355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Субботин » Прощание с миром » Текст книги (страница 16)
Прощание с миром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Прощание с миром"


Автор книги: Василий Субботин


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Через некоторое время, как мне показалось очень не скоро, дверь отворилась, и, молодой, красивый, очень подтянутый, прекрасно, с иголочки одетый, в фуражке с золотым шитьем, с двумя красными лампасами, в великолепно сшитом кителе, вышел в сени генерал и тут, направляясь уже к выходу, увидел меня, от стены выступившего, с рукой, поднятой к козырьку. Он на минуту одну остановился, взглянул на меня, на минуточку задержался, и я в это время, уж не знаю как, смог ему что-то пробормотать, адъютант, как видно, уже сказал ему обо мне и о том, с чем я пришел, потому что иначе едва ли что-нибудь генерал мог понять из моего, я думаю, не столь уж четкого и внятного разъяснения. Он кивнул головой, сказал, что постарается (он сказал «постараемся») помочь и, как будто и не останавливался, направился к двери. Адъютант шел за ним.

Впервые видел я столь важное лицо, члена Военного совета армии, и не только видел, но, можно сказать, разговаривал с ним. Я сам не верил себе, что все уже позади, что я могу возвращаться, что я выполнил такое ответственное поручение.

Мне даже показалось, что генерал, насколько это возможно для генерала, был благосклонен ко мне, во всяком случае, он, как показалось мне, явно сочувственно на меня поглядел и ответил, что поможет. Во всяком случае, он хотя и на ходу, но все-таки достаточно терпеливо, достаточно внимательно выслушал меня.

Я все-таки был только что испеченный лейтенант, очень молодой еще, мало что видевший, хотя уже и повоевавший

немного и кое-что повидавшим уже вчерашнии солдат.

13

Думаю, что в этот же самый день, когда я возвращался из штаба армии в дивизию к себе, я, у дороги, когда уже порядочно отошел, увидел вдруг очень большие, зеленые, скорее даже серые наверно, брезентовые, показавшиеся мне почему-то знакомыми палатки. И действительно, когда я проходил мимо них, из одной из них вышла девушка из той самой снайперской роты, в которой я был когда-то, когда только еще начинал работать в армейской газете, в самые первые дни моей работы там. С той поры, кок говорится, много воды утекло. Она, как я слышал, была теперь командиром этой самой роты. Па плечах у нее, на погонах, были теперь и впрямь две лейтенантские звездочки, такие же, как и у меня. Она меня сразу узнала и поздоровалась, подошла ко мне.

Услышав, что я возвращаюсь к себе в дивизию, Анна, так я называю се здесь, сказала мне, что проводит меня немного. Мы шли по дороге, усыпанной хвоей, под соснами. Справа от нас, внизу за деревьями, за желтыми стволами сосен, проглядывало озеро, освещенное солнцем, совсем синее в это время дня, как если бы это было море, а не озеро. Здесь, где мы занимали теперь оборону, вообще было много озер. Прежде я даже не знал, что в этом крае так много озер.

Солнце пробивалось сквозь крону сосен, и его веселые, зыбкие пятна бежали по дороге, по стволам. Вокруг была такая благодать, что трудно даже поверить было, что всего лишь в каких-нибудь десяти, от силы пятнадцати километрах отсюда проходила передовая, тянулись ряды траншей, была поставлена артиллерия, и в траншеях сидели напротив друг друга и высматривали друг друга немцы и наши. Ни одного выстрела сюда не доносилось. Утро было ласковое, солнечное, пели птицы, лес щебетал во всю. Мы долго шли по этой дороге. Анна хотела меня проводить недалеко, может, всего лишь несколько шагов, хотела, что называется, пройтись, прогуляться немного, но за разговором, за какими-то общими воспоминаниями мы не заметили, как отошли довольно далеко. Мы ушли бы, наверное, по этой дороге неизвестно куда, если бы вдруг, незаметно для нас, небо не нахмурилось, не потемнело и, при все еще пробивающемся сквозь столь нежданно надвинувшуюся тучу солнце, не хлынул довольно сильный дождь. Мы забежали под сосну (я был в одной гимнастерке только), накрылись плащ-палаткой, которая была на Анне, надеясь, что дождь так же скоро, как начался, так и пройдет, но он не переставал. Тогда моя спутница заставила меня надеть эту ее плащ-палатку, накидку эту ее брезентовую, завязала ее у меня на шее, под подбородком под самым. Я, конечно, отказывался, но она сказала, что ей ту г недалеко, что она дома, а мне еще идти да идти, и, пока я дойду, я буду весь мокрый и что вообще я простым у. Я пообещал Анне вернуть ее плащ-палатку при первом же: случае, при первой же возможности, и ушел, укрытый с головы до ног по уже раскисающей от дождя дороге.

Дождь, кстати сказать, очень быстро потом, я пе успел из леса этого выбраться даже, и двух километров, наверно, не прошел, как прекратился.

Палатка Анны была со мной до самого конца войны. Как-то так случилось, что я потом ни разу и не встретил ни Анну, ни се подруг. Один только раз, где-то уже перед самым Берлином, может быть уже за Одером даже, я увидел этих девушек, всю их роту, на марше, и, мне показалось, увидел даже ее, Анну, ее лицо и ее улыбку, но машина наша прошла быстро, мы их обогнали.

Встретил я ее только через два года после войны, в Москве уже, на вечере фронтовой поэзии в одной из аудиторий МГУ. Я стоял в зале, у стены, возле двери. Когда я оглянулся, у меня за спиной стояла Анна, так же, как и я, слушающая стихи молодых поэтов, вернувшихся с войны. Эго был один из первых вечеров молодой поэзии, проходивших в послевоенное время в Москве.

Мы посмеялись, что я так и не вернул ей эту се плащ-накидку.

14

Как видно, моя командировка к члену Военного совета армии хотя и не сразу, как мы рассчитывали, но все же имела какой-то свой результат, потому что скоро нам разрешено было, через политотдел нашей дивизии опять же, взять для работы в редакции нашей многотиражки еще одного человека, а именно наборщика, без которого нам уже просто невозможно было выпускать газету. Наборщик был необходим, и его надо было искать, и не где-нибудь на стороне, а на месте, у себя же в дивизии, в полках. Вот почему, вернувшись однажды из политотдела, наш озабоченный редактор поставил передо мной вполне конкретную, хотя, может быть, и не такую простую задачу – немедленно отправиться в полкм пашей дивизии и во что бы то ни стало найти наборщика. И я, дело привычное, послушно собрался и отправился куда мне приказано было, чтобы найти такого солдата, который мог бы набирать, работал прежде наборщиком в типографии. Не такая уж это распространенная профессия!

Надо сказать, что мне повезло прежде всего в том, что дивизия в это время меняла расположение, мы были па марше, и я, за два или три дня, пропустил мимо себя всю нашу дивизию. Я обгонял роту, забегал вперед нее, становился на дороге, на обочине, и по мере того как растянувшиеся люди проходили мимо меня, проговаривал одну и ту же фразу: «Товарищи, наборщик среди вас есть?», «Наборщик есть среди вас, товарищи?». Многие, как видно, даже не понимали, о чем я их спрашиваю, какого такого наборщика мне надо, что это за наборщик такой...

Я так в течение трех дней, по крайней мере, пропустил мимо себя всю дивизию, все три полка, а если считать артиллерийский, то и четыре, все приданные подразделения, все

хозяйственные взводы, все управление дивизии. Я уже совсем было отчаялся и уже перестал верить в успех, все более и более убеждаясь, что дело это безнадежное, что чудес не бывает, что дивизия хоть и большая, но найти в ней наборщика еще труднее, чем найти иголку в стогу, тем более если ее, этой иголки, нет.

И все-таки, в самом конце третьего дня, когда я, как мне казалось, пропустил уже мимо себя всю дивизию, в каком-то хозвзводике, который шагал мимо меня, на этот мой вопрос, есть ли наборщик среди них,– кто-то отозвался или даже поднял руку. Это оказалась девчонка. Я уже не помню, была ли она связисткой, а может быть, просто поваром, но только такая, с потопами пе то ефрейтора, не то младшего сержанта, вышла из колонны. По словам ее, она где-то училась и ей приходилось набирать. Я еще плохо верил в свою удачу, но очень скоро, через два или три дня, она была уже у нас в редакции, все было оформлено на этот раз довольно быстро.

Мы уже совсем было решили, что приобрели наборщика, что хоть разбирать набор, а сумеет, все легче станет старику Зайкову нашему. Но напрасно мы так радовались раньше времени. Никакой наборщицей она, эта с таким трудом разысканная мной девица, не стала, не была никогда, а если и была когда-то, то была очень слабой и нерадивой ученицей. Толку от нее было очень мало. Нам не скоро еще удалось избавиться от нее.

А старик Веретенников к нам потом вернулся, вернулся через некоторое время из своего артполка с двумя медалями «За отвагу» на груди и работал еще какое-то время у нас в редакции.

И все же потом, в Польше, мне снова пришлось искать наборщика в тех же наших полках.

Я уже знал на этот раз, еще когда выходил из редакции, что на передовой идут тяжелые бои. Потому что гул боя, как это редко бывало, на этот раз довольно явственно доносился до хутора, на котором мы стояли. Несмотря на всю дальность расстояния, он был хорошо слышен. И все-таки надо было прийти сюда, чтобы видеть, что здесь происходит. А происходило, коротко говоря, следующее: два наших батальона форсировали протекающую здесь реку, захватили плацдарм и, пытаясь удержать его, отбивали атаки противника. Не знаю, что это была за речка, я ее потом не нашел на карте.

Я пришел в один из этих батальонов, командира которого я знал еще по первым дням своего прихода в дивизию, но более всего – по боям за ту злополучную высотку Черную, за которую столько пролито было нашей крови...

Речка оказалась совсем маленькой, не очень быстрой и не очень широкой, а берега были вязкие, низкие, топкие. Окоп, в котором я сидел, был неглубок и наполовину заполнен водой, и, когда поблизости падал снаряд или рвалась мина, его стенки тряслись и качались, колыхались, как кисель, ходили из стороны в сторону. Это была в полном смысле слова трясина.

Я впервые видел такое... Немецкие самолеты шли чолнами, бомбили переправу, бомбили передний край, наши позиции на той и на другой стороне реки. Шинели, каски, котелки, всякого рода оружие – все это было вбито, вколочено было в густую, тугую топь. В одном месте, в той же низине, совсем недалеко от меня, из перемешанной с железом глины, скорее всего опять же из засыпанного взрывом окопчика, высовывалась пола шинели. До сих пор в глазах у меня она, эта придавленная взрывом, высовывающаяся, торчащая из земли пола шинели!

День был очень красивый, солнечный, яркий, весь золотой от падающего в реку солнца, от прогретого солнцем сухого соснового леса, стоящего по-над берегом, за спиной у нас, от синего, с белыми облачками, неба. Не совсем, может быть, уже летний, но и без сколько-нибудь явных признаков осени. Только легкая прищурка сквозила во взгляде, каким смотрело солнце па

реку, на окружающие ее леса. Редкостной красоты был день!

Плацдарм простреливался насквозь. Снаряды с грохотом, с визгом рвались на гребне, перед рекой, перед нашими окопами, отвесно падающие мины глухо, беззвучно уходили в трясину и выметывали оттуда фонтаны черной, жидкой и липкой грязи, ложившейся на песок, на траву, и закидывали, заляпывали нас с головы до ног.

Немцы были повыше, над нами, на холмах и высотах, полукругом обступавших берег, над берегом и над нами, сидевшими в своих вязких, пропитанных водой тесных окопчиках, наскоро выкопанных одиночных ячейках. Траншеи еще не были отрыты.

Худенький младший сержант, длинный, туго затянутый в поясе, тоненький, стройный, на глазах у меня тянул куда-то провод, ухнул с этой своей катушкой на спине в воду, только что провод один долго скакал по воде, а затем, с той же катушкой на спине, появился вблизи берега. Очень хорошо нырял, в сапогах, и гимнастерке...

Я два дня просидел в этом окопе, на берегу этой маленькой речки, и просидел, как оказалось, совершенно напрасно, абсолютно зря, потому что к тому времени, когда я вернулся в редакцию, немцы были уже окончательно сбиты со своего рубежа и началось наше наступление на этом участке. Моя заметка об обороне была не нужна, требовались материалы о наступлении.

16

Не помню, где я был в этот раз, помню только, что пришел поздно и заночевал. Ночь была очень холодная, и я, шинели со мной не было, сильно продрог, промерз сильно. Утром, когда немного обогрело, я ходил от командира к командиру, из одного взвода в другой и, как всегда, что-то записывал себе в блокнот, о чем-то расспрашивал, организовывал, как мы говорили, материал для газеты. Одним словом, собрал кой-какую

информацию...

И вот, когда я все вроде бы уже сделал, со всеми вроде бы уже переговорил, к вечеру опять же, когда уже возвращался к себе, вышел из расположения роты, в которой я был, и, как мне показалось, уже даже отошел на довольно порядочное расстояние, я попал под сильный артиллерийский, но скорее даже под минометный обстрел. Я с ходу заскочил в какую-то полуразрушенную, сырую тоже землянку, в небольшой такой, давно уже брошенный блиндаж с сорванной, а может быть, и никогда не навешенной дверью входа. Перед ним, перед входом и перед блиндажом, расстилался неглубокий такой, неширокий овражек, небольшая такая, все еще зеленая лощинка. Я сидел в глубине этой стылой землянки, перед проемом двери, и на глазах у меня со страшным треском рвались мины. Я был один, а мины эти, упорно долбя по одному и тому же месту, рвались прямо передо мной, перед входом в блиндаж, в котором я сидел. Мне было страшно, как никогда еще не было страшно. Я не знаю даже, отчего это так было, почему я испытывал такой ни с чем не сравнимый страх. То ли оттого, что мины рвались за землянкой, в которой я был заперт, перед входом в нее, говоря другими словами, в тылу у меня, как бы отрезая, отсекая как бы меня от своих, то ли потому, что я только что находился вместе со всеми, там, где находились все, а теперь оказался совершенно один, ни одной живой души не было возле меня, так что, если бы меня накрыло здесь, в этом хилом, полураз-валившемся блиндаже, никто бы и не узнал никогда ничего обо мне, никто бы никогда не нашел меня здесь. Так или иначе, но такого сильного страха до того времени я никогда еще не испытывал за все то время, что я был под огнем. Казалось, что это не просто обстрел, но, может быть, за этим последовала попытка прорыва, что немцы давно уже где-то впереди, давно уже сбили роту, в которой я только что был, давно уже обошли ее, что ты заперт здесь, что ты окружен, не знаешь, что вокруг тебя делается, где немцы, где наши.

Я до сих пор не могу забыть ни этого часа, ни этого дня, когда я прятался в сырой этой, холодной, оставшейся в тылу землянке. Мне кажется даже, что я никогда не слышал разрывов такой силы, как в проеме этой выходящей в овраг землянки, куда я был загнан столь усиленным и столь долго продолжающимся артналетом, перед самым входом в нее, перед дверью...

Не знаю, отчего я так запомнил все это!

17

Я вышел в этот день рано и шел, как всегда, один, по-настоящему не зная, что делается там, куда я шел, в том полку и в том батальоне, в котором мне предстояло побывать... Очень легкий туман, не туман даже, а прозрачная легкая дымка, мгла небольшая, поднималась от земли, от выпавшей за ночь росы, тянулась по грани леса, подступая к дороге, по которой я шел. День был холодный, сырой, непогожий, с быстро бегущими, нависающими над головой облаками. Земля вокруг была обезображена воронками, большими и малыми, истыкана была снарядами, исклевана минами. Вот эта воронка от их дальнобойной, а эта от сравнительно небольшой пятидесятикилограммовой авиационной бомбы. Я все это знал и все это очень хорошо различал, Я прошел мимо двух когда-то сожженных здесь наших танков. Они стояли па поле и издали были похожи на стога обмолоченной соломы, давно уже почерневшей, на сметанные и сложенные в «бабки» снопы... Из-за поворота дороги навстречу мне вышел раненый солдат. Толсто забинтованная рука его была прижата к груди. Можно было подумать, что он несет запеленутого ребенка.

Я прошел еще немного. Туман постепенно отступил, рассеялся, дорога явно шла на подъем, пейзаж прояснялся, понемногу светлело, распогоживалось. Я шел бы так, наверно, еще очень долго, если бы вдруг, не знаю откуда, откуда-то из-за невидимого мне холма, из-за еле различимой складки местности, не раздалось резкое:

– Ты что, такая мать, не видишь, что ли, куда идешь!

Подобный артиллерийскому налету, довольно сильный, раздраженный мат обрушился на меня. Я даже немного отступил, настолько это было неожиданно для меня в ту минуту.

Так я познакомился с одним из замечательных людей нашей дивизии, человеком, ставшим впоследствии очень известным. Мы не раз потом вспоминали с ним, как и с чего начиналось наше знакомство.

Дело в том, что на переднем крае очень не любят, если не сказать боятся, всякого рода случайных людей, таких вот шальных и дурных, как я, которые приходят сюда без всякой нужды, без особой на то необходимости, идут туда, куда нельзя ходить, и тем самым обнаруживают боевые порядки, демаскируют нашу оборону перед лицом противника, в то время как находящиеся на переднем крае люди думают только о том, чтобы как можно больше узнать о противнике и как можно меньше дать сведений о себе...

Надо сказать, что какие-то вещи я только теперь, с годами, с возрастом может быть, впервые не то чтобы открыл, но хоть сколько-нибудь твердо сформулировал для себя. Вот и эту не столь уж сложную мысль я тоже только теперь до конца по-настоящему уяснил себе.

Ох как он хлестнул тогда меня матом. До сих пор еще стоит в ушах этот его крик.

Несколько забегая вперед, вспомнил заваленный первым, еще очень мокрым снегом лес, по краю которого вокруг костра жмутся солдаты, не очень большая кучка бойцов в парящихся мокрых шинелях, в шапках с опущенными ушами. Зима еще не наступила, и снег этот, скорее всего, не один раз еще растает, но пока он идет, не то снег, не то дождь, мелкий сеющий дождь пополам со снегом. На земле, прямо на снегу, под деревьями тоже, под сосной, стоит ящик радиоприемника, не знаю откуда взявшийся тут, и приткнувшийся возле него солдат пытается найти нужную волну, поймать передачу. Завтра праздник,

Седьмое ноября, и – с минуты на минуту – должны начать передавать приказ, а то даже и речь Верховного. Речи может и не быть, а приказ будет обязательно. Но пока слышен один только треск и далекие, как при грозе, разряды. Мы все боимся пропустить эту минуту, вдруг приемник перестанет работать, не удастся его наладить, не удастся найти нужную волну.

Я пришел в этот раз в полк, в один из батальонов опять же, когда немцев потеснили, вынудили их отойти с занимаемого рубежа, оставить свои всегда хорошо обжитые позиции, пришел на окраину этого леса. Не было здесь пока еще ни траншей, ни окопов, неизвестно было даже, как далеко немцы, как далеко они отошли. Когда я шел сюда, я, как водится, представлял себе, что вклинившийся в глубину немецкой обороны батальон пытается закрепиться на достигнутом рубеже, роет хотя бы окопы. Но ничего этого не было. Вокруг меня был лес, густо опушенный падающим мокрым снегом. Я стоял вместе со всеми вокруг этого пылающего на снегу костра, потому что ноги у меня тоже промокли, да и шинель изрядно была мокрая. Снег шел, не переставая, ночь, к этому времени уже стемнело, была мутная, мглистая, тихая, с низко нависающими над головой облаками. Не доносилось ни стрельбы, ни взрывов. Было очень тихо, мирно, спокойно. Было такое ощущение, что немцы где-то рядом, где-то очень недалеко от пас, может быть даже в том же самом лесу, что они, гак же как и мы, пока еще не закрепились, еще не пришли в себя и, до утра уж но всяком случае, ничего не смогут предпринять.

Я стоял за спиной одного ил солдат, который был ближе других к костру и читал какую-то книгу, одну из тех книг, которые появились перед войной и которые тогда еще, перед войной опять же, мы все читали. Возможно, что это была «Как закалялась сталь», не знаю, не помню, а выдумывать не хочу... Читал, не отрываясь, ничего не видя и не замечая вокруг себя, как будто он один был тут, в этом занесенном снегом лесу, среди освещенных костром, залепленных снегом деревьев.

Никогда потом я уже не видел ни одного человека на фронте, читающего книгу. Я говорю, разумеется, о передовой. Ни потом, ни до того времени никогда не видел, не приходилось. Может быть, где– то в другом месте, в других, что называется, условиях, и читали, но там, где я был, не приходилось, не видел...

До сих пор все это у меня в памяти. Многое, казалось бы куда более важное, более значительное, ушло, а это осталось.

19

Было уже поздно, я возвращался с переднего края к себе в редакцию. В темноте под деревьями, рядом с дорогой, по которой я шел, белела палатка санроты. В ту минуту, когда я проходил мимо, из палатки вышла девушка в белом халате и, знаком, пригласила меня идти за нею. Еще не зная, что все это значит, зачем меня зовут, я пошел за нею. Я откинул полог и увидел на столе перед собой лежавшего ногами к выходу солдата. Я уже по обуви, от двери, видел, что это солдат. Все внутренности у него были вынуты, лежали на том же столе, на клеенке, которой был прикрыт этот солдат, на нем самом. Можно было бы сказать даже, что он под ними лежал. Едва я вошел, как мне тотчас сунули лампу, заставили меня светить, присвечивать. Ранение было осколочное, солдат был весь буквально изрешечен, буквально весь был пробит насквозь. Стоявший над ним хирург тщательно осматривал кишечник, несколько девушек ему помогали. Были они в масках, в марлевых таких повязках, салфетках, нос и рот у них были закрыты. Я держал эту керосиновую лампу медную, сильно ее наклонив, и смотрел, как ловко действует хирург, проверяя, нет ли где пробоин, разглядывая каждую кишку в отдельности, короткими отмашками пропуская ее между пальцев. Так, наверно, думаю я сейчас, просматривает на свет пленку кинооператор, проглядывая то, что заснялось... Сестры в белом, их было две или три, стоя тут же наготове, послушно подавали тампоны, пинцеты – все, что необходимо было в эту минуту хирургу. Я не знаю, сколько я так стоял, светил им, держа в руках эту тяжелую, скользкую, воняющую керосином, самодельную, сделанную из гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда лампу. Должно быть, мне стало плохо, потому что хирург что-то сказал из– под своей маски сестре, и она схватила, взяла у меня из рук эту лампу. Что было дальше, я не помню.

Я очнулся, когда хирург уже снял маску и, поглядывая на меня, мыл руки. Раненого к тому времени уже унесли. Я сидел в углу, на табуретке, и рядом со мной стояла знакомая сестра, тоже уже снявшая маску. Оказывается, она была здесь во время операции, я ее просто не узнал. Она терла мне виски спиртом и давала что-то нюхать. Стоявший в углу, мывший в это время руки хирург посмеивался, усмехался.

Я поскорее вышел на воздух, потому что мне все еще было нехорошо.

20

Мы стояли на хуторе близ Митавы, в доме, в котором хозяйками были две сестры, пожилые, как мне казалось тогда, женщины, то ли старые девы, то ли вдовы, мы их об этом не расспрашивали. Мы пробыли тут недолго, с неделю всего, я думаю, не больше. Наша изрядно побитая и обшарпанная полуторка приткнулась возле самого крыльца – порожек к порожку. Сразу перед последним порожком, возле последней ступеньки дома, была нижняя ступенька коротенькой, расшатанной лесенки, которая вела внутрь нашей машины, и ее кукиш. Наш водитель всегда ее так почему-то ставил, у пего на все был свой, раз навсегда заведенный, порядок.

Так случилось, что за все то время, что мы тут находились, я, может быть, только ночи две переночевал у себя в редакции, на хуторе этом, а то больше всего в полках был, то в одном батальоне, то в другом, безвылазно, можно сказать, там сидел. И не на передовой даже, это только так говорилось, что на передовой,– потому что мы находились в это время во втором эшелоне,– а просто в частях, в полках. Рига к тому времени была уже взята, шли еще, правда, бои с окруженной курляндской группировкой, но в основном боевые действия на нашем участке были закончены, и мы были выведены, мы не воевали. Я только приходил, только возвращался, едва успевал сбросить шинель, еще даже и почистить себя как следует не успевал, а меня уже гнали назад, посылали снова туда, откуда я только что пришел...

Но все-таки я помню день, когда я оказался за одним столом с двумя этими женщинами. Мы сидели в столовой, обедали вместе, и я, помню, очень стеснялся, потому что вдруг здесь, на этом хуторе, за этим столом, поймал себя на том, что я не умею пользоваться прибором, не знаю, в какой руке следует держать вилку, в какой нож. Я вдруг это как– то очень остро и задето почувствовал... Я сказал об этом сидящей во главе стола хозяйке, которая, как я увидел, как нарочно, пользовалась не только вилкой, но и ножом тоже. Она, конечно, и сама заметила это и, улыбнувшись, успокоила меня, сказала, что это не беда, что каждый должен есть так, как он привык, как он находит это удобным для себя...

Я едва ли поверил ей, но мне сразу стало легче, я благодарен был этой женщине, что она так сказала, что она так снисходительно отнеслась ко мне.

Я помню еще, как в те же самые дни отсюда, из этого хутора, я ходил в Митаву. Митава, так тогда назывался этот город, была километрах в шести, я думаю, или в семи от нас. Мы ходили туда с младшей сестрой, тоже уже немолодой женщиной. День был дождливый, было очень слякотно. По тропе, выводившей из хутора, мы дошли до поворота, до шоссе, и по осенней грязи, которой было уже много к тому времени, дошли до города. Митава была сильно разрушена, больше, чем мог быть разрушен такой маленький город. Не помню, зачем мы туда ходили, что там делала моя хозяйка, магазины, помнится мне, не работали, но хорошо помню, что на перекрестке улиц, в сквере на маленькой площади, меня поразил из камня вырубленный довольно высокий памятник. На гранитном постаменте стоял человек с мечом. Немножко странная у него была поза. Он стоял на одной ноге, а другая, согнутая в колене, у него была поднята... Моя хозяйка, эта женщина, с которой я пришел в Митаву, объяснила мне, что странная фигура стоящего на одной ноге человека изображает Лачплесиса, народного героя, сказочного богатыря. Он стоял на углу этих улиц, придавив ногой тевтонского рыцаря, немца, поставив ногу ему на грудь, и когда немцы пришли сюда, взяли город, они вырубили из-под ноги Лачплесиса этого придавленного им, поверженного на землю рыцаря. Так она тогда мне рассказала, и я до сих пор не знаю, так ли это было, действительно ли под ногой легендарного героя и богатыря лежал немец, тевтон... Но сам я в те дни видел под ногой Лачплесиса отнюдь не отвлеченного средневекового рыцаря, а конкретного тогдашнего немца, фашиста – в каске, в мундире, с погонами, эсэсовца из гренадерской дивизии,– с небольшой цилиндрической гранатой, пристегнутой к поясу, к ремню, с плоским, в черных ножнах, штыком, притороченным с левого боку... Вероятно, памятник изображал даже не просто немца, а условного, хотя и извечного, врага, теперь уже поверженного, попранного,– олицетворение побежденного Лачплесисом зла...

Вот то, что мне запомнилось из этой моей случайной экскурсии в Митаву.

Вскоре после того мы были переброшены на новый для нас фронт, в самую середину наступления, которое очень скоро началось, в Польшу были переброшены, под Варшаву, и мы уехали из этого хутора, что стоял возле дороги, под Митавой. Я теперь уже не помню куда. Куда-то ближе к той станции, с которой нам через некоторое время предстояло грузиться и эшелоны. Но я хорошо помню последний день, когда мы уезжали от наших хозяек. Было это в полдень, в первой половине дня. Я только что опять-таки пришел из подразделения, от комбата, в батальон к которому я всякий раз, когда на то предоставлялась возможность, ходил. Пришел как раз в то время, когда товарищи мои заканчивали погрузку, уже даже борта машины были подняты. Наши хозяйки, эти две сестры, стояли тут же, на крыльце, наблюдая за нашими поспешными и, как видно, неожиданными для них сборами. Мне уже надо было лезть туда, в кузов, в ящик, и котором я так не любил ездить. Все ужо сидели там. Все уже было сложено, и надо было уезжать. Я подошел к нашим хозяйкам, чтобы попрощаться с ними. И когда я прощался, та, что была постарше, достала что-то из кармана – из фартука, который был на ней,– и вложила мне в руку, что-то завернутое в белый батистовый платок. «Это – вам»,– сказала она. Что это было, я не знал и очень смутился. Я развернул платок и посмотрел, что такое там было в нем, и увидел часы, когда-то, должно быть, карманные, а теперь переделанные на наручные, с вдетым в них белым узким ремешком. «Павел Буре» они назывались. Так и было написано на них—«Павел Буре, поставщик Двора Его Императорского Величества», старинные еще часы, откуда, из каких шкатулок, из каких укладок извлечены они были на свет! Я немножко растерялся—и рад был и в то же время растерялся, не знал, что мне делать, как быть... Вытащил деньги, они у меня были близко, тут, в нагрудном кармане гимнастерки, только что недавно получил жалованье, еще не истратил, да и не на что было тратить, и все, что было, несколько бумажек, немного, конечно, рублей, кажется, шестьсот тогдашними, пытался сунуть этой женщине,– от глупости, конечно, от растерянности полной, сдуру, что называется. Но она отвела руку с этими моими и самому мне уже противными бумажками. «Это вам,– сказала она опять,– вам. Подарок».

Как уже сказано, я был очень смущен, и смущен и растерян, не знал, как мне быть и чем отвечать. Я смущенно, ненаходчиво поблагодарил и полез в кузов.

Я потом долго носил эти часы, дошел с ними до Берлина до самого, пока там, в Берлине, в рейхстаге, мне не достались другие, нынешние, которые я и теперь еще время от времени ношу.

Глава первая

Дорога была белой и не очень широкой, а кругом стоял лес. Солнце еще не поднялось высоко, и внизу на дороге лежала плотная тень. Лес был еще голый и сырой, там было темно и оттуда веяло холодом.

Нас было двое в повозке, я и капитан Кондратьев – раненный на Одере командир артиллерийской батареи. Я его вез в госпиталь. Мы ехали в обычной военной телеге с крутыми бортами, на дно которой было брошено немного сена. Впереди нас, где-то под самым хвостом лошади, приткнулся солдат – повозочный в пилотке, которая была натянута на его голову от уха до уха. Ехали мы не на резиновом ходу, а на колесах, окопанных железом, по тележку пашу не трясло и не колотило, они вращались тихо, сами по себе как бы. Только слышался цокот копыт. Лошадка была хорошая, пришедшая в Германию русская лошадка, уцелевшая от мин и снарядов. Я ехал за пакетом в армейский штаб и по пути должен был сдать капитана в госпиталь. Капитан был ранен, ранен тяжело, я в руку и в ногу, и к тому же контужен. Он наскочил на мину. Какое-то время, и довольно долго, он лежал в санроте своего полка, все не хотел уходить оттуда, но теперь его отправляли в тыл, в армейский госпиталь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю