Текст книги "Прощание с миром"
Автор книги: Василий Субботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Дядя Сан потом еще долго работал, и на этом тракторе, и на других, появившихся к тому времени, пока с ним не случилась беда, случавшаяся в те годы со многими людьми. По той же дороге, по которой он привел в деревню трактор, он потом отправился по этапу – под конвоем. Год спустя он вернулся, освобожден был, и жил еще какое-то время в своей деревне, но здоровье его было уже сильно подорвано выпавшим на его долю испытанием. Так он потом уже и не оправился.
81
Думаю, что вскоре после того как дядя Сан привел к нам первый трактор, и уж во всяком случае в том же году, где-то здесь же, под горой, за безымянной речкой нашей, на цветном, тянущемся до самого леса лугу, пострекотав перед тем немного в воздухе, сел маленький, если смотреть теперешними глазами, двукрылый, белые, как бабочка, самолет. Всей деревней мы побежали туда, на этот пестрый, цветной луг и, окружив со всех сторон, долго и удивленно разглядывали его. Чуть накренившись на сторону, маленький, легонькии, как кузнечик, хочется сказать, странно недвижный, сидел он на этом лугу теперь, будто и не летел только что над нашими головами, над тем же лугом. Сидел, готовый в любую минуту взлететь, исчезнуть так же неожиданно, как и появился...
Таким было первое появление самолета в наших местах, тогдашнего У-2, я думаю...
Я не могу сейчас сказать с определенностью, видел я или нет до того времени пролетающий в воздухе, в небе, самолет или я сразу увидел его на этом пестром от цветов лугу, за деревней у нас.
82
Все это, как ни странно, проводилось на глазах у всего села, в присутствии всех желающих, и мы, ребятишки, тут тоже толкались, как толкались мы на всех подобного рода собраниях. Насколько я помню, нас никогда ни с каких собраний не гнали. Происходило это вечером, в темноте, во дворе той же школы, под березами. Вечер был теплый, летний. За столом, накрытым красной материей и освещенным керосиновой лампой, сидело несколько человек, как я теперь понимаю, членов комиссии, а перед ними, спиной к людям, в темноте под березами толпящимся, стоял человек, проходивший чистку. Кто он был, какую исполнял должность в нашем селе, этого я сейчас уже не знаю, да, может быть, не знал и тогда, поскольку, еще раз повторю, он стоял спиной к нам и, в темноте этой, я даже не видел его лица. Мне только запомнился его рассказ, рассказ о себе, о том, как он, это было в годы гражданской войны, лишился своего партийного билета и, как можно было понять, выбыл на какое-то время из партии. Должно быть, в его деле все это было записано, и теперь его обо всем этом расспрашивали, и он давал комиссии по этому поводу свои объяснения, рассказывал, как было дело, как все это произошло... Вот этот-то рассказ человека, проходившего чистку, и запомнился мне больше всего. По словам его выходило, что он спрятал партийный билет свой в лесу, в котором он вместе со своими товарищами был окружен или его там, в лесу этом, настигли, и не просто спрятал, а утопил его в ручье, в лесу в том же, потому что другого выхода у него, как он говорил, не было. Очень подробно рассказывал, как это все было и почему он сделал это.
Мне кажется сейчас, что все присутствовавшие, и те, что были скрыты темнотой, и те, что сидели за столом, без всякого сочувствия слушали стоящего перед ними человека, его, насколько я могу судить теперь, совершенно откровенный и правдивый рассказ. Слушали, скорее, с возмущением, я бы даже сказал, с нескрываемым негодованием.
Так мне все это запомнилось...
Человек этот, все время стоящий спиной к нам, лица которого я так и не смог увидеть, после короткого совещания комиссии был исключен из партии.
83
Два года, два лета подряд, был я учетчиком в колхозе, чем-то вроде помощника бригадира был, ходил с саженью по полям. Бригадиром у нас всегда и все годы был один и тот же человек
– дядя Игнат. Был это очень тихий, очень стеснительный человек. Его сыновья учились со мной вместе ii школе, на два или на три класса младше меня. Жили они на другом конце деревни.
Изо дня в день ходил я с саженью дяди Игната по полям, с той, с которой из года в год ходил он сам. Сажень напоминала собой букву «А», и пей было два метра длины, и посередине она имела перекладину. Сажень была такая высокая, что я с трудом дотягивался до ее ручки, до верху ее. Я думаю, что она была, по крайней мере, раза в полтора выше меня.
Я шел вдоль поля, по краю дороги, с трудом переставляя сажень, замерял и пахоту, и бороньбу, и уборку, и любую другую работу, которая могла быть сделана летом в поле.
Однако я не только ходил и замерял, я еще и, с помощью дяди Игната, начислял или, как говорили у нас еще, выводил трудодни. Сначала все записывались в карточки, на отдельном листе бумаги записывалось, а потом заносилось в трудовые книжки с указанием того, за какую именно работу и сколько соток начислено. Иной раз начислялся трудодень, а иногда и половину трудодня, а то даже и двадцать и тридцать соток, в зависимости от того, какая работа была сделана. Все надо было разнести по графам, все записать, ничего не забыть и не упустить. Сами трудовые книжки находились тут же, в правлении, за стеной той комнаты, в которой мы жили па новом, более просторном конном дворе, выстроенном к тому времени за деревней, ближе к полям на этот раз. Книжки, как формуляры и библиотеке, хранились в длинном и узком выдвижном ящике, и этот ящик всегда стоял на столе, под рукой, и в конце рабочего дня, а в крайнем случае утром рано, на другой день, я вносил тетке Дарье ее трудодень в ее трудовую книжку и все выработанные ею за лето трудодни. И тетка Дарья всегда могла меня проверить, поглядеть, сколько она заработала, за что и сколько ей начислено, а иногда и спросить меня, почему ей начислено столько-то, а не больше...
Изо дня в день ходил я с моей саженью по полям.
84
На всю деревню у нас был один очеп. Можно сказать, что это такое кольцо, которое ввертывают в матицу и в него просовывают гибкую, чаще всего вересовую, палку, жердь такую тонкую, к длинному концу которой подвешивается, деревянная опять– таки, зыбка, как у нас зовут, люлька такая, куда кладут ребенка.
На том, который был у нас, была вынянчена вся наша деревня, несколько, можно сказать, поколений мужиков. И меня на том же очепе качали, когда я, здесь, в этой деревне, родился, и моих братьев, и сестер моих. Нас у матери было девять детей,
выжило, правда, только четверо.
Очеп в деревне у нас переносили из дома в дом, из одной избы в другую, по мере того, как рождался ребенок. И даже не сам очеп, не палку эту вересовую, а вот это, как я уже сказал, кольцо железное, которое ввинчивалось в потолок. В одной избе ребенка выкачивали и очеп переносили в другую, туда, где ждали ребенка. И так из года в год, из одного времени в другое.
Можно сказать, что всех нас на одном и том же очепе выкачали...
Я вынянчил сестру, сестра вынянчила брата, этот брат вынянчил другого брата. Так мы все нянчили друг друга.
85
Я всегда, сколько я себя помню, что-нибудь мастерил, что-нибудь вытачивал, склеивал... Одним из самых главных моих увлечений той поры были авиамодели. Ничего особенного не требовалось дли того, чтобы самому сделать летающую модель самолета, никаких таких особенных материалов. Для этого надо было иметь кусочек легкого и твердого дерева – бамбука, но, поскольку в селе у нас достать его было попросту невозможно, то я вполне обходился и без него – брал обыкновенную сосновую или березовую лучинку, обстругивал ее как надо, и фюзеляж у меня был готов. Из таких же точно, только еще более тонких лучинок связывал я крыло, а потом и киль и стабилизатор. Все это я оклеивал прозрачной, чуть ли не папиросной, совсем тонкой бумагой, и самолет мой был почти готов. Теперь оставалось сделать самое, может быть, трудное из всего – пропеллер, который выстругивался из березы, потому что это была наиболее сложная, наиболее тонкая часть всего этого сооружения. Сделать пропеллер надо было особенно точно, по всем правилам, чтобы он хорошо ввинчивался в воздух и тянул за собой всю конструкцию. Пропеллер насаживался на крючок, который пропускался в своего рода подшипник, вырезанный из кусочка жести, достаточно прочной, чтобы она выдерживала натяжение резиномотора и не гнулась. Теперь оставалось между хвостом модели и пропеллером, под фюзеляжем, натянуть резину, лучше всего несколько тоненьких, в пучок собранных резиновых нитей, накрутить, навить пропеллер, так чтобы резина эта при раскручивании привела в движение, закрутила, завертела пропеллер и модель можно было запускать. С такой законченной, готовой к запуску моделью, па постройку которой, как правило, уходило несколько дней, я бежал на наш огород, на высоту, и, заведя модель, накрутив пропеллер, пускал ее вниз туда, к реке этой маленькой нашей. Случалось иной раз, что модель моя летела довольно далеко, и через реку, случалось, перелетала, но это бывало редко. Для хорошей, правильно построенной и отрегулированной модели, с хорошо поставленным крылом, нужен был хороший резиномотор, а хорошей, подходящей резины у меня не было, мне всего чаще приходилось обдирать край какой-нибудь старой, перепрелой галоши...
Все же мои модели летали, и иной раз очень далеко, особенно после того, как мне однажды прислали в посылке из города, из детской технической станции, как видно способствовавшей развитию авиамоделизма, неожиданно толстый кусок бамбука, из которого можно было сделать не только фюзеляж, но все эти поперечные и продольные реечки, и для хвоста и для крыльев, а потом даже и моток тонко нарезанной резины прислали.
Теперь, я думаю, столь простенькую и несложную модель, которую я в те годы делал, в любом нашем «Детском мире» можно было бы купить...
Я строил авиамодели несколько лет и очень увлекался этим.
86
Еще одним моим увлечением – были кролики. Я уж не помню, как появился у меня первый кролик – или я купил его где-нибудь, или мне его подарили. Надо сказать, что в те годы разведением кроликов занимались очень охотно и очень многие, но больше всего, конечно, дети. Как писали в то время в газетах, каждый пионер должен был вырастить своего кролика. Начал я этим делом увлекаться, когда мы еще жили на конном дворе. Я держал здесь кроликов на чердаке – под крышей конюшни, куда было сметано сено, но больше всего клевер, которого с началом колхозов сеяли на наших землях очень много. Весь этот огромный, длинный сеновал под самую крышу был забит скопившимся за много лет черным, жестким, плотно слежавшимся, издающим тяжелый дух клевером. Мои кролики проделывали в нем глубокие, сквозные, часто очень сложные ходы. Нелегко было разыскать их тут. Я безрезультатно лазил по забитому клевером чердаку конюшни, как по холмам или по сугробам. Оставалось только ждать, пока какой-нибудь из них, никогда мной не виденный прежде, случайно, может быть из любопытства, не вылезал на свет из своей норы. Но поймать его было нелегко...
Кролики были черные и белые. Я никогда не знал, сколько их всего па этом сеновале. Они тут, в этом клевере, размножались очень быстро: еще сегодня только их было дна, а завтра – уже четыре.
Позднее я стал держать моих кроликов в клетке, которую я для них сделал, приткну и ее к сараю соседа, на огород к нам выходившему. Передняя стенка клетки была у меня обтянута прополочной сеткой, так что кролики были все на виду. Я кормил их травой, которую рвал тут же, на огороде, на задах избы, или вдоль заборов, ограждающих все наши огороды от выгона для скота. Помню, что я даже какую-то поилку соорудил для них. Одним словом, хлопот было много.
Все было бы хорошо, если бы только кролики не прогрызали моих клеток. Зубы у них были острые, и они быстро сокрушали, прорезали ими доски пола, вылезали наружу, на свободу, разбегаясь по всей деревне, по соседним дворам и огородам, не признавая никаких заборов, никаких ограждений. Выйдя за порог, я всякий раз мог видеть, как они, вскидывая задами, мелькали среди грядок или где-нибудь среди картофельной ботвы. Поймать и водворить их на место не было решительно никакой возможности.
Так было до наступления зимы. Когда же наступала зима, кроликов переводили в избу, оставляя на развод одну или две пары, и держали их в небольшой клетке, как держат кур, а то даже и просто под полом. Но на следующее лето они снова носились по огородам, забегая далеко к соседям, ибо, как уже сказано, никаких границ для них не существовало.
87
Однажды у меня появилась сплетенная из лозы рыболовная снасть. В разных местах ее называют по-разному – где вершами, где вентелями или вентерями, а у нас их называют мордушками, а то даже и мордами, я не знаю почему. Это было нехитрое сооружение, очень похожее на бутылку, иногда большего, иногда меньшего размера. Хвост у него, у этого снаряда, там, где должна быть горловина, перевязывали шнурком, бечевкой, а днище проседало глубоко внутрь и было полым. Туда и заходила рыба. Одним словом, и впрямь бутылка. Такая вот похожая на бутылку снасть, только очень маленькая, появилась и у меня.
За дальним концом деревни, за большим, распаханным полем, версты за две от деревни, лежал глубокий, заросший всякой всячиной, но больше всего ветлами, ивами, а кое-где, поверху, по краю поля, и елями, овраг, по дну которого протекал такой крохотный, но быстрый, кое-где даже бурный ручей, с затонами и заводями под корягами, на глубоких местах. В одном месте через этот ручей был даже переброшен мостик, может быть, и свалившееся дерево, какое-нибудь облезлое бревно. Место это было уединенное, редко кто сюда заходил, потому что оно было далеко от дорог, да и от деревни
тоже.
Проходя однажды по этому мостику, я заметил играющую на перекатах стайку крупных красноперых мальков, которых у пас называли – краснопёриками. Плавники у них были красные. Я тотчас поставил сюда свою снасть, эту свою из лозы свитую мордушку, положив в нее, как всегда, немножко хлеба.
На другой день, когда я пришел сюда, моя маленькая, лишь немногим больше литровой бутылки, мордушка была тяжела от рыбы. Я ее еле поднял, еле вытащил из воды. Она была доверху наполнена цветущей в это время года, в начале лета, рыбой, этими краснопериками. Они ее забили до отказа.
Я развязал мордушку, вывалил из нее всю рыбу и поставил опять в том же ручье, рассчитывая на то, что завтра моя морда будет такой же полной. Но, когда я назавтра пришел проведать свою снасть, в ней не было ни одной рыбки. Я не поверил и поставил снова, но и на этот раз ни одна рыбка не заскочила ко мне. Должно быть, весь косяк, который здесь водился, всю стаю этих краснопериков я выловил в один прием, они сразу все зашли в мою снасть.
88
Мы с мамой шли из села к себе в деревню. По-видимому, я возвращался из школы, а мама была в селе, ходила туда зачем-то, и мы на горе, по дороге к дому, встретились с пей. Имеете с нами был мой товарищ, учившийся в одном классе со мной, Коля Васильев, тог, что потом без ноги вернулся с войны, В ту зиму Коля жил у нашего деда в избе, вместе с нами на квартире стоял. И вот я, не знаю уж почему, то ли мы играли, то ли поссорились или другая какая причина, но, скорее всего, из-за одного озорства только, единственно, может быть, по глупости моей и нечуткости, толкнул этого Колю, столкнул его с изгороди, которая была у нас тут, возле дороги, за канавой, и по которой он шел в это время, шел по жердочке, качаясь во все стороны, как часто ходят ребята, чтобы не идти по дороге. Я, сказать по правде, его очень сильно толкнул. Толкнул, повторяю, без всякого повода, совсем не следовало мне его толкать. Кажется, я и сам почувствовал всю неуместность и необдуманность своего поступка, его неоправданность, впрочем, может быть, это и не так, может, мне только сейчас кажется, что почувствовал. Помню только, как шедшая рядом мама, наблюдавшая все это, стала очень сильно стыдить меня, резко мне стала выговаривать за то, что я так грубо, ни за что ни про что, как она видела, толкнул своего товарища. Да при этом, говорила она, такого, который жил у нас и который, может быть, уже поэтому не мог мне ответить тем же, стукнуть меня как следует. Еще потому, считала она, не мог ответить мне, что рядом со мной шла она, моя мама.
Я помню, что очень остро почувствовал свою вину, то, как я нехорошо и некрасиво поступил, шел опустив голову, понимая, насколько права мама и как я отвратительно и подло вел себя.
Долго потом еще оставалось во мне это сознание вины и сейчас вот, я вижу, еще не прошло, не забылось до сей поры и чувство вины, и урок, который мне дала мама.
89
Отца нашего неожиданно для всех нас и для него самого, я думаю тоже, послали в тот год председателем, избрали председателем колхоза в деревне, что была километрах в пяти или шести от нас. На зимние каникулы я приехал на недельку к отцу. Он жил тут на квартире, в доме, как оказалось потом, бывшего здешнего попа. Самого попа я уже не застал, его, как видно, уже не было в живых. Хозяйкой в доме была его молодая колхозница– дочь. (Церковь в деревне была деревянная, она стояла на спуске с горы, над рекой, и с улицы, из деревни, был виден лишь самый верх ее, острый конус с крестом.)
Я не знаю, почему я так запомнил эти дни в непривычном для меня – горница и кухня!– доме попа. Дом и в самом деле был очень хороший, добротный, с высокими потолками и просторными, тоже высокими полатями, каких у нас в деревне не было. Я свободно перемещался на них. На целый день оставшись в доме один, я по большей части сидел на полатях, на печи, путешествовал с печи на полати и обратно, и много читал. Как нижу теперь, именно книгами-то мне больше всего и запомнился этот дом и эта зима.
Хозяйка сказала мне, что в клети у нее осталось от отца много книг. Я тотчас же отправился туда, в эту холодную и промерзшую клеть.
Книги все были духовного содержания, главным образом, как мне помнится, жития святых. Был тут и молитвенник, и уже знакомое мне Евангелие тут было, но больше всего – жития святых. Всю неделю читал и эту житийную литературу, па которую я так нечаянно наткнулся и о которой до тех пор не имел, конечно, никакого представления. Не думаю, чтобы я был очень подготовлен для чтения такого рода литературы.
А еще в этом доме попа я читал в тот год газеты. Они, эти газеты, скорее всего, приходили в правление колхоза, но отец приносил их на квартиру к себе, и я тоже впервые читал по-настоящему все эти взрослые газеты, среди которых были и центральные.
Газеты в те дни были полны новостей, очень не простых и важных событий, таких, которые, я думаю, волновали всех. Из номера в номер печатались в них отчеты о проходящем в Лейпциге процессе о поджоге рейхстага. Вполне возможно, что я не все понимал из того, что я читал в этих газетах, но понял только, что судили коммунистов, судили болгарина Димитрова и его товарищей и еще какого-то Ван-дер-Люббе, который, как можно понять было, и поджег рейхстаг... Само здание рейхстага тоже изображено было на одном из напечатанных в газете снимков. Это было большое здание с очень высоким, огромным куполом и такими же огромными колоннами на переднем плане. Между колоннами и из-под самого купола тянулись клубы
дыма. Там что-то горело...
Все это происходило где-то в Гермаиии. В Гермаиии, откуда возвращались из плена наши деды, но которой не знали мы. Потому что, как уже сказано, даже отец мой был еще молод, не воевал на германской, а застал только гражданскую.
Отсюда, из этой деревни, через окружающие деревню овраги, всю следующую зиму, весь год следующий, ходил я в школу в наше село – частью через поле, частью по берегу реки. Из лога в лог, из оврага в овраг...
90
Деревня эта, в которой наш отец был председателем колхоза, стояла на той же реке, на бугре. Мы теперь жили все здесь, и жили при школе, так как другого жилья не было. Тут была своя начальная школа. Во второй половине дома, через сени, был класс, рядом с которым жила учительница, совсем еще девчушка, только-только начинавшая учить, первый год работавшая. Случилось так, что однажды, летом, в каникулы летние, я принес домой очень много земляники, собранной по полям, по оврагам, густо заросшим все тем же темным ельником оврагам. Земляники в то лето было много, она росла на опушках, чаще всего между пашней и краем оврага, и была очень крупной. Когда я пришел домой с туесом, полным земляники, мать отсыпала половину в большое блюдо и сказала, чтобы я отнес эту землянику учительнице, которая жила у нас за стеной и которой я почти не знал. Она все время сидела в своей комнате. Я очень смутился, впервые посылали меня с этим, но все же с блюдом в руках пошел через сени, несмело постучал в дверь. Учительница открыла мне, встав передо мной в дверях. Протягивая блюдо земляники, я сказал ей, что это мама прислала. Она, как видно, тоже растерялась немного. Я хотел уже было уйти, но она сказала, чтобы я подождал, и кинулась к стоявшему в углу столику, где у нее были какие-то книжки, может быть, и тетрадки ученические, взяла лежащую сверху большую, как мне показалось, толстую книгу и дала ее мне, хотя я и отказывался, боясь, что мама меня заругает. Но учительница сказала, чтобы я взял, и подтолкнула меня к двери. Растерянный, я вернулся к себе в избу, в ту половину, в которой мы жили. Мама, я помню, была очень удивлена, когда я виновато показал ей эту неожиданно полученную мной книгу.
Это была первая настоящая книга, прочитанная мной в том году. Я читал ее день за днем, читал ее все это длинное лето, а потом читал и зимой. Она произвела на мета очень большое впечатление. Вместе с ее героем я лазил по арзамасским садам, на дряхлом расползающемся плоту плавал по заводям гнилой Теши, встречал вернувшегося с фронта отца, а потом и сам, как говорили тогда, ушел биться за светлое царство всех людей...
Это была совершенно замечательная, совершенно необыкновенная книга. Много дней провел я наедине с этой книгой. Мне памятен даже ее внешний вид, то, как она была издана. Она была в черном, темном коленкоре, и на ней, серебром, был оттиснут всадник, скачущий с поднятой над головой шашкой, и такое же серебром тиснутое название.
Потом, через много лет, вспоминая об этой книге, которую подарила мне жившая у нас за стеной учительница, я все хотел разыскать ее, хотел поглядеть, как она выглядит, какая она была, но так и не увидел, не встретил...
91
Это была одна и та же, я мог бы даже сказать пси та же, кружащая, как и все ее сестры, по каким-то своим законам река. И та, что протекала за селом у нас, и та, что была в этой деревне, где мы теперь жили. Но здесь, казалось бы всего в нескольких километрах от села, она была совсем другая, и шире, и глубже, и полноводнее. Все эти лежащие в разные стороны от нас деревни так или иначе сбегались к ее берегам, были нанизаны на нее, как на ниточку... Она их всех соединяла
между собой.
Здесь тоже была своя мельница, и я, и здесь тоже, подолгу сидел под ней со своей удочкой. А еще чаще – под плотиной, на самой елани сидел. Сдерживаемая запрудой вода, падая с высоты, тут сильно ревела. Там, куда она падала, была осклизлая, настланная из жердей и хвороста елань. Там, с этой елани, я чаще всего и рыбачил, на ней и сидел со своим удилищем. Однажды я пришел сюда так рано, что солнце только-только еще начинало подниматься, выбираться из-за горы, и, сидя в тени плотины, на этом настиле, на почерневших от влаги жердях, увидел в просвете, в щели между бревен, ходящих там, на глубине, очень крупных окуней... Поскольку солнце туда, под эту елань, не попадало, мне хорошо их было видно в тени. Насадив червяка, я опустил в щель леску – одну только леску, без удилища. Едва я ее опустил, как червяка моего схватило, и я вытащил здорового окуня, у которого были красивые, цветущие тоже плавники. Едва ссадив с крючка первого окуня, я насадил нового червяка и снова опустил свою леску туда, в узкую щель эту между жердей, и ее тут же проворно схватили, и я, еще не опомнившись, снова вытащил такого же крупного окуня, каких я никогда не ловил прежде. Так я таскал их одного за другим, пока, некоторое время спустя, сразу, в один раз, не перестало клевать. Как отрезало! То ли клев окончился, то ли я за одно это утро всех до одного выловил их, этих окуней, которые ходили за моим червяком под этой еланью, под мельницей здешней.
Домой на этот раз я пришел очень рано, с ведром, полным окуней. Мать еще стояла у печи, а за столом сидел гость, знакомый отца, приехавший по каким-то делам, то ли уполномоченный из района, то ли какой-то другой начальник. Мать тут же поджарила этих моих окуней в сметане, целую большую сковороду приготовила.
Отец был очень доволен.
Впервые в то лето я не работал в колхозе, а ходил по берегу реки, по логам, которыми была окружена деревня, и рубил еловую «лапку». Так называли тут еловые ветки. Я уж не знаю, куда они шли, на что они годились, эти колючие, эти еловые ветки, что из них вырабатывалось. Мне говорили, что скипидар, но я не знаю, так ли это. Вооружившись очень удобным маленьким топориком, какие как раз появились к тому времени в нашем сельпо, я влезал на ель и, искалывая руки и обдирая штаны, одну за другой обрубал у нее все ветки. Лазить приходилось высоко, потому что росшие по берегу реки ели были все какие-то тонкостволые, чахлые и голые, как правило: внизу, нижние ветки у них быстро отсыхали, отваливались, а зеленые, покрытые темной хвоей оставались лишь на самых вершинках...
Вырубленную лапку надо было еще вытащить к дороге и сложить в невысокий такой, на метр высоты, завал, в своего рода поленницу, лапку принимали па кубические метры, метр в высоту, метр в ширину. Довольно много, надо сказать, ее уходило на один кубический метр. Она очень плотно укладывалась. Помню, как я считал, что нарубил уже очень много, а когда стали подсчитывать, замерять, то оказалось, что я нарубил очень мало.
И же-таки я, как видно, что-то заработал за то лето, потому ч то осенью, когда я начал учиться, мне сшили серые, так называемые бумазейные штаны, до того времени я носил только холщовые, домотканые, и еще мне купили ботинки, а вернее сказать, туфли, но они были с ремешками, девчоночьи должно быть. Может быть, родители не знали этого, но, скорее всего, потому, что других не было.
На следующее лото, когда отец перестал быть председателем и мы опять на некоторое время вернулись в свою деревню, я собирал пихтовую серу, живицу. На гладкой атласной коре пихты бывают такие бугорки, подкожные такие пузырьки, и которых, как в капсуле какой, скапливается эта самая живица, жидкая в горячий день смола. Найдя такой бугорок, надо ткнуть в него горлышком, краем у пилки. Когда его, этот бугорок, проткнешь, смола сама стекает в бутылку.
Я целое лето собирал живицу, ходил с бутылкой в руках по берегу нашей реки опять же, где и росли у нас эти с выступающими кое-где на стволах смолянистыми бугорками пихты. Пихт у нас, правда, было немного, только вот тут, за рекой, они и росли, на другом ее, поднимающемся круто в гору берегу.
Я набрал почти целую четверть этой смолы, живицы. Были тогда такие высокие бутыли емкостью в четверть ведра. Целое лето ходил от одной пихты к другой. Живица, когда она загустевала, была чуть желтоватая, светлая, можно сказать, даже белая, как мед или воск. Стояла она у меня, эта четверть, в подполье.
Отец все обещал мне отвезти ее в город и сдать ее, но так и не собрался, не сделал этого. Так что когда, через год наверно, мы покидали деревню и уезжали, четверть эта все еще стояла в подполье. Так она и осталась там.
Все труды мои за целое лето так на этот раз и пропали даром!
93
Мне кажется, что до того времени я не видел близко фотоаппарата, не знал, что это такое, как он устроен. Все началось, я думаю, с того, что у меня появилось увеличительное стекло, сильно затертое, поцарапанное, выщербленное с одного краю. Не знаю, откуда оно у меня взялось... Но может быть, дело еще в том, что неожиданная находка эта совпала с началом работы в нашей школе технического кружка, который вел у нас наш учитель физики. Звали его
Василий Иванович. В этом кружке нашем мы делали всякого рода модели,– например, маленькие кораблики из оцинкованной жести, которые двигались сами по себе, в тазу с водой, от струйки пара, вылетающей из трубочки. Василий Иванович всему учил нас, он все умел. Удивительно разносторонним был этот талантливый человек, жизнь которого вскоре после этого трагически оборвалась. Я думаю, что он недолго пробыл там, где он оказался, здоровье у него было слабое... Но может быть, думаю я теперь, была какая-нибудь статья в газете, в тех же «Дружных ребятах», которые я получал, или во «Всходах коммуны», так, кажется, называлась газета, выпускавшаяся в те дни в нашем областном центре. Там тоже могла быть напечатана какая-нибудь заметка о том, как самому сделать фотоаппарат... Может быть, и так было. Но скорее всего, все это совпало по времени, и кружок этот наш, вызвавший у меня интерес к фотографии, и статья в газете, если она была, и эта без дела валявшаяся у меня до той поры старая линза. Как бы там ни было, но в ту зиму я сам, своими руками, соорудил самый настоящий, хотя, конечно, очень примитивный, небольшой такой фотоаппарат. Я сделал его из обыкновенной фанеры, которую тоже не знаю где взял, потому что по тем временам и фанеру не так легко было достать в нашем глухом селе,– два соединенных друг с другом, оклеенных черной бумагой ящичка. Один ящик выдвигался из другого. В стенку маленького, выдвигающегося вперед ящичка была вставлена эта моя порядочно уже исцарапанная линза. Все остальное я сделал из той же фанеры – кассету, например, куда помещалась пластинка, тоже с выдвигающейся и тоже с фанерной крышкой.
Как и все, наверно, изобретатели, я провел много бессонных ночей, пока собрал свой фотоаппарат, пока продумывал, как сделать ту или иную деталь во всей этой нехитрой конструкции. Иной раз я не спал до утра. То были трудные, маетные, очень радостные и тревожные ночи... Фотопринадлежности я выписал из города, по почте, они вскоре пришли, еще до того, как у меня все было готово. В небольшой, компактно уложенной и запакованной посылке оказались две или три коробки пластинок размером шесть на девять, а также несколько пачек фотобумаги, проявитель и закрепитель словом, все то, что нужно было для того, чтобы начать мне наконец фотографировать. Я думаю сейчас, что, может быть, мне и фанеру прислали тоже нот так и посылке, по выписке из города, потому что фанера нужна была особая, она должна была быть тонкая.
Первый же снимок, который я сделал, к большому моему удивлению, получился. Я снял отца, сидящего на табуретке, в его больших, серых, так называемых фабричных, с широкими голенищами валенках. Он сидел на этой табуретке, положив ногу на ногу...