355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Субботин » Прощание с миром » Текст книги (страница 22)
Прощание с миром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Прощание с миром"


Автор книги: Василий Субботин


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

На дорогу перед нами рассеянный бил свет.

Теперь окончательно успокоившись, я задремывал. Много раз я просыпался, открывал глаза, но мы все ехали. Пейзаж менялся, но дорога была все та же, черное, мокрое, гладкое шоссе, белое под светом фар, даже более белое, чем днем. Дождь, видимо, перестал. И я опять заснул.

Временами мне казалось, что на дороге лежит снег.

Я еще несколько раз просыпался и опять засыпал успокоенно. Я видел, что мы все еще едем... Только сигарета светилась у немца, уцепившегося за высокий руль и глядящего прямо на дорогу. Я видел только козырек его фуражки, сосредоточенный взгляд, его лежащие на руле руки.

Вокруг нас были какие-то деревья. Мы неслись как в тоннеле.

Однажды я, проснувшись среди ночи, почувствовал на своем плече ее шапку. Она привалилась к моему плечу и спала. Она улыбалась.

Эти два парня везли нас всю ночь. Я несколько раз засыпал и все время чувствовал на своем плече лицо Тони. Мы уже давно выехали из леса, проскочили несколько населенных пунктов. Давно уже кончился лес и начались поля, но за все это время мы ни разу не встретили ни одной машины.

Мы неслись как пуля в стволе.

Я еще раз проснулся, мне показалось, что мне это приснилось, то, что было ночью, потому что все было по-другому и – вместо этой несущейся белой дороги было молодое утро, занимался рассвет, были зеленые поля, молчаливые купы деревьев, какие-то селения внизу, справа от дороги, отделенные зеленой полосой травы. И немного удивился, увидев в кабине двух этих незнакомых людей, все так же неотступно глядящих на дорогу, не спящих. Они о чем-то разговаривали меж собой и курили...

Я, видимо, опять незаметно для себя задремал. Когда, на этот раз от холода, я вновь проснулся, пришел в себя, я не сразу понял, что произошло. Мы стояли посреди поля, мы были одни, немцев в машине не было. Я с трудом распрямил сведенную холодом спину и осторожно, чтобы не разбудить спавшую у меня на плече Тоню, вылез из кабины. Мы и впрямь стояли посреди поля, было прекрасное утро, все уже высохло, дождя не было, на траве лежала роса. Рядом была деревня... С машиной что– то случилось, капот был открыт.

Я подошел, чтобы узнать, велика ли поломка. Я сунул голову туда, куда суют ее все механики и шофера... Молча, понимая друг друга во всем так, как только друг друга понимают механики и шофера, мы копались в моторе, продували карбюратор, проверяли зажигание, и вдруг, в минуту, когда мы так стояли, над головой у себя я услышал какой-то смех. Я вздрогнул и оглянулся. Передо мной стоял босой, заросший человек с высоким лбом и смеялся. Вот когда мне стало нехорошо.

Он стоял на обочине и глядел через мое плечо в мотор.

Мы поскорей захлопнули капот, сели в машину и поехали. И пока мы ехали, мы видели, как стороной нам навстречу шли эти неизвестно куда бредущие, размахивающие руками, не понимающие того, что произошло, люди. Одного мы чуть не задавили – такого же, как тог, с лицом бессмысленным и счастливым, глядевший через мое плечо.

Мы проехали деревню, я оглянулся и увидел доску, на которой – черным по желтому – было написано, я не разобрал что, видимо, название этого пункта.

Уже потом, в последующем, я узнал, что это была деревня сумасшедших, длинная, вытянутая вдоль дороги деревня, где собранные со всей Германии идиоты катали из одного конца в другой огромную, нагруженную булыжником телегу. В одном конце деревни нагружали, в другом сгружали. Место, довольно известное в Германии...

Еще часа через два я стал узнавать окружающее – перед нами была та самая, хорошо уже знакомая мне дорога, место, куда должны были бы мы еще вчера приехать, большой, хорошо знакомый мне, у самой дороги расположенный дом с высившимися над ним деревьями. Мы приехали. Я остановил машину, и мы распрощались. Я отдал все, что у меня было, и марки, и все оставшиеся у меня сигареты, и поблагодарил.

Добираться обратно было мне несравненно легче.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Мы жили на этом острове, отрезанном от всего мира озерами. Это был богатый озерами край, тут сплошь вокруг были одни озера. Штехлинзее, Торновзее, а может быть, даже и Берлинерзее, хотя до Берлина тут было далеко. Это была целая система соединенных одно с другим озер с разных сторон подходивших к Берлину, расположенных вокруг него. Там, дальше, за озером и за островом, было еще одно такое же озеро, соединенное с нашим, забыл теперь уже его название, в котором, как нам говорили, в последнюю минуту войны эсэсовцы топили наших военнопленных, которых они по дороге, что тут, по берегам этих озер, проходила, гнали на запад. Но как раз его-то, это самое озеро, и воспел в своей знаменитой книге поэт, что жил тут когда-то. То ли Шёнезее, а может быть, и

Зершёнезоо. Одним словом – красивое, и даже очень красивое, и озеро и название. Ведь у них как – что ни лес, то красивый, что ни поле, то прекрасное. И каждая гора, и каждый город, и уж тем более каждая деревня – обязательно и прекрасная, и красивая. Шёнефельде, Шёневайде, Шёнеберге, Шёнебек, Либенрозе, Либенберг, Либенсдорф – и так далее...

Через лес любви и через долину любви мы поднимались и гору любви...

Рядом было красивое поле, красивый лес, красивая гора. Хотя никакой горы часто не было. Мы ходили вокруг озера, и дикие утки брали хлеб из наших рук...

Дмитрий готовился к выписке. Рана у него постепенно затягивалась, он уже и на перевязки не ходил, хотя, как мне кажется, выглядел он все еще неважно.

В один из дней, когда мы накануне особенно долго не спали, особенно поздно вернувшись в тот день с опора в палату к себе, Дмитрий уехал. Все это решилось как-то одним днем и совершенно неожиданно для меня. Надо сказать, что в последнее время он как-то особенно был неспокоен, и неспокоен, и встревожен чем-то, ему не терпелось как можно скорее выписаться и уехать отсюда.

Он как-то сразу одним днем все это решил и уехал. Мы распрощались с ним второпях, более наскоро, чем хотелось бы, тут же за воротами госпиталя.

Я проводил Дмитрия и остался тут один – на этом берегу, на этом поле, во всем этом городе.

Я чувствовал собя все еще очень плохо, по недолям по спал по-настоящему, мне иной раз даже казалось, что я отсюда уже не выберусь...

Я перепрыгнул канаву и отправился в поле по хороню знакомой мне тропе, по которой я давно не ходил, сначала я шел по дорого, по колее, сильно заросшей к этому времени, потом по затерявшейся во ржи узенькой тропинке, что вела к тому зеленому оврагу. Весной в ном задерживалась и застаивалась вода, и потому теперь дружно разросся молодой орешник, какие-то кусты и даже дубки, как я увидел, пробились. Маленький, опаханный плугом зеленый островок, затерянный в

поле, среди ржи, которую давно уже надо было бы косить.

Я так далеко ушел в этот раз по этой тропе моей, что не видно стало пи города, ни госпиталя, лишь слышался стрекот кузнечиков.

Ничего уже не было ни видно, ни слышно отсюда, я далеко зашел. Ни проносившихся машин по гудрону, поддеревьями, под этим гулким навесом, пи самого гула дороги, ни ставшего привычным несмолкаемого трепета листьев там, в парке, ни даже этого громкого боя часов с башни. Одни только кузнечики неназойливо потрескивали в овраге. Но и они по временам надолго замолкали...

Я будто скинул какую-то тяжесть. Это была минута, когда я почувствовал наконец, что война, столь тяжко до того времени лежавшая у меня на плечах, отошла далеко, что она окончилась, что она позади. В эту минуту я так далеко ушел от войны, что будто и не было этих четырех лет... Мне показалось, что я где-то почти дома, еще не в России, но и не в Германии. Я был далеко где-то, далеко от всего. Звенели кузнечики, звенела гнущаяся, налитая, уже тяжелая рожь, все так же грело солнце, и редкие, передвигающиеся над головой облака плыли в небе. И даже где-то рядом, далеко, ах, боже мой, рукой подать, вчера, совсем недавно,– вот так же, такая же где-то там межа была, и такая же зеленая, опаханная со всех сторон зеленая гривка, и я там, в ней, в этой гривке и на этой меже, совсем маленький. И тоже во ржи, потому что рожь была красивее всего остального. И такое же синее, как легкая дымка, небо было над головой. А за полем ржи, горбом выгнувшимся, несколько темных, низких, в беспорядке разбросанных крыш. Одни крыши, утонувшие в созревающей ржи. Мое детство и моя деревня. И пошло, и пошло... И мысли, как набежавший ветерок, налетели на меня, набежали. О чем они были...

Я думаю, если бы мне закрыть глаза, а то даже и заснуть тут, в этом поле, на этой меже, а потом проснуться, как если бы все это было дома, то можно было бы не понять, где я – дома, в России, или на чужбине, в Германии. Все было такое же, как у нас, те же травы и те же деревья, те же самые цветы и те же птицы.

Все было почти такое же, как у нас, и это было странно и

неожиданно...

Земля везде одна, она всюду и везде одинаково хороша!

Какая-то пичуга плакала надо мной. Я поднял голову, огляделся. Может быть, я слишком далеко ушел от войны по этой тропе... Вокруг меня было спелое ржаное поле, другие поля, перерезанные дорогами, и острый шпиль кирхи. И в это время в далеком этом немецком поле – раз! – как звук гонга, раздался один удар с башни кирхи. Час.

Набежал ветерок. Ржаное поле сделалось темно– зеленым. Со всех сторон сошлись тучи, и стало капать. Я еще раз поглядел вокруг и зашагал по той же тропе.

Больше я никогда не ходил туда, в это поле.

Я все вспоминал тот день, когда мы ехали с Кондратьевым в повозке, ту дорогу через лес, по которой мы ехали с ним, весь тог памятный для меня, наполненный солнцем весны день. Я все пытался представить тогда, что произошло... Я понял так, что мать, косуля эта или ланка, я даже не разобрал по-насто-ящему, кто это, скорее всего она и не одна была, переводила их всех, маленьких, через дорогу, когда мы подъехали, когда раздалось цоканье подков и на дороге показалась лошадь. Я только услышал сухой треск и метнувшуюся вперед матку. Я скорее угадал, чем увидел ее. А этот, которого мы подобрали, остался один. Он, видимо, был слабее других. Козленочек этот заторопился, заскользил, копытца у него стали разъезжаться па скользком, гладком асфальте. В это время как раз мы и подъехали.

Я думал о том, как таинственно связано все и как незримо переплетено одно с другим. Я думал о себе, о Кондратьеве, я думал о любви... Я думал о том, что произошло в тот день, когда так неожиданно выскочила на дорогу та козочка. И о том, что вот так всегда бывает с нами... О том, что она чуткая и пугливая, что она внезапно может вдруг появиться и может исчезнуть.

Не знаю, почему я об этом подумал, почему у меня это связалось так. Должно быть, я подумал о чем– то своем.

Я поднялся и пошел с берега этого озера. Последний раз я был тут.

Лето было на исходе, а я все еще лежал здесь, в том же госпитале, в той же палате, и на душе у меня становилось все тяжелее. Я давно уже не ходил не только к моему оврагу по моей тропе, но и к озеру. Вода в нем с каждым днем делалась все холоднее, синела, становилась все более маслянистой и грязной. Сухие листья тополя, изъеденные червяком и жарой так, что от них один скелет оставался, одни прожилки тонкие, ложились на воду и раскачивались у берега. Лето между двумя войнами, большой и малой, этой, только что закончившейся, и войной с Японией, на другом краю, там, на Дальнем Востоке, незаметно подошло к концу. Я прожил здесь все это длинное лето, и теперь наступала осень. Я был теперь совсем один. Писем от Дмитрия не было, и это было очень странно, я не мог себе объяснить его молчание и недоумевал.

Наконец настал день, когда мне пришло время выписываться. Мне предоставили отпуск, поскольку я был все еще плох, кое-как перемогался, и я поехал к своим, на Эльбу, где я еще никогда не бывал. Я мог бы поехать и сразу домой, но мне надо было все-таки съездить к ним, забрать хотя бы мой вещевой мешок. Я, конечно, думал, что через месяц или два, когда отпуск кончится, когда я почувствую себя лучше, я вновь вернусь к ним, опять попаду в свою часть, но все-таки мне надо было съездить туда к ним.

Я ехал какой-то подвернувшейся мне случайной машиной, которая шла из госпиталя как раз туда, к Эльбе, к штабу армии, должно быть. Так или иначе, мне было по пути. Мы выехали рано, когда солнце только-только начинало подниматься над землей, над тем полем, давно уже убранным, куда я ходил еще так недавно. На мне была одна только гимнастерочка да еще плащ-накидка, с лета прошлого года еще у меня сохранившаяся с плеча девушки-снайпера, плащ-накидка, которую она заботливо, в один из дождливых дней, когда я был у них, надела на меня. Я сидел наверху тяжело груженной машины и кутался в эту плащ-накидку. Со мной была еще, через плечо тоже, моя планшеточка, та, с которой я ходил по переднему краю все эти

последние полтора года, ходил из полка в полк, из роты в роту.

Я сидел спиной к дороге в кузове, вернее над кузовом, на каких-то узлах, на жестких, перекрытых брезентом и туго перетянутых веревками ящиках. Мы ехали через деревни, более похожие на города, по дорогам, уже знакомым мне, более всего похожим на аллеи, по широкой, старой, хорошо накатанной дороге, обставленной каштанами и необыкновенно высокими, длинными вязами, с ветвями, сплетенными столь плотно там, наверху, что внизу под ними невозможно было ничего рассмотреть...

Я поначалу довольно сильно мерз, на ходу, наверху тут, на этом жестком и задубелом брезенте. На траве, на земле, повсюду лежал уже крупный белый иней. Начинались заморозки, по утрам было уже холодно.

Через час пути мы съехали на другую дорогу, поменьше, поуже, местного значения, должно быть. Тут прямо на обочине по обеим сторонам дороги росли большие и тоже высокие яблони. Были тут и груши, и сливы даже, но больше всего все-таки яблони. И наконец, очень красные гроздья рябин, слабые ветви которых ниже других повисали над дорогой. Последние, недозрелые, кислые груши и яблоки, сбитые ветром и дождем, подъеденные червем, падали на дорогу, на асфальт.

Магистрату давно уже следовало бы заменить заболевшие и одичавшие деревца, многие из которых давно уже не плодоносили по той же причине, я думаю, что они были старые и дикие...

Я уже знал, что дорога тут сама себя содержит, сама себя ремонтирует и восстанавливает. Осенью и эти яблоки, и эти груши, и сливы, все, что растет на этой дороге, собирается и продается, идет в переработку, и на деньги эти ремонтируется дорога. Так тут всегда было. У немцев никогда ничего не пропадало и не пропадает.

В этом году, конечно, магистрату не удастся собрать урожай.

Так я и ехал все время под навесом деревьев, под яблонями и

под яблоками, уже начинающими опадать. В травах изредка проблескивали паутинки. Солнце поднималось все выше, и я понемногу начал согреваться. Мне было хорошо сидеть тут, на этом возу, наблюдать сверху за дорогой, за полями, уже начинающими подергиваться желтизной, за деревьями по краям дороги, в которых тоже уже начинали пробиваться желтые листья. Надо было только следить за тем, чтобы не удариться головой о какую-нибудь слишком низко нависшую над дорогой ветку, не зацепиться за какой-нибудь сук. Один раз где-то, где мы не знаю зачем остановились, такой вот подсыхающий, повисший над дорогой необрезанный сук уперся мне в бок, и я сорвал крупное, янтарное, уже начинающее белеть яблочко. Я так и ехал с ним, с этим яблочком в руках, на этом возу.

К полудню, когда солнце было уже высоко и когда я уже совсем ожил, согрелся по-настоящему, я увидел перед собой расстилающуюся внизу долину, и в ту же минуту, я и не заметил этого, машина, вместо того чтобы идти вниз, пошла вверх, взошла на дамбу, перекинутую через всю эту долину до самого моста, контуры которого уже угадывались вдалеке. Я глянул сверху, из кузова, вниз на ту и на другую сторону и обомлел, можно сказать ахнул. Вся эта гигантская луговина слева и справа, насколько хватал глаз, по всей длине, по всему берегу Эльбы была заполнена... Повозки, танки, самоходки, тягачи всевозможные, вся техника немецкая, все, что оставалось у немцев от этой войны,– было притиснуто, прижато к берегу Эльбы, к ее воде, и брошено здесь. По всей длине Эльбы, два-три километра до нее не доезжая, по всему ее правому берегу. Я еще не увидел Эльбы, но увидел это. Вся отступившая до Эльбы немецкая техника была будто бульдозером отодвинута, отжата сюда, притиснута к берегу и оставлена здесь, на этом берегу.

Все, что оставалось у немцев от этой войны, все было брошено здесь, на этом берегу.

Я долго еще сидел тут, на верху груженой машины, мы еще долго ехали по этой насыпи, над остающейся позади нас долиной, пока не заехали на мост, а я все оглядывал эту бескрайнюю долину, как она открывалась мне отсюда, сверху, в этот тихий час,– бесконечный, растянувшийся далеко по всему берегу громадный парк машин, выведенных из строя, тесно заставленный и длинный, как кладбище.

Мы проехали еще не знаю сколько километров, может быть тридцать. Наши и действительно оказались за Эльбой, причем довольно далеко от нее. Оттуда, из госпиталя, издали, мне казалось почему– то, что так называемая демаркационная линия вроде бы должна была проходить по реке, по Эльбе самой, но, оказывается, она проходила далеко за Эльбой.

Я приехал туда, где стояли наши, в старый острокрыший город далеко за Эльбой, с Роландом на площади, обнесенный низенькой, целиком почти сохранившейся красной стеной, город, по имени которого один офицер наполеоновской армии, интендант, фуражир, став известным писателем, взял себе имя. Остается только предполагать, какие романтические приключения были связаны у него с этим городом. Это все-таки не часто бывает, чтобы человек брал себе имя по имени города.

Я остановился здесь на одну ночь, переночевав в маленькой гостинице на две комнаты. На Эльбе было уже холодно, и я всю ночь мерз. На другое утро я уехал. Поезд увез меня на восток, к себе домой, на родину. Но по пути в часть я проезжал мимо кладбища, на городской площади тут были похоронены наши солдаты, несколько человек, и я – не знаю, что меня заставило сделать это – выскочил из машины и взглянул на могилу, совсем свежую еще, на плиту и на табличку, убранную цветами, и вздрогнул, похолодел даже, не веря еще себе, своим глазам. «Майор Кондратьев Д. М. IX. 1945». Это был он.

Дмитрия Кондратьева убил его товарищ, когда он вернулся к себе на батарею, в свой полк. Они собрались все вместе, сидели за дружеским столом и показывали друг другу оружие. Произошел нечаянный выстрел. Пистолет – выстрелил. Несчастный случай!

И уже только для тех, кто любит знать все до самого конца, сообщаю: Тоня вернулась в Россию и вышла замуж за человека,

с которым она познакомилась после войны. Так мне говорили. 1985

Первая картина, возникающая в моей памяти, такая.

Я сижу, в траве, по-видимому, и траве. Себя я не вижу... Я сижу, а передо мной на длинных таких палках в маленький такой тесный домик, в кривую избушку носят сено.

Да, вот это и есть самая первая отложившаяся в сознании картинка. Мне потом рассказали, что это моя бабушка и моя мама носили навоз в парники.

Вторая. Мы все, мать, отец, я, вся наша семья, сидим за грубо сколоченным столом и едим крупно, каменной солью посыпанный хлеб, а за окном проносятся какие-то странные, обгорелые дома. Это, как мне объяснили после, мы перебираемся в Сибирь, едем в товарном вагоне, в теплушке. И обгорелые эти, черные дома не что иное, как встречные поезда, которые видны мне были не столько в окно, сколько через открытую дверь нашей теплушки.

Должно быть, в сознании моем соединились две разных, в разное время увиденных картины – обгорелой избы, увиденной прежде, и черных, товарных, а может быть, и пассажирских вагонов, пробегающих за окном поезда.

2

Следующее воспоминание – деревня в лесу, Тегень...

Это и вовсе нечто смутное, лесное. Мы выбираемся из леса, очень темного и очень густого, сначала меня ведут за руку по тропе, переводят по высокому гибкому мостику и приводят в избу – к гнутой в дугу бабке... Клещ влез мне в ухо. Этот покачивающийся длинный мостик и бабка эта, старуха, которой я так боюсь, опять же единственное, что осталось у меня в памяти. Дальше опять провал.

А то, что это была Тегень, мне потом все это рассказывали. Три дома на севере и кругом сплошной липняк. Боялись медведей, которых много водилось в глухом этом непроходимом липняке. Сохранилось воспоминание о девочке,

которая ушла из дому и заблудилась и которую нашли уже через несколько лет... Нельзя было ни на шаг отходить от дому.

3

Где это было, не знаю. Меня привели, а скорее всего, принесли в церковь. Я говорю так потому, что все это я вижу как бы сверху, с высоты как бы... Не помню ни церкви, ни попа, ни службы, которая там, наверно, шла, а помню только ложечку чего-то необыкновенно сладкого, что мне положили в рот, какого-то сладкого зерна. Как видно, я был еще очень мал.

Впрочем, может быть, мать заранее взяла меня на руки, перед тем как к нам подошел священник, чтобы вложить мне в рот ложечку этой сладкой манны.

Во всяком случае, у меня до сих пор еще такое чувство, что я эту сладость испытывал, сидя на руках у матери...

И вот еще одно такое же смутное воспоминание, как будто сон какой. Мы идем по дороге, идем полями, через поля. Я думаю, что все это в один и тот же день происходило, что мы возвращались домой из церкви, шли в деревню к себе. Так, я думаю, и было. Подходим к воротам, посреди поля

поставленным. Эго, как видно, околица, а может, поля загорожены, чтобы скот не ходил. Два столба тоненьких и перекладина сверху, а по сторонам изгородь... И вот тут, в этих воротах, у столба одного, прямо передо мной – череп бараний, с завитыми, закрученными вверх рогами...

Тоже очень запомнилось.

4

Я сижу на печи, в избе нашей сижу. С этого момента я помню себя в избе. Сидя наверху, на печи, я молча наблюдаю за

тем, что делается внизу, в избе. Отсюда, с высоты, мне хорошо все видно. Отец был в городе и привез нам гостинцы. Ситец, мануфактуру мамке. Я вижу, как все это выкладывается перед окном на лавку. Есть тут среди всего остального, и конфеты. Я не свожу с них глаз...

Отец дает мне, маленькому, завернутую в синюю бумагу, белую, сверкающую, сахарную голову, и, обхватив ее обеими руками и ломая зубы, я грызу ее, сидя на печи ту т же.

Если не насовсем, то надолго отец отваживает меня от сладкого.

5

Все это, как я теперь понимаю, было вскоре после нашего переезда, в той же большой старой деревне, после того как мы перебрались туда. Мы, я думаю, оказались здесь потому, что раньше пас поселились здесь наши родные.

Мы тут жили на самом краю деревни, в узеньком проулке, называемом Сараями. В конце этих Сараев стояла наша изба. Дальше за нами, в глубине проулка, были только кусты колючего вереса, в которых жила старуха-травница, «бабушка-куставушка», как у нас ее называли. У нее перед избой был огород, заросший цветами, которых у нас обычно не разводили, огородные грядки, засеянные укропом и анисом. Не знаю почему, но мы к ней ходили однажды. Её ветхая, наполовину ушедшая в землю изба, вся была забита травами, снизу доверху вся в сухих трапах, и на стенах и под потолком, везде и всюду были развешаны травы. Как на сеновале.

6

Перед окнами у нас была горка, крутой такой зеленый бугор, довольно высоко поднимающийся над рекой, над берегом. Это было самое любимое мое место. Каждую весну бугор этот порастал мелкой курчавой травой. И я очень любил эту травку и очень ее запомнил, и хотя до сих пор не знаю, как она называется, я всякий раз очень волнуюсь, когда вижу ее. Она растет только там, в тех местах. Она очень курчавая, мелкая, похожа на капусту. А потом там еще была такая травка одна, на которой такие маленькие, очень смешные, зелененькие семена, круглые, как пуговки. Я их тоже не мог забыть. Тоже часто вспоминаю о ней, об этой траве, нигде, наверно, ничего подобного не растет...

После избы я, может быть, больше всего знал эту поляну перед окнами. Очень многое у меня было связано с ней. И самые первые в. жизни наблюдения, после избы, тоже у меня были сделаны здесь...

С каким нетерпением ждал я всегда появления первой травки!

Задолго до того, как снег начинал стаивать, сходить окончательно, на солнечной стороне избы нашей, там, где была глина, раньше всего вытаивало, всего раньше подсыхало. Я выбегал из избы и подолгу сидел на завалинке, на припеке, грел на солнце босые ноги...

7

За избой у нас был огород. Со двора туда вела отдельная калитка, которую до поры до времени, пока все не вырастет, не разрешали открывать.

Большую часть площади занимала, конечно, картошка. Грядка огурцов, грядка моркови-коротели, ну и, конечно, репа! Без репы уж просто не было бы никакого огорода. Какой же огород без репы! Наша мама к тому же, чтобы побаловать нас, обязательно, по краю грядок, сажала хотя бы несколько бубочек бобов и, отдельный, в самом начале грядки, совсем уже маленький клинышек гороха, хотя бы несколько зеленых, завивающихся плеточек, опять же чтобы побаловать нас, когда придет срок всему этому вырасти.

Я очень любил огород. После реки и леса для меня это было самое прекрасное, самое лучшее место на земле. В чем-то даже

более интересное, чем река и лес.

Между грядок, в борозде тут, всегда найти можно было с прошлого года забытые, вытаявшие вдруг весной осколки разбитой посуды, краешек фаянсовой, в цветочках, чашки, ручку разбитого когда-то чайника, а то даже и какую-нибудь старую, давно забытую игрушку свою, тоже неожиданно вдруг вытаявшую. Все это необыкновенно волновало. Я даже не знаю почему... Было странно видеть эти давно, казалось бы, утерянные, полузабытые, неизвестно вдруг откуда явившаяся на свет предметы.

8

Под огородом у нас была река, а за ней, сразу как перейти плотину, бор стоял. От берега, посреди спускающихся к нему сосенок, взбирались наверх натоптанные скотом, горячие, хорошо прогретые солнцем тропинки.

Бор начинался прямо от берега, от реки и тянулся на много вёрст. Он весь порос сильно пахнущим можжевельником и голубикой. А еще за рекой там было много черемухи, мы набирали ее иногда по нескольку ведер. Черемуха была крупная, зрелая. Бывало и так, что ее просто сваливали, подрубали ее топором и обирали на земле прямо, как обирают малину или смородину. Были в бору нашем и кедровые шишки, но кедровника у нас было мало, просто отдельные, случайные деревья...

Среди молодых сосен, растущих по склону, вдоль всего берега, ходил скот, и вечером слышно было, как позвякивало ботало какой-нибудь заблудившейся, не вернувшейся вовремя домой коровы или теленка. Звуки эти по вечерам были особенно хорошо слышны.

Большую часть дня я проводил на мельничной плотине или на берегу омута. В надежде выловить хоть какую-нибудь, даже самую маленькую рыбку я с утра до вечера простаивал над рекой. Вставал очень рано, чуть свет и, до солнца еще, до того еще как начинали сгонять скотину в стадо, с длинным удилищем, с банкой заранее накопанных червей, по росе, по холодной тропе, с трудом продирая заспанные глаза, бежал к реке, к воде, чтобы не пропустить клева. Домой приходил только к вечеру с двумя мальками на шнурке, а то даже и с окунем или с чебаком. И хотя этих моих рыбок мать всякий раз скармливала кошке, я все-таки на другой день рано с утра опять сидел на реке, где-нибудь на сваях, у мельничного колеса, выше или ниже плотины...

Я очень любил этот шум реки.

Река была полноводная, очень хорошая, очень светлая. Сразу за омутом она делала поворот и далее шла вокруг всей пашей деревни, пока не впадала в другую, по уже большую, тоже недалеко от деревни протекавшую реку,– Туру, как потом оказалось...

Это было так неожиданно и так интересно – вытащить какую ни на есть, пусть даже самую крошечную, самую маленькую рыбку – из ниоткуда, из темноты, из мрака реки, из глубины ее, неизвестно даже откуда вроде бы, из того, что было до сих пор скрыто сверкающей поверхностью воды,– нечто такое, что заставляло долго потом и учащенно биться сердце.

Удивительно ли, что я помню все места, где я удил рыбу, каждый бережок, каждое склонившееся к воде деревце, под которым я сидел...

10

Недалеко от мельницы и от омута, который был ниже её, там, где река огибала деревню и берег пологого спуска к реке, была у нас елань. Так называли у нас большую поляну. Трапа гам была какая-то особая, изумрудная, более яркая, чем везде, чем в других местах, изумрудно свежая, и по ней, по этой елани, ходили гуси, оставляя на берегу, па зелени этой, на траве, выпавшие из хвостов и крыльев длинные белые перья.

Может быть, потому тут и была такая трава, что тут ходили гуси, что гуси выщипывали траву, а может, от гусиного помета, я не знаю, почему, откуда была такая изумрудная трава, такая необыкновенная зелень...

Были у нас еще и другие елани по берегам реки той же, но я помню только эту.

11

Лима и лето смещаются...

Однажды утром я встал и увидел такую картину. По всей реке, прямо под окнами у нас шел лед. За рекой синел лес, огромные льдины неторопливо, медленно, проплывали по реке, посередине ее, и со скрежетом налезали одна на другую. Я смотрел и слушал.

Н полдень, когда большие льдины, казалось бы, уже прошли, я увидел, что мельница плывет посередине реки...

Чья-то чужая мельница, сорвавшаяся сверху, шла по реке. Как она есть, вся целиком, белая вся, и, видимо, недавно срубленная, она тоже медленно, плавно проплывала перед окнами у нас.

Река добралась в тот год до самых огородов. Много людей вышло на берег, так же как и я, поглядеть на убежавшую мельницу.

Мельница шла так долго, так величественно. Мы замерли: она уже подходила к нашей мельнице. Что-то затрещало. Это мельница, та, беглая, дошла до нашей, ударила ее. Но мельница наша была крепкая, она устояла. Она только немного пошатнулась. Какое-то мгновение две этих мельницы стояли вместе, как бы не желая расставаться. Потом чужая мельница стала отходить, поворачиваться, нырнула под перекат и все так же спокойно пошла дальше, за деревню, мимо леса и мимо кузни – туда, куда поворачивала река.

Зашел однажды мужик в избу, зашел, как ходят мужики друг к другу, покурить, поговорить зашел к отцу. В избе у нас в это время топилась согнутая отцом железная печка, колено которой было выведено в стоящую посреди избы большую печь, в общий дымоход. Сел мужик на лавку, вытащил из-под лавки топор, взял одно из поленьев, что на полу тут, возле печки этой лежали, и, за два-три удара всего, вырубил мне копи. Деревянную такую лошадку, может, и не очень совершенную, но похожую. Я даже не поверил, когда он мне ее отдал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю