355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Субботин » Прощание с миром » Текст книги (страница 18)
Прощание с миром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Прощание с миром"


Автор книги: Василий Субботин


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Мы были закинуты на берег этого озера нашего, как на остров. Там, по другую сторону озера, в темнеющей зелени вставал загадочный, весь золотой на закате город, с башнями, с прозеленевшими крышами. И эти прозеленевшие крыши, и красная черепица, и башни над озером – псе это как бы застыло в некоем сне, и время как бы остановилось... И здесь тоже, где я лежал теперь, посреди этих плоских, одинаково красных госпитальных корпусов вынесенного за озеро больничного городка, возвышалась над всем островерхая церковь, кирха, где, по– видимому, отпевали умиравших здесь, в этих клиниках, и где мы тоже могли бы отпевать своих продолжавших умирать и после войны наших солдат. Они умирали еще долго, и через три месяца после войны, и через год еще, и через два...

Чужая земля эта была полна родных могил!

Я испытывал странное чувство пустоты. Я был выбит, я никогда не жил так бездумно и бессмысленно. Я все более тяготился моей жизнью здесь. Один день был похож на другой, и я не видел выхода.

И вот тут, не знаю откуда она могла взяться, мне попалась книга, давно, по-видимому, изданная, в которой я мало что понимал, и не только потому, может Гнать, что первые тридцать страниц у нее были оторваны вместе с обложкой. Я не знал, что это за книга такая, кто ее написал, откуда она взялась в немецкой этой стране, как она появилась здесь, среди однообразно желтеющих полей и холмов, окружающих город. Никто не мог бы мне сказать этого... Название ее я узнал только благодаря тому, что оно было написано внизу на той самой странице, с которой эта книга теперь начиналась. Странная это была книга... Я читал ее медленно, с трудом, подолгу отрываясь от ее строк, иногда вовсе забывая прочитанное, как если бы и вовсе не читал ничего...

Я читал эту книгу, и перед моими глазами вставала дорога, по которой я не раз ходил за то время, как мне разрешено было выходить из корпуса. Она начиналась сразу за стеной, которой был окружен больничный городок, и шла через рожь – я не знал, что у немцев растет рожь, я думал, что у них только пшеница,– в этом году очень высокую, к оврагу, лощине, заросшей кустами цветущей жимолости, грабинника, а может быть, и орешника. Не знаю, что это была за тропа, кто по ней ходил. Она шла только к этим зеленым и белым в уже поспевающей ржи кустам цветущей жимолости, далеко видным издали. Она подходила к самому оврагу и к этому кустарнику.

Дальше дороги не было. И я мысленно, про себя, называл эту обрывающуюся тут дорогу дорогой никуда, потому что именно так называлась эта книга, единственная книга, которую я читал здесь.

Для многих из тех, кто лежал здесь, она действительно была дорогой никуда.

Я читал эту книгу много дней подряд, перечитывая однажды уже прочитанные страницы, потому что забывал иной раз то, что читал. Читал, все время удивляясь несоответствию того, что было перед моими глазами, вокруг меня, и того, о чем говорилось в этой неизвестно как оказавшейся здесь книге. Читал, не всегда понимая, где я, что со мной. Мир книжный и тот, что был вокруг, были в эти минуты для меня одинаково нереальными.

Я не раз еще, не зная куда девать себя, ходил к этому оврагу, к тем далеко видным кустам жимолости и орешника, ходил туда и обратно, всякий раз убеждаясь в том, что дорога эта и впрямь никуда не ведет. Тропа шла только до оврага и никуда из него не выходила. Я доходил до них, до этих кустов, по этой дороге и возвращался обратно в мою палату.

Изредка, время от времени ко мне приходил врач.

Врач у меня был очень тихий и застенчивый, очень милый человек, капитан медицинской службы. Он приходил ко мне не часто, к концу дня, как правило, и, как мне показалось, больше для того, чтобы поговорить, отдохнуть, может быть, ведь он Целый день работал, целый день был на ногах, а иногда и оперировал даже. Он неслышно входил ко мне в палату, задавал два-три вопроса о здоровье, как я спал, не болела ли голова. Брал со стола у меня книгу, долго ее листал и печально, сдержанно про себя улыбался. Капитан этот писал стихи. Он читал их мне по своей тетрадке в мелкую синюю клетку. Стихи были переписаны красными чернилами из автоматической ручки, тесно, строка на строку.

Мне запомнилось только несколько строк из поэмы, которую он читал мне в один из дней. В них, в этих строчках, запавших мне в память, шла речь о двух влюбленных молодых людях, живших неизвестно когда в таком вот средневековом городе, как тот, в котором мы находились теперь, читавших свою книгу любви перед таким же вот точно, как наше, на закате солнца окном. Рассказ о двух влюбленных, которых и смерть не могла разлучить... Прекрасно был описан город, и замок, и освещенное западающим солнцем окно.

Как будто это было где-то над нами, всего лишь этажом выше, в том же самом доме.

Странные, должен сказать, стихи и странная поэма, где время как бы остановилось...

Когда все это происходило, в каком все это было времени и веке, я не знал, как не знал того, кто были эти люди, о которых писал в своей поэме этот тихий человек, приходивший ко мне со своей тетрадкой. И стихи эти, никак вроде бы не связанные с тем, чем мы жили всегда, и особенно эти последние страшные несколько лет, о чем они были – о любви, о смерти; и этот старый город, в который я был закинут; и паша жизнь в это лето, на другой дон!» после того, как закончилась война,– все это тоже было как бы в другом веке, тоже неизвестно когда...

И эта книга, которую я с таким усилием читал, и стихи, которые читал мне мой врач,– все это неизвестно почему, самым причудливым образом соединилось для меня в одно.

Днем я выбирался в парк, садился на скамейку, в тень, но потом переходил на другую, ту, что стояла на солнце, потому что тут, в этой стране, я не знаю отчего, всегда было так, всегда в тени было холодно, а на солнце жарко.

И один из дней, когда я вот так же без цели вышел из своего корпуса и шел по аллее через весь этот обширно разросшийся госпитальный двор, не помню уж, куда я направлялся, я увидел человека, который, тяжело опираясь на палку, на костыль, шел немного впереди меня, за канавой, по тротуару, тут проложенному.

Был он не в госпитальном халате, а в гимнастерке, is брюках навыпуск, с горлом, почему-то перевязанным бинтом. Я обратил внимание на этого человека, что-то меня заинтересовало в нем. Я видел пока одну только спину его, но что-то меня остановило. Обогнав его, я оглянулся. Это был Кондратьев, тот самый артиллерист, капитан, которого я совсем недавно, казалось бы,– время летело быстро,– отвозил в госпиталь. Вез с Одера в госпиталь наш армейский. Никак не, ожидал я встретить его здесь, да и он, надо сказать, в первую минуту не; узнал меня, как видно, я сильно изменился. Поглядев на меня внимательно, он хотел уже было отвернуться. Тоже, должно быть, не предполагал, что я могу оказаться здесь. Он поверил только тогда, когда я поднял руку.

– Вот это да,– сказал он, перешагнув канаву, и направился ко мне.

Мы поздоровались и, обрадовавшись, даже, кажется, обнялись. Встреча, что ни говори, была неожиданная. Я уже не рассчитывал кого-нибудь тут встретить.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Дмитрия Кондратьева я знал не то чтобы мало, но намного меньше, чем некоторых других офицеров нашей дивизии. Он с начала войны находился па фронте, а затем, окончив училище, осенью сорок третьего прибыл к нам командиром огневого взвода. Я пришел к ним намного позднее, пришел потому, что накануне на этом участке был подбит «фердинанд» – самоходная немецкая установка, и расспрашивал у пего, у него и у бойцов его взвода, как все это происходило. Выпершийся на высоту «фердинанд» стоял тут же, на глазах, на спуске с холма, еще занятого немцами, и его было хорошо видно. Я тогда же написал обо всем этом в нашей дивизионке. Заметка моя или корреспонденция, три колонки в рамке, называлась «Здесь стоит батарея». Было это в сорок четвертом уже, весной, все на том же нашем Калининском фронте. Стояли они тогда под деревней Дедово. Я увидел орудийный окоп, обложенные дерном ровики для расчета, ниши для снарядов. Все было очень искусно и тщательно замаскировано. Я впервые все это видел, мне все это было внове, потому что по моей военной профессии я не артиллерист и с артиллеристами, можно сказать, почти ш встречался. Став в последний год войны газетчиком, я всего чаще ходил по стрелковым полкам, писать надо было о людях, что находились впереди всех в траншеях и окопах первой линии. Хотя, как ни говори, а все-таки эта война, более чем какая-либо другая, была войной артиллерии, войной огня. Может быть, кто-то с этим не согласится, но это так. Это только невоевавшие или совсем ничего не знающие о войне люди представляют себе дело так, что солдат встал, поднялся и пошел, и начал стрелять, и бросать гранаты, и добежал до окопов противника, и начал колоть штыком. Черта с два встанешь теперь так вот под огнем пулемета, под артиллерийским огнем. Это хорошо знают командиры, те, кто управлял боем или хоть чем-нибудь командовал, полком ли, ротой или хотя бы взводом. Знают, что, пока не подавлены огневые точки, ничего не сделать. Знают это как никто другой хорошо, знают, что подавил – прошел, не подавил – всех порежут.

Я больше всего разговаривал в тот день с командиром орудия и наводчиком, который как раз и подбил «фердинанда», а Кондратьев, когда я его стал расспрашивать, может быть, оттого, что его куда-то в это самое время вызывали, вроде бы отмахнулся, сказав, что это дело старое, что ребята, мол, лучше его знают как и что и обо всем расскажут...

Такой была эта моя первая встреча с Кондратьевым.

Месяца через два или три начались бои за Федину гору.

Федина гора была пунктом, каких было много на пашем Калининском, а затем Втором Прибалтийском фронте и каких, я думаю, было много на других участках войны... Не всегда только они назывались так, горами. Иногда, что было чаще, они назывались высотами, высотой, иногда даже сопками или курганами. Федина гора была одной из таких высоток. Бои за эти высоты начались еще зимой, но, может быть, я не все знаю, может быть, они начались еще раньше...

Это были рубежи, где всего дольше держалась немецкая оборона и дольше всего стоял фронт. Немцы уже выдохлись, они уже не могли наступать, но они еще способны были сопротивляться, были еще в состоянии держать оборону. Фронт здесь, на этих холмах и высотах, среди болот и рек этих, стоял до самой середины лета сорок четвертого. Потом, когда мы их сбили отсюда, нам потребовалось всего каких-то пять неполных; месяцев, чтобы освободить Прибалтику, выйти к морю и к границе.

Бои, как я уже сказал, начались еще зимой, но тогда здесь стояла другая дивизия. Они, эти дивизии, за то время, пока фронт проходил здесь, сменяли одна другую, и каждая вновь пришедшая пыталась брать те же сопки и те же высотки, за которые задолго до нее еще бились солдаты других дивизий, и никто не знал, что тут было до него, никто не мог бы сказать, сколько тут было положено людей. Земля эта, эти холмы могли бы многое рассказать, если бы могли говорить.

Федина гора на карте была помечена цифрой, обозначающей ее фактическую, абсолютную, скажем так, высоту, но солдаты называли ее Черной, а еще чаще «высотой с глазом», потому, вероятно, что когда-то, когда бои за нее только еще начинались, на вершине ее рос небольшой лесок, черная такая гривка, да и сама она была черная, потому что се склоны, зимой это было особенно видно, были покрыты копотью, следами разрывов снарядов и мин. Гривку ее, густую такую сосновую рощицу, затем срубили артиллерийским огнем.

Местность отсюда, с этой горы, просматривалась на много верст вокруг. Немец держал отсюда под наблюдением все подходы и подъезды к нашему переднему краю. Он там, наверху, а мы внизу, у него под ногами. Бить нас сверху было сподручнее...

Теперь, в июни, когда мы се брали, высота была лысой, и так она могла бы и называться. Макушка у нее была голая, песчаная. Лишь на ее пологом левом скате оставались еще какие-то небольшие случайные молоденькие сосенки.

Все началось, я думаю, часов в десять утра. Утро, надо сказать, было прекрасное, очень теплое, красивое, солнечное. Ничто не напоминало о войне. Над всем этим утонувшим в знойном мареве клочком земли, над лесом, прячущим наши тылы, над изрытым траншеями полем, пели жаворонки. И там, у врага, за горой, которую предстояло взять, за колючей проволокой, натянутой от кола до кола по самому низу, по краю поля, тоже, наверно, пели жаворонки. Трудно было представить разительный контраст между этой красотой и радостью, картиной нарождающегося дня и тем, что началось вскоре.

Началось все, как всегда, с артиллерийской подготовки, с залпа «катюш», в пламени залпов которых, в пыли, которая от них поднялась, ничего не стало видно. Ударила вся артиллерия дивизии, все огневые средства, приданные по этому случаю бравшим высоту стрелковым подразделениям. Удушливый дым застелил все вокруг. Артподготовка продолжалась минут двадцать. И сразу вслед за тем сосредоточившаяся на рубеже атаки пехота бросилась по склону горы. Следом за пехотой, как только она показалась там, на высоту, на Федину гору, вырвался взвод Кондратьева.

На гору заскочили неожиданно быстро, немцы явно не ждали нас в это время, явно не предвидели нашего удара в этот ранне утренний час.

Я пришел туда, когда бой уже затихал, часа уже в четыре дня пришел туда.

Федина гора лежала за протокой, то ли это была река, то ли протока. Не столько даже широкая, сколько глубокая, вытекающая, может быть, из одного болота и втекающая в другое. Я так думаю, что из болота, потому что вода в ней, в этой протоке, была какая-то уж очень черная, рыжая, с болотным таким, торфяным отливом. Тем не менее в ней, в протоке этой, как оказалось, было много рыбы. Я это увидел, когда, по пояс мокрый, оступаясь и обрывами,, проваливаясь в ямины, перебирался на другой берег. Саперы в это самое время строили мост через протоку. Они были голые и всякий раз, когда близко от них разрывался снаряд, кидались в воду, в протоку эту. Выброшенные на берег вместе со столбом воды, оглушенные взрывом, довольно большие, крупные рыбины бились в траве на берегу. Тут были и караси, и лещи, и даже щуки. Трудно было поверить, что в такой гнилой и жалкой речке может водиться такая отличная, такая крупная рыба.

Над протокой стоял нескончаемый треск разрывов, визг пролетающих над головой снарядов. Как будто в высоте там трясли, мотали из стороны в сторону какой-то гигантский, хорошо натянутый стальной провод. Сам воздух колебался от этого несмолкаемого грохота... Противник вёл теперь неприцельный, или, как еще шпорят, изнуряющий огонь. Это так и начиналось: изнуряющий огонь. Беспрерывный методический обстрел из орудий.

Когда я пошлел, высоту уже начали закреплять. Солдаты удерживавшей высоту роты, немного их осталось, подгоняемые страхом, торопясь, отрывали окопы, отдельные ячейки пока что, располагая их в шахматном порядке, с тем чтобы потом, когда их соединят ходом сообщения, получился зигзаг. Все вокруг было заболочено, а здесь, на высоте, был песок, копать было легче...

Следует сразу скачать, что никаких особенных укреплений у немцев на этой высоте не было, не оказалось. Тут были две обычных, я бы сказал, даже не очень глубоких, соединенных одна с другой траншеи. Одна из них проходила по самому гребню горы, другая—по ее восточному, обращенному в нашу сторону склону. Да на обратном скате несколько более или менее прочных, опутанных проводами блиндажей. Вот и все укрепления, какие тут были. Но зато она была плотно прикрыта огнем из глубины. Находящиеся за ней немцы могли точно корректировать и нести прицельно направленный артиллерийский огонь по всем нашим коммуникациям, держать под огнем своей артиллерии, как уже сказано, всю систему нашей обороны. Обзор, открывающийся немцам с горы, позволял им делать это.

Отсюда и действительно все далеко было видно, все прекрасно обозревалось. Дальше па запад от подножия горы тянулась стена хвойного соснового леса. А между высотой и лесом простирался огромный, пестрящий цветами луг. Он, этот луг, до самого леса был залит солнцем. Гигантское ликующее многоцветье трав. Было даже красиво. Отсюда, с горы, просматривалась проселочная дорога, ведущая к ближайшей, совершенно пустой, брошенной людьми деревне, поля вокруг и далее повороты дорог – все это можно было отсюда хорошо видеть.

Здесь, на гребне горы, в отличие от протоки, которую я только что перешел, было сейчас относительно тихо, лишь изредка на склоне где-нибудь взметывался столб разрыва явно вслепую посланного снаряда.

Когда я пришел, Кондратьев стоял над убитым командиром орудия, и в первую минуту я его не узнал.

Я и здесь пришел не к артиллеристам, а в пехоту, но как пришел, так и увидел его. Без пилотки, с прилипшей к мокрому лбу прядью волос, он стоял над лежащим у разбитого орудия сержантом, только что вытащенным наверх из-под своего опрокинутого взрывом орудия... Я помнил этого сержанта с того первого раза, когда был подбит «фердинанд» и я был у них. Он мне тогда, я помню, сказал: «А мы его по лаптям, по лаптям», имея в виду «фердинанда», его гусеницы. Мне очень запомнилось это выражение...

Убитого командира орудия Матвеева, так же как и эту гору, тоже звали Федей, Федором... С ним, с Матвеевым, прошел Кондратьев весь свой путь – от самых верховий Волги, можно сказать, и отрогов Валдая еще, до горы этой. Был он самым опытным среди других, самым старым на батарее. Теперь он лежал, прикрытый палаткой, возле опрокинутого, перевернутого колесами вверх орудия.

На войне все просто. Вообще надо сказать, что война страшно простая штука: только что человек был жив, ты разговаривал с ним, пил и ел с ним из одного котелка, и вот он лежит уже мертв, лежит, убитый у тебя на глазах...

Все это страшно именно своей простотой.

На берегу, за протокой, когда я выбрался наверх, лежали убитые лошади накрытой огнем маленькой противотанковой пушечки, которая, как и полагалось ей, переправлялась одной из первых, непосредственно вслед за пехотой. Запутавшись в упряжи, они лежали тут же, на склоне горы. Когда я проходил, один, вороной, еще дышал и страшно ворочал глазом.

Лошадей, как всегда, было почему-то особенно жаль.

Я уже потом, задним числом узнал: Кондратьев отбил на Фединой горе в тот день несколько немецких контратак.

На высоту туда был в первые минуты боя брошен вместе с пехотой одни только извод Кондратьева, его две пушки. Два других орудия батареи оставались на прежних своих запасных позициях, там, где они стояли и раньше.

Труднее всего было переправлять пушки через протоку, управлять лошадьми, под разрывами снарядов, под огнем. При подходе к протоке лошади послушно ухнули в воду, но взять берега не могли. Их били, на них кричали, но они срывались, пятились назад. Противоположный берег был не столько крутым, сколько вязким. Он был топким, обваливающимся, оседавшим под колесами и под ногами, под копытами. Трясина была страшная. Орудия пришлось снять с передков, а постромки накинуть на проушины, привязать постромки прямо к лафетам. После этого лошади сравнительно легко вымахнули на другой берег... И сразу, как только почувствовали под ногами твердую землю,– так туда, на высоту, на гребень ее, к пехоте!

Одно орудие было потеряно сразу, как только его вытащили наверх туда, подбито было прямой наводкой, когда не успели еще выбрать сколько-нибудь подходящую огневую. Снаряд попал прямо под колесо его. Второе поставили на скате, обращенном к немцам, там, где был сосняк редкий. Не успели окопать его, отрыть для него какую ни на есть огневую, как накопившиеся в перелеске немцы со всех сторон начали обтекать высоту. Кондратьев сам встал к орудию, единственному теперь. Стрелять надо было осколочными, а ключ, которым в таких случаях отвинчивают колпачки с головок взрывателей, в спешке, в горячке где-то затеряли. Пришлось отворачивать их зубами. По сути дела, Кондратьев с горсткой людей своего взвода и своим орудием остался в этот час один на один с лезущей на высоту немецкой пехотой. Оставшись один с заряжающим и подносчиком снарядов возле своего орудия (наводчик к тому времени тоже уже был ранен), Кондратьев вместе с находящимися на высоте немногими оставшимися в живых бойцами одной-единственной, хотя и усиленной, бравшей в тот день высоту роты отбивался от наседавшей на них немецкой пехоты...

Противник поставил по переправе такой сильный заградительный огонь, что в течение всей первой половины дня нечего было и думать о том, чтобы подбросить на высоту какое-либо подкрепление. Командира батареи, пытавшегося пройти к взводу Кондратьева, ранило еще утром.

Я пришел, когда кон тратаки уже прекратились и немцы оставили все попытки вернуть высоту. Когда я пришел, оно, это единственное орудие, тоже уже было в последнюю минуту разбито, припав на одно колено, оно стояло, уткнувшись стволом в бурую, вывороченную на поверхность земли глину. От взвода Кондратьева к тому времени осталось всего несколько человек. Перед тем незадолго старшина батареи принес обед, два бачка, в одном – суп, в другом – кашу, термос с водой принес, хлеб и махорку. Па целый взвод принес, но есть было некому да и не хотелось... В помощь обескровленной, почти целиком выбитой штурмовой роте подошли теперь другие, целый батальон подошел. Подтягивали артиллерию, минометчики оборудовали свои огневые по склону горы. С горы было видно, как две наших «тридцатьчетверки», выдвинувшись из леса, вели огонь. Выстрелив, танк отходил назад, маневрировал, а затем снова выдвигался, снова вел огонь.

Так и двигался на месте взад-вперед... Наша дальнобойная била в это самое время из-под горы. Вышедшие из леса, подтянувшиеся к протоке «катюши» заняли свои позиции на фланге, создав таким образом мощное огневое прикрытие для тех, кто находился на высоте...

А еще через день или два наша дивизия, а потом и вся армия в целом, весь фронт наш, время пришло для этого, перешли в наступление, пошли вперед.

Такова была она, эта высота, Федина гора эта,– одна из частых операций, какие происходили в эти дни, я думаю, не на одном только нашем, на многих других участках фронта.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Не ожидал я встретить его здесь, в чужом этом госпитале, вдалеке от своих, и очень обрадовался ему. Как-никак мы имеете пробыли в одной дивизии почти дна года, встречались время от времени, да и день тот я очень запомнил – то, как мы ехали с ним в старой, дребезжащей ободьями армейской повозке через тот только-только начинающий пробуждаться лес, не проснувшийся еще окончательно от зимней спячки, но уже полный птиц, весь тот длинный, так запомнившийся мне день... Мы сели на белой, стоящей под деревом скамеечке и долго сидели здесь. Видимых следов контузии у него не осталось, он только немного заикался да как-то неожиданно, все так же, как и тогда, время от времени тянул головой, его как будто – все это даже не сразу, не вдруг замечалось – вело куда-то в сторону, стягивало ему шею. Он еще слегка прихрамывал, и в руках у него была палка.

Мы погоревали, что потеряли свою дивизию, отстали от нее и теперь не знали, когда мы в нее попадем.

Настроение у капитана, как и у меня, было неважное. Впрочем, как выяснилось, он был теперь уже майором. Ходатайство было послано уже давно, еще в Померании, после нашего выхода на границу, но по каким-то причинам задержалось, приказ пришел после войны уже, после того как бои в Берлине подошли к концу.

Нелегко ему было находится здесь... Только что, казалось бы, отлежал, отвалялся там, в том госпитале, куда я отозвал его с Одера, опять госпиталь, и вот на тебе: теперь, когда война закончилась, опять госпиталь, одни и те лее стены... Все по тому же, что и раньше, кругу!

Мы разошлись по своим палатам, каждый к себе, но скоро опять встретились, сидели там же, на скамейке в парке, потом он пришел ко мне, был у меня в палате. Потом, через неделю, когда того подполковника не стало, Кондратьев перешел ко мне. Мой врач, этот малоразговорчивый человек, заметив, что мы то и дело вместе, устроил это, переговорил с кем-то там у себя, и Кондратьева перевели к нам. Теперь мы были в одной палате. Моя кровать стояла возле одной стены, его – возле другой.

Ходить ему в город с его ногой, с открывшейся раной, было еще тяжело, далеко было, но у себя тут, на территории, мы гуляли.

Дима – я так звал его, я уже привык к нему,– часто, как я заметил, был задумчив, ждал каких-то писем и вообще был расстроен, рассеян, и не потому, я думаю, только, что застрял здесь. Находило на него что-то такое. Я его ни о чем не расспрашивал, хотя и помнил ту встречу, то, как отдал он тогда козленка и какое виноватое и счастливое было у него тогда лицо, весь тот вечер, проведенный в доме, освещенном плошками. Что там у него было, я не знаю. Сам он не хотел этого касаться, и мы говорили с ним о чем угодно, только не об этом...

Прогулки наши затягивались, становились все более отдаленными и продолжительными.

Иной раз мы возвращались в палату поздно, в полной темноте уже, случалось, даже после отбоя. Но мы и потом, в темноте, в палате у себя, раздевшись уже, долго еще не спали, долго разговаривали, иной раз чуть ли не до утра. Он мне о себе, я ему о себе, каждый о своем, как это бывает обычно по ночам, когда люди подолгу не спят, не могут заснуть. Так и у нас было... Я рассказал ему о том, как я, танкист, неожиданно для себя самого на третьем году войны из танковой части попал в газету, к ним в дивизию, в пехоту попал, о том, что представляла собой моя работа на войне. А потом однажды была такая минута, когда мы, все так же в темноте, долго не спали, когда было, должно быть, уже поздно,– о своей незадавшейся жизни, о своей семье рассказал. И тогда он, помолчав, сказал, что он тоже женат, что дома у него, под Воронежем, жена и дочь, которую он не видел ни разу. Что женился он перед самой войной, незадолго до того как уйти на фронт. До той минуты он мне ничего об этом не говорил. Слово за слово, я не ожидал от него такой откровенности, он, заикаясь больше обычного, стал рассказывать мне о себе. Похоже было, что человек не говорил и вдруг после долгого молчания заговорил и, заговорив, стал рассказывать всю свою жизнь.

Он начал свой рассказ торопясь, рассказывал очень мучительно, но постепенно разговорился, и теперь по ночам, когда мы ложились, мы уже не разговаривали, как в прежние дни у нас было когда– то, а я – из ночи в ночь – слушал его. Иногда он надолго замолкал, но потом, на следующий день опять начинал рассказывать. Чего-то он недоговаривал, но я у него не спрашивал, не расспрашивал. Рассказывал что хотел и как хотел...

Я попытаюсь передать здесь его рассказ в том виде, как он сохранился в моей памяти.

Вот что он рассказал мне.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Рассказ Кондратьева

– Мы стояли в латгальской деревне, до отказу забитой обозами. Была осень. В окне было темно и сумрачно, как всегда бывает сумрачно в низкой крестьянской избе, когда идет дождь. Окно упиралось в землю и выходило во двор. Второй день как мы ночевали тут, и этом доме и в этой деревне... В самой глубине двора был виден угол деревянного сарая, крытого почерневшей дранкой. Там скучала нераспряженная лошадь. Шерсть лошади дымилась, от неё шел пар. Над окном нависало какое-то дерево, тоже мокрое и черное. На стол капало.

Меня несколько раз требовали к начальству, надо было составить сводку отчет об израсходовании снарядов, о состоянии техники, я к тому времени уже командиром батареи был, писарь штаба сидел тут же возле меня, надоедал. Пушки у нас стояли на запасных, на гребне, за деревней сразу, как выйдешь из деревни. Принесли обед. Я сидел, слушал, как дождь стучит по крышке стола по одному и тому же месту, думал о погоде, о дороге, по которой нам еще предстояло пробираться. Мало ли о чем может думать человек на войне.

Это днем. А вечером к нам пришли девушки. Две девочки-медички из санроты полка, которая разместилась по соседству с нами, тут, на хуторе, рядом с тылами нашими. Одну я еще все-таки знал немножко, и всегда она не нравилась мне: громогласная, лишь одну себя слушающая, выросшая, да так и не захотевшая расстаться с ролью большого ребенка, усвоившая интонации младенца, играющая, капризничающая; свежие, малиновые почему-то, нашивки были у нее на шинели, была она в звании старшего сержанта. Другая, которая пришла с ней, была, по-видимому, новенькая, я ее никогда не видел прежде. Я не мог дождаться, когда они уйдут, и сидел буквально как на иголках. Больно уж не вовремя они пришли. А Сенька Казаков, заменяющий у меня командира взвода, сразу завел с ними разговор. Он актер бывший, такая натура, целыми днями готов трепаться, если его не остановить. Эта, толстая, грубая, детским своим голосом, как всегда, должно быть, что-то изображала, смеялась ненатурально и неестественно, как всегда, должно быть, смеялась...

Ну посидели, посмеялись и, между прочим, выпросили «Золотого теленка», которого мы всегда возили с собой, у того же Сеньки Казакова в зарядном ящике был спрятан.

Принес Сенька книжку. Та, другая, она в беретике была, головы не поднимала, сидела листала книжку, тоже, видать, смущена была. Ее, как теперь я догадываюсь, крикливая дура эта привела.

Никаких таких особенных разговоров не было Просто посидели и ушли, как пришли, так и ушли. Неизвестно даже, зачем приходили, заняться им, должно быть, было совершенно нечем, времени свободного было много, вот от нечего делать и пришли к ним... Мне особенно языкатая эта не понравилась, она меня и прежде всегда раздражала, но теперь, вблизи, и тем более... Вышли мы их с тем же Сенькой Казаковым проводить

– неудобно все же, гости!.. Дождь к тому времени унялся, только с деревьев, помню, капало да туча висела, такая низкая, лохматая, как шапка на голову... Та, что в беретике, все больше молчала. Бекешка на ней была такая военная, коротенькая, из рыжей шерсти сшитая. Ямочки, правда, на щеках и роста не очень большого, а вообще – ничего особенного. Я даже не попрощался, ушел, бросил их на Сеньку Казакова... Не хватало еще провожаниями заниматься, тоже мне кавалер нашелся! Как будто других дел у меня нету!

Меня окликнул кто-то, и я ушел. Так получилось...

Вот, собственно, и все.

Я ее потом еще один раз видел, совершенно случайно, надо сказать, когда мы огневые позиции меняли, передвигались на другой рубеж, на другой участок, и проходили мимо палатки санроты, стоящей тут же возле дороги самой. Она как раз в это время вышла из палатки, из-за прикрытой пологом двери, была в белом халате и в шапочке, лицо у нее было усталое, утомленное, встревоженное чем-то. Я даже не понял сначала, что это она. Там, как видно, в этот самый момент шла операция. Я не знаю, почему я так решил, почему мне так показалось... Выбралась, должно быть, на минутку, глотнуть свежего воздуха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю