Текст книги "Прощание с миром"
Автор книги: Василий Субботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
Не прощая себе промаха, она ждала потом целых четыре часа, ждала до тех пор, пока наконец из траншеи снова не показалась голова. Это был, по ее словам, тот же немец. Она его опередила и выстрелила.
– Вот тебе и «фрау»,– засмеявшись, сказала она.
На счету у нее к тому дню было уже сорок шесть немцев.
– Много немцев не записано,– сказала она в конце своего темпераментного выступления,– но это ничего... Все равно на пользу родине.
Выступали и другие девушки, рассказывали, как они впервые попали на фронт, как учились этому своему не простому делу в снайперской школе – где-то под Москвой, как я понял.
Им было о чем вспомнить.
Были и другие рассказы. Еще одна из выступавших в этот день девушек, ее звали Лида, рассказывала, как ей пришлось действовать в наступлении. Среди артиллерийских разрывов и автоматных очередей она расслышала несколько одиночных выстрелов. Видела, как упал один солдат, прилег на снег другой. «Снайпер»,– сообразила она. Окинув взглядом местность, говорила она, она поняла, что немецкий снайпер мог засесть только на одиноко стоявшей поодаль высокой сосне. И она поползла к ней. Некоторое время спустя се меткая пуля прикончила вражеского снайпера, который, будучи привязан к дереву, так и остался висеть на нем.
Третья рассказывала о работе своих подруг на том участке, где им пришлось охотиться, вспоминала, как они заставили немцев не ходить, как это было вначале, до того, как они сюда пришли, а ползать. И как, в одном из боев опять же, немцы, подтянув свежие силы, пошли в атаку. Как, засев в траншее вместе со своей напарницей, они расстреливали подступающих гитлеровцев и как потом, когда те были остановлены, приняли участие в контратаке.
Такие были рассказы. Но был и такой рассказ. Тоже о самом первом дне, о первом убитом немце. «Убила, и стало страшно, что человека убила»,– сказала одна из них.
А еще через день – двое из них, в тех же полушубках белых своих, были у меня в редакции, в той же избе, где размещался отдел, к которому я был причислен, приписан на то время, что мне довелось здесь оставаться.
Наверно, рассказы были интереснее, но я плохо записывал.
3
А еще через день или два я отправился в часть, на передний край, в 21-10 гвардейскую дивизию. Я уж не помню теперь, как я добирался, должно быть, была какая-нибудь оказия, какая-нибудь машина, как я думаю, шла в ту сторону. Тылы дивизии, но прежде всего такие ее службы, как полевая почта и редакция дивизионной газеты, находились и одной и той же деревне, и если не в одном и том же доме, то и одном и том же дворе. Здесь, мне помнится, я и ночевал, здесь на полевой почте и пропел ночь. Тем же утром я был и полку. Я ходил из землянки и землянку, записывал какие-то рассказы, воспоминания о том, как воевали, как держали оборону, и все это – не сейчас, не вчера, не сегодня, а казалось бы, в давно прошедшем времени, и месяц и два, а то даже и год и полгода тому назад. То, что было вчера, сегодня еще кажется недостойным того, чтобы об этом рассказывать...
Землянки были вырыты в лесу, среди поваленных деревьев. Оборона была тут, надо сказать, странная. Не было пи окопов, ни траншей, их нельзя было копать, поскольку тут всюду близко подступала вода. Линия обороны,– на том участке, на котором мне пришлось быть,– проходила в лесу, в глубине леса, а лес был заболоченный. Поэтому вместо траншей здесь сооружались завалы из бревен, которые затем обливали водой, намораживали лед. Из трех полков, а именно тот, в который я пришел, 59-й полк Чеботарева – номер полка и фамилия его командира каким-то образом застряли в памяти,– держал оборону, то есть был непосредственно па передовой, остальные находились во втором эшелоне. Именно в этом полку, как рассказали мне, погиб приехавший сюда как корреспондент «Правды» – Ставский. Было это в ноябре, в середине ноября, за месяц, за полтора до того, как я пришел сюда. Впрочем, в этих же самых местах. Как я понял, полк их до сих пор еще держал оборону в том же самом месте. Как мне говорили, на участке дивизии, на нейтральной полосе, в те дни подбит был танк «тигр», незадолго перед тем появившийся на вооружении у немцев. Приехавшему в дивизию Ставскому захотелось посмотреть этот танк, подобраться к нему поближе, кажется, даже сфотографировать его. Я не помню, кого он взял с собой. Едва они туда полезли и, кажется, даже добрались до самого танка, подлезли под него, как выстрелом снайпера Ставский был убит. Пуля попала ему в голову. Танк был заранее пристрелян. Его долго потом не могли вытащить из-под танка.
Все это мне рассказали тут, в полку Чеботарева, потом даже осторожно, из траншеи, которая у них тут проходила, показали место, где все это случилось, и «тигра» этого тоже показали. Он все так же стоял на нейтральной полосе, и до него было недалеко. Только все теперь было более чем неузнаваемым, все теперь было по-другому, потому что все, о чем мне рассказывали, произошло еще осенью, до того еще, как выпал снег. А теперь, когда я сюда пришел, всюду вокруг лежали сугробы. Снега в ту зиму выпало очень много.
Я словно бы впервые был на войне. То, что было там, в самом начале, в сорок первом, в первые дни войны, словно бы не имело никакого отношения к настоящей войне, в ее обычном, привычном, я бы сказал, представлении. Всего чаще там все-таки был отход без соприкосновения с противником. Здесь тоже не было прямого соприкосновения, но противник, так же как и мы, построил здесь полосу обороны, вырыл траншеи и окопы, одним словом, противостоял нам – так лее, как мы противостояли ему. Одним словом, это был фронт и это была война в ее прямом, давно утвердившемся у всех нас представлении. Война, какою, я считал, она должна была быть и на какую я попал наконец.
Над трубами землянок вились дымки, некоторые стенки траншей возле штаба полка, в лесу том же, были укреплены даже бревнами, досками... Эта обжитость очень сильно в первое время удивляла меня.
Я ходил по тропинкам от землянки к землянке, слушал солдатские рассказы о том, как воевали они тут, в этих снегах, как выслеживали немца и как немец выслеживал их. В одной большой, на целый взвод построенной землянке, куда я, нырнув под прикрытый мешковиной лаз, изрядно вымокнув, ввалился под вечер, шел веселивший всех разговор. Воевавший еще па финском пожило!! человек, старшина, старослужащий, как видно, рассказывал, как однажды ночью его, раненного, и сорок первом году опять же, чуть не пристрелил один перепуганный, принявший его за диверсанта связист. «Стой,– кричит,– руки вверх, застрелю!» И сам трясется... «Ты что,– говорю я ему,– очумел, не видишь, что человек раненый...» А он уже целится, гад... Спас меня случайно подвернувшийся боец из нашей роты...»
Я исписал в тот вечер весь блокнот, но не знал, как мне все это применить, что мне делать с этими моими записями... Перед тем как меня отправить в эту командировку, секретарь редакции, словно бы заранее зная, что я ничего не сделаю, не смогу и не сумею сделать, своей рукой написал для меня список статей, которые я должен был «организовать», так это называлось, тех самых статей, которые я должен был написать по возвращении моем из дивизии, из командировки. Все это были статьи по так называемому боевому опыту.
Все, что я записывал, было, пожалуй, даже интересно, во всем этом было много любопытного. Однако я чувствовал, что все, что я с таким старанием записываю, едва ли понадобится мне, и уж во всяком случае это не то, чего ждут от меня в редакции. Газетчик я был, конечно, совершенно никакой, у меня просто не было ни малейшего опыта...
И действительно, когда, дня через два, я вернулся в редакцию, на ту половину избы, которую занимал наш армейский отдел (до сих пор не понимаю, почему, в отличие от других отделов, он так назывался), я, перелистывая эти мои записи, которые казались мне такими интересными, полными самой доподлинной жизни, увидел, что все это совершенно не нужно газете, что это не то, чего от меня ждут здесь.
Так и оказалось. Только две или три маленьких заметки пошли в номер из того, что я написал... Надо сказать, что почти до конца моей работы не только здесь, в армейской, но и в дивизионке, где я потом оказался, я так и не стал хоть сколько-нибудь настоящим газетчиком, так до конца войны, все то время, что я работал в газете, и превращал свои с таким трудом добытые материалы в маленькие короткие информации. Там, где другой на моем месте написал бы огромную, на половину полосы статью, я писал крошечную заметку, в которой, правда, было много фамилий, но не было того, что, вероятно, и нужно было в первую очередь в газете – темы, плана, но больше всего
– схемы, в которую удалось бы все это втиснуть.
Один мой хорошо знающий дело знакомый, которому я, полистав блокнот свой, по его просьбе давал две или три необходимые ему фамилии, раскрыв боевой устав пехоты, садился и, не отрывая карандаша, что называется, писал большую статью об опыте обороны высоты или населенного пункта, и там было все, что нужно было, что требовалось,– и ссылки па устав, и на опыт войны, и на приказ Верховного Главнокомандующего. Ничего этого у меня не было. Все мои переполненные материалами блокноты, все мои записи, вынесенные, что называется, из-под огня, с переднего края, превращались, как я уже сказал, в коротенькие заметки, в информации, где были фамилии, больше всего именно это – фамилии и имена бойцов, с которыми я там беседовал. Но кроме этого мало что было...
Во всем виновата была моя неопытность.
Кстати сказать, когда я только пришел, одна из тех девушек из снайперской роты охотилась здесь, в этой самой дивизии, на участке полка, в который я пришел, и я даже вылезал с ней на нейтральную, хотелось своими глазами видеть, как они «охотятся», как все это происходит у них. Она зарылась глубоко в снег, нашла какую-то ямку, а я неподалеку в сугробе спрятался, и скоро так закоченел, что потихоньку отполз назад, в траншею, а потом долго грелся в землянке.
4
Оторвавшись от своих бумаг, хотя время обеда было уже пропущено, я пришел в нашу редакционную столовую. Пришел, когда уже все пообедали.
Оказалось, однако, что я не; один такой опаздывающий, что Иван Иванович Исхода тоже, как и я, где– то задержался и тоже только что пришёл. Иван Иванович был известный украинский поэт и давно уже работал здесь. Это ему и передал я свои стихи, когда в первый раз приходил сюда. Мы сели с ним за стол, стоящий недалеко от окна, у стены. Иван Иванович был человек веселый, общительный, и уже по одному этому, мне кажется, его все любили. Он и в этот раз оставил в специально для этого сделанной книге отзывов – в толстой, наполовину исписанной тетради – какую-то свою запись в стихах, поскольку хозяйка сто об этом просила, а ему это, как я видел, ничего по стоило. В книге этой уже были в разное время сделаны им всегда очень остроумные, смешные записи – и про обед, и про ужин, и про завтрак. И в этот раз Иван Иванович тоже, как мне кажется, приступая к обеду, а может быть, и между первым и вторым, написал что-то в тетрадку, предусмотрительно подсунутую ему поварихой, какой-то экспромт, по обыкновению что-то шутливое.
И вот в это самое время, когда мы уже заканчивали обед, неожиданно вдруг, как-то растерянно, загромыхали на окраине деревни установленные зенитки. Послышался, тоже где-то недалеко от нас, довольно сильный взрыв, а потом рвануло воздух, изба качнулась, стены распались, расползлись, и мы того не заметив, оказались на полу, под лавкой, под столом, потому что вслед за первым взрывом раздался второй, чуть подальше первого, на два– три метра в стороне. Мы еще лежали на полу, один возле другого, ожидая новых взрывов. Все еще слышался гул самолета, но разрывов больше не было, налет кончился. Поднявшись, я увидел, что стекла в избе, вместе с переплетами, с рамами, были вынесены, а сама изба, как показалось мне, сдвинулась, покосилась, сползла на одну сторону, и в то же время с потолка свалилось несколько потолочин, и оттуда сыпалась какая-то пакля, кострица, которая остается от обработки льна и которую здесь, в этих местах, засыпают на потолке. Все это я увидел, поднимаясь с полу, в одно, как говорится, мгновение. Иван Иванович, зажав рукою глаз, все еще лежал на иолу и, как мне кажется, даже тихо, про себя, вроде бы жалуясь на что-то, стонал, пристанывал. Я еще не понимал, что с ним. Я стал помогать ему подняться на ноги, потому что он одной рукой все еще зажимал себе лицо. Я все еще не понимал, что произошло. Так, поддерживая Ивана Ивановича под локоть, я выбрался из заваленной этим сыпавшимся с потолка избы сором в распахнутую взрывом дверь. Мы пробрались через темные сени и вышли во двор. Тут уже толпилось несколько человек, кто-то, мне помнится, из печатников и шофер, здесь же поблизости, в соседнем дворе стоящей машины. Все разглядывали одну из воронок, еще дымящуюся, ту, которая была во дворе. Я по-прежнему поддерживал Ивана Ивановича, все так же зажимавшего лицо руками, но все вокруг почему-то смотрели на меня. Я не понимал еще почему. Оказывается, лицо у меня было все и крови. Я был весь окровавлен, «ось, как говорится, был как баран ободранный... Однако я не чувствовал никакой боли. Подбежавшие ко мне люди знаками показывали мне, чтобы я обтирал лицо снегом, и я, не понимая еще, зачем это надо делать, стал тереть и увидел, что снег у меня под руками становился красным. Когда я вытер лицо снегом, кровь перестала сочиться, но никаких ранений на лице не обнаружилось. Все дело, оказывается, было в том, что лицо мне забило стеклянной пылью, истолченной настолько мелко, что эта мелкая, как пудра, пыль не ранила, а только, как кирпичом, сдирала кожу с лица, ободрала мне, как теркой, все лицо...
Иван Иванович, все так же зажимая лицо руками, жаловался на боль в глазу. Его тут же посадили в подошедшую, санитарную как мне кажется, машину и отправили в армейский госпиталь. Так все это было, так все это произошло.
Бомба упала под самым окном, под окнами избы, в которой была наша столовая.
Когда я, после того как Ивана Ивановича Неходу увезли, вошел в избу, я увидел опрокинутый стол. Стекла были выбиты, рамы, как я уже сказал, были вынесены взрывом. А на стене как ни в чем не бывало висели ходики, и они шли. Стекла вылетели, потолок свалился, а ходики шли...
Я потом лишь, долгое время спустя, узнал, что Иван Иванович в тот день» лишился глаза.
5
Я вылез из саней и, в первую минуту не чувствуя вконец затекших ног, двинулся к блиндажу, на свет, который слабо пробивался из-под двери. Блиндаж был врыт в сопку, сопка прикрывала собой дорогу, которая к ней, к этой сопке, подходила и по которой я только что охал в санях, в обычных санях, в обычных розвальнях.
Это была моя вторая командировка в полк Чеботарева, в ту же 21-ю гвардейскую.
Тут же, в двух шагах от блиндажа, я разыскал еще одну землянку, плохо обустроенную, однако просторную, в которой у стены было что-то вроде нар, и, чувствуя, что насквозь продрог, накрылся с головой шинелью.
Когда я проснулся, в землянке никого не было. Но накануне, когда я пришел, в ней было много разного рода уполномоченных и представителей, как на каком-нибудь отчетно-выборном собрании. Каких только представителей не было тут, в землянке, больше похожей па огромную, сильно вытянутую в длину приемную, чем на место, где спали и ели. Тут были представители из корпуса, из армии и, конечно, свои
– из штаба дивизии, из политотдела. И среди всех этих представителей – еще один представитель – я, представитель от газеты, из газеты... Все мы толпились здесь, в этой неудобно
длинной, как будто нарочно на такой случай вырытой землянке.
Я встал довольно поздно с мыслью, что мне надо отправиться к начальству, чтобы доложиться, как здесь говорят, но ничего этого, как оказалось, не потребовалось. Едва только я выбрался из этой похожей на конский загон землянки, как узнал, что сейчас будут брать высоту, что готовится атака и она вот-вот начнется. Я спустился в траншею, очень мелкую в этом месте, и пошел по ней. Вскоре я и впрямь увидел группу людей, рассредоточенно стоявших по всей траншее, навалившихся всей тяжестью своих тел на край траншеи, на ее бруствер, глядящих в сторону реденького леска, как потом выяснилось растущего посреди незамерзающего болотца. Сразу за этим леском, чуть отступя от него, была видна небольшая, как казалось отсюда, высота, наполовину прикрытая все теми же голыми, растущими на болоте деревьями. Склоны ее, это и отсюда было видно, были разрыты, обезображены, но па самой вершине было что-то вроде небольшой рощицы, зеленых, еще не до конца сведенных деревьев. Высоту эту в разное время называли по-разному, но чаще всего так, как она отмечена на карте – цифрой, обозначавшей ее действительную высоту.
Посреди траншеи, возвышаясь над этими людьми, которые готовились брать высоту, стоял капитан, а может быть, и майор, я уже сейчас не помню точно, потому что много прошло времени, но, кажется, все-таки капитан. Капитан этот наигранно весело говорил что-то, по-видимому более неудачно, чем удачно острил, может быть, старался подбодрить людей, тех, что слева и справа от него стояли в той же траншее. Все они были в ватниках и шапках, штрафники.
Одетый в полушубок командир, которому было поручено командовать штрафниками, зная, что все на него смотрят, улыбался, пошучивал, поднося то и дело блестевший у него в руке свисток ко рту, словно бы заранее репетируя то, что должно было вот– вот, через какую-нибудь минуту или две произойти. Я стоял недалеко от него и наблюдал за тем, что происходит в траншее. Все эти солдаты, все, как один, как я уже сказал, в ватниках, в телогрейках черных, стояли тут, в траншее, проделав в передней стенке небольшую такую приступочку, куда можно было бы поставить ногу, чтобы легче было выметнуться из траншеи, когда раздастся сигнал атаки.
Я пришел сюда, можно сказать, за несколько минут до начала, до того, как началась артподготовка, ударили орудия. Она продолжалась недолго, минут, я думаю, пять, не больше. Высота, видимая отсюда, из траншеи, своей вершиной, мгновенно покрылась дымом.
Следует сказать еще, что высота эта была единственной в этих мостах, что с неё очень хорошо и далеко было видно вокруг.
Едва канонада стихла, прозвучал последний выстрел бьющих откуда-то сзади пушек, как этот улыбающийся человек, переставший к этому времени улыбаться, приставил свою сирену к губам, и раздался сильный, с переливами, как при милицейском сигнале, свист. И тут же я увидел, как один за другим стали выскакивать наверх из траншеи, на бруствер ее, одетые в ватники люди и неровной, реденькой цепью побежали к болоту, к тем голым и каким-то хилым, редко стоящим деревцам. Даже отсюда, издали, было видно, что впереди тут не просто низина, а болото, никогда, по всей вероятности, до конца не замерзающее болото...
И почти сразу, как за спиной у нас смолкла артподготовка, раздалась сирена и выскочили из траншеи стоящие в ней люди, едва они оказались за бруствером и побежали вперед, как оттуда, из-за болота, с высоты этой, хлестнули пулеметы, и пули засвистели над траншеей, над нашими головами – всех тех, кто, подобно мне, стоял тут, в траншее, не шел в атаку, не бежал вперед, а только наблюдал.
Теперь я уже знал, что значит вставать в атаку, выскакивать из траншеи под огонь, видел, во всяком случае, как это делается...
Выскочившие из траншеи штрафники, перед самым болотом сбившись в кучу – потому что здесь была тропа, по которой можно было пройти,– некоторое время, теперь уже гуськом, бежали по этой тропе, кто-то, как мне показалось, был уже на той стороне болота, но с каждой минутой все больше было тех, что залегли там, под высотой, и здесь, на этом болоте, перед тропой.
Какое-то время все было скрыто дымом и ничего не было видно, ничего нельзя было понять, что происходило на высоте...
Была та минута заминки, когда нельзя понять было, что там впереди, где люди, взята она, эта высота, или нет...
Я выбрался из этой траншеи и пошел к сопке, у подножия которой проходила наша траншея – метрах, может, в двухстах за спиной у нас, та самая, как я думаю, к которой вчера я подъехал в темноте па лошадке, так неожиданно очутившись на переднем крае. Я обогнул сопку и зашел к ней с тыла. Я говорю сопку, потому что именно так здесь, в Калининской области, называют небольшие высотки. И уж во всяком случае, так называли их воевавшие здесь солдаты. Итак, я зашел в тыл этой сопки, отыскал на ее обратном склоне блиндаж, с дверью, которая была прочнее других, каких тут было много,– все артиллерийские наблюдательные пункты, так же как и полковые и батальонные, да, я думаю, даже и ротные, были тут, на этой единственной во всей округе, хотя и не такой, как у немцев, высокой точке, откуда можно было хоть что-то видеть... Я открыл дверь и очутился в крепко сколоченном, с высоким потолком блиндаже, в котором была установлена стереотруба. Я сразу увидел ее в передней стенке. Возле нес, чуть-чуть нагнувшись, стоял генерал, командир дивизии. Он был в папахе, в теплом, крытом зеленым сукном полушубке, как показалось мне, уже немолодой. Впервые так близко видел я генерала в лицо. В блиндаже было еще несколько офицеров. Когда я вошел, сидевший у телефона полковник кричал кому-то в трубку:
– Игнатенко, огонь всем полком!
И повторял это несколько раз: «Игнатенко, огонь всем полком!»
Сколько прошло времени, а фраза эта звучит у меня в ушах.
И вслед за том действительно заговорила артиллерия.
Мне показалось, что я зря сюда пришел, что я пропустил, не увидел чего-то очень важного, что происходило сейчас там, что я мог бы увидеть, если бы был там, где я только что до этого был, что я ушел оттуда не вовремя.
Но в эту минуту стоявший у стереотрубы генерал сказал:
– Эх, смотрите, как красиво идет там впереди один... Узнать бы его фамилию!
– Товарищ генерал,– взмолился я, стоя за спиной у него,– позвольте мне посмотреть!
Генерал оторвался от стереотрубы, поглядел на меня, видимо, очень удивленно, затем (как-никак, я все-таки представился ему, назвал ему себя, сказал, что я – из газеты, из армейской газеты) отошел от стереотрубы, дан мне возможность посмотреть то, что видел он. Окружающие генерала офицеры его штаба удивленно оглядели меня. Я приник к окулярам и увидел взбегающих по склону вконец уже черной высоты солдат, и еще одного, вырвавшегося далеко вперед, в таком же, как и на других, ремнем перетянутом ватнике. И тут же, вслед за тем сразу, я увидел взрывы гранат, рвущихся на склоне высоты, ближе к ее вершине.
Я отошел от стереотрубы. Стоять дальше, казалось мне, было бы уже нахальством с моей стороны.
И действительно, по телефону тут же доложили, что рота на высоте, что там идет уже траншейный бой.
Я не знал, что мне делать, мне опять казалось, что я нахожусь не на месте, не там, где я должен был бы быть по моему положению человека, пришедшего сюда из газеты. Ведь я должен был обо всем этом писать, рассказать об этих людях, а я ничегошеньки не видел, кроме бросающих гранаты, взбирающихся вверх черных фигур... Все вокруг меня, все эти инструктора, и дивизионные и армейские, вели себя так, как если бы они делали какое-то важное, необходимое дело, переговаривались между собой, наблюдали, они, как видно, могли потом доложить начальству, как и что, я не знаю, в чем состоял смысл их пребывания здесь; одним словом, все были спокойны и привычно уверены в себе, я один не знал, что мне делать, как быть... Я бегал от этой сопки к траншее, где пароду теперь было больше, чем раньше, когда в ней сидели готовящиеся к атаке, молодые, грустные люди в одинаково темных, толстых ватниках,– и обратно к сопке, на которой, как в сотах, были понатыканы ячейки для наблюдения.
Я бегал так от одного человека к другому, пробовал выяснить что-нибудь у связистов, но телефонной связи с высотой не было еще, а посланный туда радист еще не добрался, и неизвестно было, доберется ли он вообще туда.
Я понимал, что возвращаться в редакцию мне не с чем. Без фамилий людей, сидевших на высоте там, моя корреспонденция состояла бы, как мне казалось, из одной фразы: «Высота такая-то взята». Или, в лучшем случае: «Вчера воины нашей части штурмом взяли высоту такую-то, долговременный пункт обороны противника». Не этого, как я понимал, ждали от меня в редакции. Я не знал никого из тех, кто находился сейчас там, па высоте, мне не было известно, кто из них жив, кто погиб, ничего этого я не знал, а значит, как думал я, не мог, не имел права что-нибудь писать. Да даже и фамилии, будь они у меня, одни только фамилии, тоже ничего не дали бы мне, я должен был видеть этих людей после того, как они достигли высоты, говорить с ними.
Ничего этого я не знал и ничего этого у меня не было.
День подходил к концу. Солнце, там как раз, слева от высоты, красное, обещающее мороз, закатилось... Очень быстро стемнело. Я опять пришел в теперь уже выстужевшую, пустую землянку, куда уже стали собираться все эти многочисленные
инспектора и уполномоченные...
Между тем над передним краем опустилась ночь.
Я выбрался из землянки, сбежал в эту, теперь уже окончательно пустую траншею, дождался, когда на небе высыпали звезды, а они высыпали по всему небу очень густо, ночь была звездной и морозной, и теперь только впервые выкатился, выкарабкался из траншеи из этой, которая оказалась гораздо глубже, чем я думал, перевалился через бруствер и пополз, вернее сказать, сначала просто пошел туда, в сторону теперь уже совершенно невидимой высоты. Не надеясь попасть на тропу, проложенную через болото, ту, по которой днем пробирались солдаты-штрафники, я стал забирать в сторону, надеясь обогнуть, обойти ого, это болото, справа. Едва я немного отошел, как стали взлетать ракеты, далеко вокруг освещая лежащую впереди меня равнину, глухие снежные сугробы. Я падал тотчас, как только ракета взмывала ввысь, приникал к земле, стараясь перележать, пока она еще горит надо мной. Несколько раз я натыкался на белые, огромные, как представлялось мне во тьме, буграми лежавшие здесь трупы. Их оказалось гораздо больше, чем можно было предполагать. Я не знал, что тут так много. Я только после понял, что трупы эти были навалены давно когда-то, может быть, еще летом или осенью, когда, так же как это было сегодня, пытались все так же брать эту высоту. Трупы эти, когда я лежал на снегу за ними, казались мне словно бы раздутыми, распертыми на морозе. В действительности они раздулись так не на морозе, а скорее всего, еще в тепле, до наступления зимы еще, и теперь закоченели, превратились в каменные, затвердевшие глыбы. То, что они и в самом деле были раздувшимися, вздутыми, можно было понять и по тому, что телогрейки, как я видел, были, особенно на спине, по швам, лопнувшими во многих местах.
Я полз и полз вперед, огибая эти раздувшиеся, горой торчащие на снегу, на морозе, под звездами, тела павших здесь когда-то солдат, и когда повисала ракета или начинали свистеть пули, я прятался за них. Так я постепенно продвигался все дальше и дальше, стараясь как можно правее быть от этого гиблого болота, которое не могли обойти идущие на штурм высоты люди. Ракеты вспыхивали одна за другой, а я полз все дальше и дальше, и никакого болота не было, как видно, я обогнул его стороной, облез его. Я уже думал, что я близко у цели. Я даже, когда одна ракета погасла, а другая еще не взлетела, стараясь оглядеться, поднялся на ноги и пошел вперед, как вдруг, слева, в стороне от себя и даже чуть за спиной, увидел орудие, длинный ствол стоявшего здесь орудия, с насаженным на него дульным тормозом, очень характерным, каких в то время у нас еще не было,– немецкого орудия, направленного в нашу сторону. В темноте, на фоне снежной горы я очень хорошо рассмотрел все это. Оказалось, что я вышел к огневой позиции немецкого орудия, в тыл к нему.
Внутри у меня все похолодело, и я, быстро, быстро, где ползком, а где и перебежками, кинулся назад, обратно, только тут сообразив, что я уклонился от первоначально взятого мной направления, слишком далеко забрал в сторону, что я вышел не во фланг, как я хотел, а в тыл злосчастной высоты этой.
Я скоро убедился в том, что это так и есть, потому что некоторое время спустя увидел наконец, теперь уже справа от себя, и саму высоту эту, ее контуры. Я взял еще немного правее, и теперь высота была передо мной.
Весь мокрый, я поднялся наверх, перед самой высотой, за болотом, встретив солдата, тянущего связь, нитку провода, туда, па саму высоту...
Я провел тут два или три оставшиеся до утра часа, записав фамилии тех, кто погиб, и тех, кто уцелел, кто еще находился здесь, почти со всеми с ними переговорив, восстановив всю последовательность того, что происходило здесь, и только к утру, когда начал брезжить рассвет, с одним из раненых, теперь уже по болоту, через болото, по дороге, которую знал солдат, добрался до знакомой мне траншеи, до сопки, переговорив еще с работником политотдела, с удивлением узнавшим, что я был там...
Когда в тот же день, рано, я вернулся в редакцию и написал статью, так и называвшуюся – «Бой за высоту», статья эта была снята с уже сверстанной полосы. Оказалось, что взявшая высоту рота была на другой день выбита с нее и высота была сдана.
6
Какое-то время после этого я еще оставался в редакции, и мне даже поручили написать очерк о том, как жители деревни, в которой мы стояли, жили под оккупацией, как пережили они это страшное для них время. Если бы не этот случай, не задание это, я и не узнал бы никогда, что жители когда-то большой, а теперь наполовину сожженной деревни, в которой мы так давно, казалось бы, стояли, находятся не где-нибудь, а тут же, в лесу, за озером, на пологий берег которого одним своим концом выходила наша деревня. Действительно, ни одного человека, ни старика, ни ребенка, в занятой штабом деревне не было, я даже думал, что их вообще нет, что они угнаны немцем или эвакуированы куда-нибудь в тыл, а они оказались тут же, в лесу, за этим белым, за песенным снегом озером, которое я теперь, когда это потребовалось, запросто перешёл по льду.
Я едва перешел озеро, как тут же и глубине леса увидел курящиеся землянки. Целая улица занесенных снегом, курившихся дымком землянок.
В течение двух дней, глубоко проваливаясь в снег, которого тут, в лесу, оказалось очень много, я ходил от землянки к землянке, от одной двери к другой, расспрашивал стариков и баб о том, каково пришлось им в немецкой неволе за эти более чем два года. Рассказы были тяжелые, куда тяжелее, чем я ожидал, и я, расспрашивая о перенесенных этими людьми испытаниях, полностью исписал самодельный, наскоро сшитый