355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Катанян » Прикосновение к идолам » Текст книги (страница 23)
Прикосновение к идолам
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:03

Текст книги "Прикосновение к идолам"


Автор книги: Василий Катанян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)

Надежда XXI века

Наконец судьба ему улыбнулась – он снял «Легенду о Сурамской крепости», картина имела большой успех, и впервые у него была премьера в московском Доме кино. Зал был переполнен. А в феврале 1988-го, в 64 года, он впервые попал за границу, в Роттердам, где чествовали двадцать лучших кинорежиссеров мира, «надежду двадцать первого века». Всем за шестьдесят. Доживут ли они до двухтысячного года, не говоря уж о том, смогут ли снимать, да и просто держаться на ногах?

Но дело не в этом, а в том, что туда был приглашен и Параджанов. Из-за непогоды он три дня не мог вылететь в Москву и болтался в тбилисском аэропорту. Нам позвонила его приятельница Манана Бараташвили:

– Мы в отчаянии, он не возвращается домой, так как самолет может улететь в любой момент, и мы возим ему туда еду, делаем уколы инсулина. Аэропорт переполнен, и «надежда двадцать первого века» ночует на полу на своих узлах. Ради Бога, встретьте его, приютите и позвоните мне, когда он прилетит.

– Непременно. Но что за узлы он тащит в Голландию?

– Увидите.

И увидели. Он загромоздил ими всю квартиру, и по комнатам можно было ходить только извиваясь. Это были баулы с курдскими юбками, тюки с восточными шалями, огромные мешки с пачками грузинского чая.

– Кому ты собираешься это дарить?

– Найду кому. В крайнем случае буду просто кидать в толпу.

– Ну разве что.

Но раздача началась тут же. Пришли в гости Алла Демидова и итальянская графиня Мариолина. Сережа моментально одел их в курдские юбки и шали. Себе на голову тоже нацепил малиновую курдскую юбку, уверяя, что именно в таком виде пожалует на прием в мэрию Роттердама. (И пожаловал бы, если бы к тому времени все не раздарил.) Он показал элегантную кепку из джинсовых лоскутов, которую сшил в подарок Годару, – на того тоже возлагали надежду в XXI веке. От СССР в лучшие попали Сергей Параджанов и Отар Иоселиани, что не помешало Сереже в первый же день затеять с ним драку в вестибюле роскошного «Хилтона», попутно разбив витрину.

По возвращении мы не могли от него добиться, что было в Роттердаме. Он был перевозбужден и перескакивал с одного на другое. Судя же по привезенным газетам, он произвел фурор. Они пестрели его фотографиями в любимом камзоле. А по городу расклеили огромные плакаты с его изображением и подписью: «маэстро». Он очень этим гордился. В одном интервью он заявил, что просидел в тюрьме… пятнадцать лет!

– Тебе мало твоих, в общей сложности, пяти-шести лет? Откуда ты взял столько?

– Откуда надо, оттуда и взял!

И весь разговор. Он пробыл в Голландии всего три дня, из них субботу и воскресенье, когда магазины были закрыты и функционировала только барахолка. Там-то и развернулся Сережа! Он накупил столько, что пришлось к нам подниматься в двух лифтах. Никакой одежды или «техники» он не приобрел, только старые и красивые вещи: жестяные коробки с картинками, бесчисленные рамки всех размеров для фото, коллажей и картин, краски, кисти, золотую бумагу, блестки и цветы, фарфоровые вазочки и колокольчики, лампы, подсвечники, чайницы, флаконы, зонты, веера, гадальные карты… Все это он расшвырял по всей квартире, и она стала похожа на лавку старьевщика. Утром закричал: «Идите смотреть, что я привез Светлане!» Это была груда украшений, которые он нацеплял на Инну, дабы представить, как все будет сверкать на Светлане. Вещи были отменного вкуса. Не уверен, что они дошли по назначению, что по дороге он не роздал половину налево-направо…

Но вот упакованы чемоданы и сумки, засупонены узлы, увязаны мешки и коробки. Чтобы увезти этот цыганский скарб, откупили целое купе. Вызвали две машины. Инна зажарила курицу на дорогу, я наделал бутербродов. Сережа долго целовался с моей мамой и, окруженный толпой провожающих, отбыл. Двери лифта закрылись, и он опустился в преисподнюю, в девятый круг ада… Обо всем дальнейшем я пишу скрепя сердце.

Всю жизнь Сережа делал что-нибудь безумное, странное или пагубное – лишь бы это был его собственный выбор. Я говорю не о творчестве, а о его житейских поступках. Подобно персонажам Достоевского, которого он, правда, не читал, Сергей стремился доказать себе, а главным образом окружающим, что он не обыкновенный человек, подчиняющийся неизвестно кем выдуманным нравственным законам, а личность, способная создать свои собственные законы и жить по ним. Отсюда и одна из его особенностей – как легко он дарил, так же легко он и пользовался тем, что ему не принадлежало. Это был один из его «собственных законов».

Целый день пакуя коробы, чемоданы и баулы, пока мы занимались своими делами, он исподволь путал скарб с амстердамской барахолки с нашими домашними вещами и отнюдь не случайно уложил к себе кое-что, что для нас с Инной было раритетом и реликвией. Да будет мне позволено не вдаваться в подробности, чтобы не унижать Сережу, которого уже нет с нами. Но что было – то было.

Редко кто, пройдя огонь и воду, безболезненно проходил и медные трубы. Медные трубы, как известно, поют славу. Огня и воды на долю Параджанова досталось с лихвой, и он прошел сквозь них, не растеряв себя. А вот слава, «погремушкой над ухом треща», сломила его – он решил, что теперь все дозволено. Поэтому и провожающим на вокзале он со смехом рассказал, как удачно у него все вышло…

Здесь можно было бы поставить точку, но я ставлю три восклицательных знака!!!

Мы отсылали обратно нераспечатанными его письма, не подходили к телефону, когда он звонил, не реагировали на его попытки объясниться, не принимали ходоков от него. Мы его отринули. Сергей же остался самим собой. Не отрицая ничего из содеянного, он этим даже бравировал и ерничал. То через третьих лиц просил, чтобы я представил на премьере в Доме кино его «Ашик-Кериба», то с кем-то пытался послать гостинцы – да мало ли еще что? Мы были в шоке… Со временем стресс прошел, осталось глубокое сожаление и горечь, что он попрал сорок лет дружбы. Но, честно говоря, когда мы узнавали об успехах его картин, о триумфальных поездках в Германию или в США, о фестивалях и наградах, то радовались и говорили: «Наконец-то справедливость торжествует». То мы читали, что в Португалии после просмотра зал долго скандировал: «Ге-ний», «Ге-ний!»; то видели по ТВ, как в Берлине ему вручают «Феликса»; слышали, что в Голливуде ему предлагают снимать «Песнь о Гайявате», в Германии – «Доктора Фауста», итальянцы – «Божественную комедию». Он как-то жаловался: «Из меня делают дрессированную обезьянку. Заставляют давать интервью, выходить на сцену. Я не люблю эти шикарные отели, я не умею открывать бесконечные краны в ванной, спать в гигантских постелях, где до подушки надо добираться на четвереньках. Нью-Йорк потрясающий город, но тамошние миллионеры… Зачем мне этот прием, где вместо баккара все пьют из пластмассовых стаканов, которые тут же бросают в корзину? Нет, я хочу сидеть в уличном кафе и смотреть на толпу или рыться на барахолке, отыскивая кофейную чашку Гитлера».

Исповедь

Сергей писал из лагеря: «Светлана, дорогая, когда я родился, я увидел облако, красивую мать, услышал шум ветра, звон колокола, и все это с балкона детства, и за все это надо платить». И платой должна была стать его «Исповедь», фильм-благодарность, фильм-воспоминание. Впервые он подумал о нем еще в Киеве, когда его уложили в больницу с воспалением легких. Он позвонил мне в Москву и велел прислать двадцать штук лимонов для соседа, а себе, смущаясь, попросил два карандашика «биг-клик», они тогда только появились, их привозили из-за границы, и ими было очень удобно писать. Потом уже я узнал, что именно в больнице он написал (наверно, этими «биг-кликами») первый вариант сценария «Исповеди», на котором поставил: «Не для печати!» (По ассоциации я вспомнил Эйзенштейна, который тоже, впервые попав в больницу и, видимо, почувствовав, что не все вечно, начал там свои автобиографические записки.)

Он дал мне прочесть вариант. «Чистой воды сюрреализм», – думал я, погружаясь во все эти перипетии… Бабушки и прабабушки, бредущие в черных кружевах по трамвайным рельсам и прячущие золотую монету в резинку чулка… Целый ансамбль золоченых арф, притаившихся на кладбище… Мадам Жермен со своим невостребованным прононсом… Унесенные ветром тюлевые платки, которые ловят юноши, чтобы сквозь них прогладить складки на брюках… И среди этих фантасмагорий – он! Он, протестующий против всех изгнаний и гонений, против того, что в церкви стирают белье в цинковом корыте и кормят собак, и которому лучше с призраками, чем с живыми в этом абсурдном мире. В сценарии не только воспоминания, но и ностальгия по ушедшему миру знакомых и красивых вещей, который Сережа старался удержать и в своем доме, и в своем творчестве. Ни разу в жизни не нажав ни на одну кнопку, он, подобно своим героям, «пугался и не понимал электричества, газа, пультов, ракет и бульдозеров».

«Прошу вас, мадам Жермен, перед смертью не любуйтесь открытками с изображением атомных установок в Брюсселе, а смотрите лучше на розу, которую нарисовал на шелку задолго до вашего рождения китаец».

«Когда Тбилиси разросся, – писал Сережа, – то старые кладбища стали частью города. И тогда наше светлое, ясное, солнечное правительство решило убрать кладбища и сделать из них парки культуры. Деревья, аллеи оставить, а могилы, надгробья убрать. Приезжают бульдозеры и уничтожают кладбища, и ко мне домой приходят духи – мои предки, потому что они стали бездомными, они просят убежища. Мой дед, и моя бабка, и та женщина, что сшила мне первую рубашку, и тот мужчина, который первый искупал меня в турецкой бане. В конце я умираю у них на руках и они – мои предки – меня хоронят.

Это фильм об обысках 37-го года, о том, как арестовывали отца, как прятали котиковую шубу. В тридцатых годах отец купил шубу у хозяина табачной лавки, и всю жизнь ее прятали, сначала от НКВД, потом от КГБ, потому что она была «богатой», красивой. Мама надела ее дважды. Как-то ночью пошел снег, муж разбудил ее и сказал: «Встань, идет снег» (снег в Тбилиси редкость, а мех любит холод.) Мама встала, как сомнамбула вылезла через чердак на крышу и простояла в шубе, надетой на ночную рубашку, до утра. Это было одно из самых сильных моих детских впечатлений: мама стоит на крыше в мокрой шубе. Мне отчего-то показалось, что ее всю ночь жевали… буйволы! Второй раз она надела ее на похороны мужа. Я ей сказал: «Надень шубу». Это было в августе».

Гаррик рассказывает: «Я не успевал следить за метаморфозами «Исповеди». Однажды там вдруг появилась наша соседка, грузная дама Анна Андреевна. Она жила на втором этаже, и мы, играя в футбол, иногда забивали мяч ей на балкон. Она подходила к перилам, кричала «гол!» и кидала мяч обратно. Но однажды она не отреагировала, и мальчишки, поднявшись, увидели ее сидящей на диване. Она крепко спала и не слышала, как они забрали мяч. А потом выяснилось, что она в это время была уже мертва. Когда она лежала в гробу, то все заметили, что у нее кривая шея. «Это потому, что она слишком увлекалась игрой на скрипке», – объяснил мне Сережа. Родственники увезли только рояль, его спускали на веревках с балкона, а все остальное выкинули на свалку, в том числе и трогательные фигурки, которые она делала из любви к искусству и которые так пленяли дядю в детстве, а потом и меня. У Анны Андреевны раньше были родители: папа композитор, а мама работала суфлером в опере. Больше всего она любила тишину. («Имея мужа-композитора, ее можно понять», – замечал Сережа.) Так вот, вернувшись с работы, где за ее спиной весь вечер играл оркестр, а перед ней пел хор и солисты, она, вне себя от музыки, повязывала голову полотенцем и требовательно кричала: «Тише!» Показывая ее, дядя наворачивал полотенце, кричал: «Тише!», одной рукой затыкал ухо, а другой готовил ужин».

Мне же Сережа рассказывал такой эпизод из соседской жизни: «Опускается вечер, духота медленно отступает, на галереи выходят кекелки и переговариваются через двор с соседками, которые сидят на балконах, как махи на картине Гойи, делая вид, что они светские дамы. Другие же просто пялят глаза друг на друга, положив арбузные груди на перила. Лень, апатия после рабочего дня. Мужчины в майках проветривают подмышки – вот так – или играют в нарды. Типичный вечер в кавказском внутреннем дворике. Все безмятежно, но все в ожидании. И – вот оно: «Слушай, весь Тбилиси! Слушай, весь Тбилиси!» – кричит, выскочив на балкон, свирепый тучный Гиви. Тут уже высовываются из всех окон. «Слушай, весь Тбилиси! Эта дрянь, эта дура, эта разбойница…» – у него от возмущения не хватает слов, он ловит ртом воздух. «Кто?» – хором спрашивают соседи, отлично зная – кто, ибо повторяется это каждый вечер в час назначенный. «Эта мерзавка, эта ослица… Слушай, весь Тбилиси! Это моя жена! Сколько раз я ей говорил, что люблю видеть то, что я пью, но эта идиотка не может этого понять, вот и сейчас – вай ме! – вместо того чтобы налить мне чай в стакан, – слушай, весь Тбилиси! – она мне подает его в чашке!!!» И Сережа торжествующе поднимает над головой чашку, словно вражеский скальп. Глаза его сверкают. Однако ни суфлерша, ни преступница с чашкой в окончательный вариант не попали, тем более не были сняты, о чем я несказанно жалею, я так живо все это вижу!

Как-то по телевизору, который Сережа не любил смотреть, показывали немую комическую ленту «Домик в Коломне». Мы ужинали, и деваться ему было некуда: телевизор стоял в столовой. Иван Мозжухин блестяще играл Парашу в очень смешной сцене «Кухарка брилась». Сережа моментально зажегся: «У меня в «Исповеди» есть эпизод, как проходит утро в нашей семье. Сестры идут в школу, я настраиваю скрипку, а мама бреется. – «Как бреется?» – «Вот так (он показал.) Что вы на меня уставились? Она каждое утро брилась. Если бы она не брилась, то у нее были бы усы, как у Буденного. Представляете, приходит за мной в школу мама, а у нее лицо маршала, она в буденовке и напевает «Мы красные кавалеристы…» Дальше ему было уже неинтересно рассказывать, он легко добился своего – мы покатывались со смеху. Этого тоже не оказалось в сценарии – может, он забыл про Буденного, может, еще что?

Гаррик Параджанов: «Про своего отца, моего дедушку, Сережа написал в сценарии несколько эпизодов, но в окончательном варианте почти ничего не осталось. Правда, он говорил, что кое-что из этих набросков он все равно снимет обязательно. Я помню такую сцену, его воспоминание: «Это было в тридцатом, мне было шесть лет, папа вернулся с очередной отсидки на Беломорканале. Меня одели в матроску и привели в столовую: «Покажи папочке, как ты играешь на скрипочке». Я запиликал что-то невыносимое, очень похожее на скрип старой дверцы буфета. Или сарая. Вскоре терпение отца лопнуло: «По моим подсчетам, за то время, что я сидел, ты мог бы выучить концерт Вивальди. Прекратить!!» На этом моя карьера виртуоза закончилась».

«Амаркорд», «Фанни и Александр», «Зеркало» – биографические фильмы великих режиссеров. Параджанов задумал свою картину первым в этом ряду, но успел он – и то много лет спустя – реализовать лишь один эпизод, смерть соседки Веры. Ее похороны он снимал во дворе своего дома. Больше он к киноаппарату не подходил…

Я говорил ему, что мне в «Исповеди» не нравится тема его смерти. На каждой странице: «Я умер в своем детстве»… «Я улыбаюсь, умирая»… «Умер Человек, ищущий истину»… «Мадам Параджанова на похоронах сына» и т. д.

Меня часто как-то коробило его отношение к смерти и похоронам. В погребении он видел театр и режиссировал, даже когда бывал искренне опечален. Полетел на похороны Миколайчука, которого очень любил (он снялся у него в «Тенях»), и громко возмущался похоронами, в которые не успел вмещаться: «Его надо было волами везти от Киева до Черновиц! И мы бы медленно шли за гробом. Это же такое явление в нашей культуре, нельзя же его просто так хоронить!» Именно пешком – от Киева до Черновиц.

Если его не успевали схватить за руки, он устраивал гиньоль. У сестры умер муж, Сергей целый день убирал его, попросил всех выйти и не мешать ему. А когда гроб с покойником вынесли к собравшимся, то Аня упала в обморок: он сделал покойнику грим фараона и нарисовал открытые глаза.

Художественный процесс не прерывался. У одного его родственника была золотая челюсть, он пришел навестить Сережу в больнице и, заглянув в окно палаты, улыбнулся ему. Увидев сверкающую челюсть, Сережа, хоть и был очень слаб, все же заметил: «Вот так выглядит армянская смерть».

У себя во дворе он устроил могилу живой сестры, и она каждый день видела ее с балкона; свои похороны он тоже инсценировал, украсив автокатафалк большим своим портретом, и снялся рядом, рыдая; в последнем сценарии описал свою смерть. Словно бы дразнил судьбу. Когда я отворачивался и говорил цветаевскую фразу, что «предсказания поэта сбываются», он весело отвечал: «А я не поэт».

Оказалось, что поэт!

Мне его всегда будет не хватать

Однажды на лугу, покрытом нежными полевыми цветами, в ослепительно солнечный и от этого еще более ужасный день меня встретила соседка по даче, наша с Сережей приятельница Софья Милькина, и плача сказала, что Сергей в московской клинике, что у него рак, ему удалили легкое и он обречен. Он просит меня приехать в больницу. Едва оправившись от потрясения, я поехал к нему, но выяснилось, что он со скандалом (!) выписался и улетел домой. Вскоре позвонил из Тбилиси отец Георгий: «Сережа в тяжелом состоянии, у него депрессия, он исповедуется, плачет, говорит ужасные вещи и умоляет вас снять грех с души».

– Ну конечно! Скажи ему, что он давно прощен.

Через день снова звонок:

– Он просит, чтобы вы написали ему об этом.

Елки-палки, какая бюрократия! Я, конечно, написал, но не «об этом», а просто как ни в чем не бывало послал дружеский привет, пожелание здоровья и скорой встречи, немного пошутил, что-то нарисовал… Наутро телеграмма: «Дорогой друг и брат Васо и сестра Инна! Не нашел слов выразить радость получения письма. Да здравствует амнистия! Выразил свою радость созданием коллажа. Доставка Георгием от 1 до 5 октября. Целую маэстро Саркис 19-9-89». (Письма к нему я часто, задолго до Роттердама, адресовал «маэстро Параджанову».) В начале октября мне звонят, что «маэстро Саркис» – увы – снова в больнице и ждет меня.

Из моего дневника: «17 октября 1989 г. За последнюю неделю несколько раз навещал Сережу на Пироговке. Когда я вошел в палату, он начал плакать. В первый раз в жизни видел его смутившегося. Я, конечно, ни слова ни о чем. Чтобы отвлечь его, я болтал, что «Инны, мол, в Москве нет, а то она непременно пришла бы, а мама прислала тебе немного твоего любимого лобио», он тут же начал шутить, просил приходить каждый день, совал мне фрукты, что ему прислали из Тбилиси, устроил на тумбочке композицию из коробочек и лекарственных пузырьков, прочел открытку от Светланы, которая вынуждена была уехать обратно в Киев к больному отцу, и устроил семейную перепалку с Гарриком, – словом, все так, как всегда.

Все, да не все. Через день я застал его после укола. Он мучительно спал. Я долго сидел и смотрел на его лицо. Внезапно он открыл глаза: «Я так виноват перед вами». И прежде чем я нашелся, он снова впал в забытье.

Сегодня он позвонил, что решил улететь, что ему лучше. Я тут же помчался к нему и застал его совершенно погасшего, молчаливого, неузнаваемого. К сожалению, ему совсем не лучше. Он ни разу не улыбнулся. Было невыносимо. Я ушел от него с тяжелым сердцем.

К тому времени в Тбилиси умерли его родные, не стало соседки, и теперь, вместо конуры, в его распоряжении оказался целый этаж отчего дома, анфилада комнат. Он торопился их обставить, развесить свои работы. Этаж этажом, но болезнь его не оставляла, ему все было трудно, мучила жестокая депрессия. Мне рассказал об этом, вернувшись из Тбилиси, Миша Богин, а Сережа передал, что коллаж мне готов, но подбирается рама. «Ты видел эту работу? Что там?» – «Называется «Раскаяние»: святой Петр, с седой параджановской бородой, молит прощения у юноши, лицо которого украшает алая роза. Вообще, это что-то невиданное, с бабочками и райскими птицами, все в перламутре и жемчугах…» Коллаж оказался и впрямь невиданным, поскольку он до меня так и не дошел. Потом уже я узнал, что незадолго до смерти Сергей продал закупочной комиссии своего будущего музея (нужны были деньги!) несколько работ, в том числе и ту, что сделал для меня. Хватившись, он просил вернуть коллаж, чтобы заменить другим, но все уже было заприходовано, описано, измерено и т. д. Тогда он сказал, чтобы эту работу экспонировали с надписью «Посвящается Катаняну». Она так и экспонируется.

Открывая свою первую выставку, он писал: «Я, Сергей Иосифович Параджанов, родился в Тбилиси, там же и умру. В юности, рассуждая, как заработать на жизнь, я поступил в институт кинематографии и с тех пор голодаю». Здесь верно все, кроме одного, – он умер не в Тбилиси, а в Ереване, 20 июля 1990 года, через три дня после возвращения из Парижа, где в клинике пытались продлить его дни.

Как мне его не хватает сегодня и будет не хватать дальше! Его земная жизнь – блистательная и трагическая – была отмечена гениальными озарениями и тяжкими испытаниями. Она кончилась. Началась его земная слава – его называют Великим.

Отозвалось все, что он так исступленно призывал, – но без него публикуют его сценарии, без него открывают выставки, без него показывают его фильмы на фестивалях, без него улетают делегации, без него сыплются на него награды… Все без него и снова без него!

И вот сегодня со страниц газет и еженедельников, кино и телеэкранов на нас смотрит лицо седобородого патриарха, и шутки его выдаются за глубокомыслие Заратустры.

Нет, для меня он остался таким, каким я узнал его в юности – красивым и бедным, добрым и веселым фантазером.

Отлично зная себе цену, он однажды серьезно спросил попутчиков, с которыми предстояло ехать по опасной горной дороге:

– А вы не боитесь? Себе-то я ведь обеспечил бессмертие.

Аминь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю