностью приняла подарок. Чувствую, что реликвия какая-то, что-то сокровенное.
Мы опаздывали на «Стрелу», я, не разворачивая, сунула сверток в чемодан, в Москве утром побежала на репетицию, вечером – спектакль, я забыла про чемодан и только вчера разобрала его. Знаете, что было в этом свертке? Бутылка английского джина!
– Вот так так!
– Такая милая интеллигентная старушка, кто бы мог подумать? Неужели у меня вид пьяницы? Но вы любите джин и он вам.
– Спасибо!