355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Субботин » Прощание с миром » Текст книги (страница 20)
Прощание с миром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Прощание с миром"


Автор книги: Василий Субботин


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

Состав, на котором мы ехали, какую-то минуту еще двигался, еще шел, но потом, все более замедляя ход, окончательно остановился. Мы спрыгнули с подножки, не веря себе, не веря тому, что все так обошлось, что мы нашли своих, на первой же остановке догнали свой эшелон. Перепуг был омет, большой.

Через минуту мы уже были каждый в своем вагоне.

Я думаю, что и это тоже сблизило нас. Думаю, что, как и та первая ночь, которую я провел у них в вагоне, ночь, в которую попал к нам в вагон этот умирающий солдат, так же, как и все то, что случилось в этот день с нами, то, что мы, отстав от эшелона, пережили, и то, что мы нашли наконец своих, более всего соединило, более всего сблизило нас. Так я думаю сейчас.

Мы дней десять, помнится мне, ехали, дней десять были в пути.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Продолжение рассказа Кондратьева

– Мы попали в Польшу в ночь под Новый год. Мы прибыли сюда самым последним эшелоном. Выгрузились еще засветло на какой-то совсем крохотной, затерявшейся в голом поле станции. Называлась она Брошкув. Может быть, так казалось, что она посреди поля, потому что состав был длинный, а вагон наш находился в конце состава. Мы довольно долго провозились. Пока сводили лошадей, выгружали технику, снимали с платформ наши пушки, стало темнеть. В первую минуту мы даже не знали, что это – Польша. Мы это уже потом поняли, когда, двинувшись от станции, выбрались на шоссе, чтобы найти какое-нибудь пристанище, где мы могли бы перебыть ночь, и вскоре втянулись в местечко, а может быть, в маленький городок даже, в котором деревья были по-смешному и так непривычно для нас подстрижены, а но узеньким, вымощенным плиткой тротуарам, стуча подкованными сапожками, спешили, пряча лица в воротники, по моде одетые, в фуражках с лакированными козырьками молодые люди, и тут же, на тех же тротуарах, продавали поджаренные колбаски и другую какую-то совсем уже скудную еду. Эти короткие, как бы изуродованные, подстриженные деревья, вставшие вдоль шоссе и над тротуарами, со страшной силой раскачивало на ветру, Ветер тут был еще более сырой и резкий, чем и Прибалтике, и все эти люди в своих более чем лёгоньких пальтишках, оттого, должно быть, что спи сильно мерзли, бежали по улицам как-то боком.

Мы выбрались из центра этого городка и двинулись по улице, которая тянулась по кромке леса. С одной стороны дороги был лес, с другой – улица, на которой – за проволочной сеткой – стояли низенькие, плоские, словно бы прижатые к земле дома. Тут было потише, по гак сильно задувало. Лес был и вовсе тихий, молчаливый, словно бы задумавшийся о чем-то своем.

Мы долго еще кружили во тьме, в полутьме этой, на этой окаймленной лесом улице с чернильно-синими, в этот час недвижно стоявшими в глубине деревьями, пока наконец, не выбирая особенно, не втянулись в один двор и не завели лошадей, остановившись в первом попавшемся, не занятом пока еще, небольшом, одноэтажном тоже, на самой дороге стоящем доме, неприбранном, грязном, с окнами, заделанными ржавыми железными решетками, со слабо различимым в углу распятием, с низко опущенным, холодным и тоже грязным полом. Не было тут ни мебели, ни обстановки какой-нибудь, кроме одной-единственной скамьи и грубо сделанного, покрытого прорванной клеёнкой стола. В одном из углов этой пустой комнаты стояла лохань, в другом – старый, обшарпанный камин с вмазанным в него котлом. Хозяева, как видно, помещались где-то рядом, в другой комнате, может быть, на своей половине. Они, должно быть, привыкли к такого рода постояльцам. Они даже не показывались, пока мы ютились тут.

Мы быстро втащили сюда свои пожитки, все, что мы обыкновенно возили с собой, свалили все это в кучу в углу у двери, и первое, что мы сделали, это натаскали соломы и, застелив ее поверху плащ-палатками, приготовили одну достаточно теплую постель на всех. Отыскали не знаю где какую-то вонючую карбидную лампу, я их тут впервые увидел, там, на Калининщине, да и в Прибалтике тоже, у нас их не было, мы обходились без них, наспех чем придется занавесили окна, устроим какую-никакую светомаскировку, засветили все коптушки и плошки, какие у нас были с собой. Ездовой наш, Афонин, на этой черной плите в котле этом вскипятил воды. Тут, возле камина, была навалена целая гора брикетов бурого угля, оставшегося, должно быть, еще от прежних постояльцев, и мы, при свете выедающей глаза карбидной лампы, быстро, быстро, не теряя времени даром, принялись мыть головы, сливая друг другу из чайника. Мы очень торопились, очень спешили...

С нами была Тоня. Ей ничего не оставалось другого, потому что время приближалось к полуночи, а медсанрота ее расположилась еще неизвестно где. А может быть, ей тоже хотелось встретить этот Новый год с нами. Как бы там ни было, она, когда мы выгрузились из эшелона, все время оставалась с: нами. Как ехала с нами в одном эшелоне, в нагоне этом, так и въехала с нами в эту хату.

Одним словом, мы все успели помыть наши лохмы, причесались и даже успели подшить подворотнички. Тоня тоже успела переодеться, надела платье, то есть ту же гимнастерку, но сшитую заодно с юбкой,– военное платье. И теперь, в этом платье, она уже тем более была женщина, дама.

В самую последнюю минуту, когда уже надо было за с тол садиться, Тоня выскочила за дверь, на улицу, и скоро, лес был рядом, вернулась оттуда с веточкой сосны, совсем маленькой, отломанной ею. Она убрала ее, утыкала кусочками ваты из индивидуального пакета и поставила ее, эту елочку, на стол в бутылку... И уж совсем неожиданным было то, что, когда сели за стол и разложили дымящуюся картошку – полмешка еще ее у нас оставалось от той, что мы захватили с собой в дорогу, оттуда, из Латвии,– и шпроты, тоже предусмотрительно припасенные нами, Афонин наш разлил по кружкам спирт. Оказалось, что на складе, куда он успел смотаться, опять же пока мы прихорашивались, к Новому году выдали спирт. Пока его разводили водой, удивлялись и радовались, стрелки часов приблизились к двенадцати. Мы, что называется, только-только успели...

Мы еще не знали, по-настоящему, где мы находимся, где мы выгрузились, что это за места, какие вокруг города, как далеко фронт, где он, как далеко мы от войны, от передовой, где нам всегда положено было быть. С этой переброской нашей мы, надо сказать, уже порядочно отвыкли от всего, и от войны, и от фронта, от всего, что у нас было связано с ним. Мы только знали, что мы в Польше, где-то в самом центре большого, растянувшегося на много сотен километров фронта.

Мы сели за стол. Нет, уже не сели, времени у нас на это не оставалось, а – по часам на моей руке – встали над столом, подняли в кружках разлитый спирт и, не в меру счастливые, не в меру довольные и веселые, выпили, выпили за Новый год, за встречу Нового года. Мы даже думать не могли, что нам так повезет! Чистые, умытые, сидели мы за нашим праздничным столом, донельзя довольные жизнью. Тоня сидела рядом со мной. Она даже выпила вместе с нами, пригубила из своего стакана...

Такая была эта первая ночь на польской земле.

Я вышел с Тоней на улицу. Я не знал, хорошо ли это, что мы уходим с Тоней вдвоем, не обидятся ли остальные на меня, на нас. Ведь до того времени тут, за столом, она держалась так, как если бы мы были для нее все одинаковы. Мы были очень смущены поэтому, когда уходили.

Ночь, к нашему удивлению, оказалась не такой уж темной, как можно было думать, когда мы сидели в доме, при свете озаряющей стол лампы, она была даже светлой – от снега, выпавшего за то время, пока мы сидели за этим своим новогодним столом. Снег шел еще и теперь, и все вокруг нас, и заборы, и лес, насколько он был виден, и эти деревья на дороге

– все было покрыто липким, мокрым и пухлым снегом.

Было тихо, было очень тихо. Нельзя было поверить, что где-то идет война. Тишина была столь полная, неожиданная, как будто везде и всюду стояла такая вот тишина... В глубине леса вспыхивали ненадолго какие-то огоньки, по временам оттуда доносился конский храп. Там, как видно, размещались наши полки, прибывшие раньше нас. Мы шли молча, не торопясь, прислушиваясь к тому, что делилось вокруг нас. Лес вокруг нас был наполнен жизнью, он был живой, шевелящийся. Среди сосен, вблизи и вдалеке, различались повозки, телеги, привязанные к телегам хрумкающие, переступающие с ноги на ногу лошади. Из труб землянок тянулся дым, и трубы эти, облепленные снегом, тоже были видны, видны были и палатки, растянутые между деревьями. Даже какие-то разговоры приглушенно доносились до нас, хотя ни одного слова разобрать было нельзя. Время от времени в лесу, в землянке откидывалось навешенное над входом прикрытие и на какое-то мгновение вспыхивал свет, который тут же пропадал. Все уже спали. Ни новоселья, ни праздника не чувствовалось. Как будто и не было никакого Нового года.

Мы шли по дорожке, по тропинке, которую еще можно было разобрать, инстинктивно стремясь не заходить за обочину, где могли быть мины. Заметно подмораживало. Редкие теперь снежинки вились в высоте над нами, но их не было видно, их можно было только ощутить, когда они попадали на лицо. Шли бок о бок и были в этот час одни в мире. Впервые были одни, наедине друг с другом и с самими собой... Дома, что тянулись с одной стороны дороги, давно уже кончились, и теперь вокруг нас был только этот вспыхивающий далекими огоньками лес. Было удивительно тихо, все погружено было в сон. Не хотелось нарушать эту давно не виданную, не слышанную давно тишину. Страшно было нарушить очарование этой ночи с ее зыбкими, слабыми, лишь изредка проглядывающими звездами.

Мы еще долго так шли по этой засыпанной снегом дороге. Тоня молчала, молчал и я. Над нами была только эта ночь, одна только эта ночь, и эти сосны, и эти возникающие наверху, над соснами, просветы неба. Мы шли между деревьями, стволы которых казались одинаково черными, шли рука об руку, совсем одни, одни в незнакомом нам мире. Кое– где зажигались ракеты, так, без нужды, без надобности пущенные; над нами, над дорогой и над лесом этим стрекотало время от времени: пролетала наша фанерка «У-2»,—и взметывался луч прожектора. Все было как на войне, и этот упертый в небо столб прожектора, и эти гудящие самолеты, хотя неизвестно было, где он, этот фронт, где она, война. Слишком была уж для нас внезапна эта переброска на другой фронт! Мы ведь все еще так и не знали, где мы находимся, знали только, что в Польше. Но Польша велика...

Во всем мире была только война и мы.

Человек не знает, что с ним произойдет через минуту, через две, в особенности на войне, но тут никакой войны не было, а было то, что было и что неминуемо должно было случиться рано или поздно. Я только не думал, что эго случится так скоро.

Мы долго бродили с ней в этот вечер, и я поцеловал ее. И тут я не знаю, что произошло, но только она вдруг ни с того ни с сего расплакалась, это было очень неожиданно для меня.

Все дальнейшее, что потом произошло, мне трудно передать... Я думал, что так или иначе я должен сказать ей все. И что лучше, что честнее сказать это сразу, сейчас, иначе потом будет поздно. И я как умел, страшно волнуясь и торопясь, рассказал ей все, ничего не утаив. Я допускаю, что я выбрал не самую удачную минуту. Но кто может сказать заранее, кто может заранее знать, когда что следует говорить... Я сказал, что я не знаю, как все это случилось, и что мне очень не повезло, что я очень растерян. Много чего говорил. Она молчала. Потом опять заплакала, очень долго плакала молча. Вы знаете, как тяжело это всегда – смотреть, когда плачет человек в шинели,

даже если этот человек – женщина.

Я говорил, что я сам ничего не понимаю, знаю только, что в жизни моей случилось что-то новое, перевернувшее все, что было до того времени, и что я не знаю еще пока, как мне относиться к случившемуся, надо ли радоваться мне этому. Не помню, как и что я тогда говорил.

Возможно, что я не так говорил, а по-другому как-нибудь, но смысл того, что я говорил, был, мне кажется, такой.

Я очень помню, как неожиданно было для меня то, что она так горько расплакалась, когда я ее поцеловал. Возможно, что этим и объясняется все дальнейшее, все то, что я стал ей говорить, что в свою очередь так неожиданно для нее обрушил я тогда на нее. Еще за минуту до того, когда мы шли по лесу, по этому чистому, только что выпавшему снегу, все было по-другому... А теперь она плакала, плакала очень долго и как-то безысходно, и мне нечего уже было сказать ей.

Я думал, что она уйдет сейчас же, сразу же, как только я скажу ей все, она уйдет. Я думал, что я уйду и она уйдет и что мы расстанемся. Но мы с ней ходили еще долго, очень долго. Порой она опять начинала плакать, я что-то говорил ей, сейчас уже не помню что, мы с ней ходили так чуть ли не до рассвета и вернулись в дом, где все давно уже спали, вернулись притихшие, измученные, истерзанные.

Мы с ней вообще не спали в эту ночь. Утром – утро было солнечное, ясное – я ее проводил, и она, как она говорила мне йогом, быстро разыскала своих. Кстати сказать, они оказались совсем неподалеку от нас, в том же самом селении, где на эту ночь приткнулись мы.

На следующий день мы двинулись в путь, подтянулись к фронту, к Висле, а скоро увидели и Варшаву. Руины разрушенной гитлеровцами Варшавы, разрушенной так, как, может быть, никакой другой из разрушенных на земле городов.

Меня потом, как вы знаете, месяца через три, в Германии уже, снова ранило, я был сразу и ранен и контужен, и опять тяжело. Ранило в руку и опять же в ногу...

Вы об этом знаете, помните меня в то время.

Она потом, вскоре после Нового года, ушла из санроты и из дивизии, разом порвав со всем, перевелась в госпиталь наш армейский, нашей армии госпиталь. Там, в этом госпитале, был какой-то медчиновник, работавший до того в нашей дивизии и теперь, как я понял, перетягивавший к себе нужных ему людей.

О том, как вы везли меня в госпиталь, к ней туда, вы помните... Я того козленка, которого мы тогда подобрали в лесу, до сих пор не могу забыть.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Окончание рассказа Кондратьева

– Мы были в Германии, мы далеко ушли от родной земли, от ее границ. Время было горячее, бурное, не до встреч...

Дорога от Варшавы вела нас к Одеру, но на половине пути мы повернули на север, к морю, где, на Поморском валу прежде всего, бои приняли особенно ожесточенный характер, выходили к Штеттинской бухте затем, а потом и на побережье само – к Каммину-Поморскому, где также шли очень сильные бои с теми немецкими частями, которые оказались отрезанными в Восточной Померании.,. И только потом уже пришли под Кюстрин, на плацдарм. Да и то не сразу. На самый плацдарм нас поставили буквально за сутки до наступления на Берлин, в котором мне, как вы знаете, не довелось принять участия. За несколько дней до того, когда мы уже готовились занять свое место на плацдарме, нас бросили на разгром еще одной прорвавшейся из окружения немецкой группировки, двигавшейся через наши тылы. В самом конце операции, я вам тогда не мог рассказать об этом, когда мы ставили пушки на дороге, по которой на рассвете должны были пройти остатки этой группировки, я наскочил на мину... Так что в Берлин я попал, когда там уже все кончилось.

Тоню за все это время, пока меня не ранило, я, можно сказать, почти не видел. Она только однажды была в дивизии у нас, когда совсем неожиданно они ненадолго оказались рядом с нами.

Дом, во дворе которого, придя из-под Штеттина, мы приткнулись на какое-то время со своими пушками, стоял на поляне в лесу. Вернее всего, это была старая, типично, я бы сказал, немецкая, теперь уже заброшенная мыза. Я думаю, что это была именно мыза, потому что каменно-красных коровников было тут больше, чем чего-нибудь другого... Мы поместились тут вместе с нашими полковыми разведчиками, которые на той же мызе, в одном из этих коровников на сеновале спали...

Дом стоял возле дороги, недалеко от перекрестка, а где-то там, на другом конце этой дороги, был город. Это– по одну сторону. А по другую – был Одер, бурный Одер, река судьбы, как говорили немцы, последний водный рубеж перед Берлином. Но мы пока еще его не видели. Нам только говорили, что Одер здесь недалеко, что он очень близко, в том же лесу, что лес этот выводит к Одеру, прямо на берег Одера выходит... И вроде бы сам Одер течет среди леса, находится прямо в лесу. Кое– кто из нас, правда немногие, успел уже побывать там. Тут в лесу, недалеко от дороги и от этого дома, было небольшое озеро, и там каждый день шли показательные учения, наши солдаты с помощью подручных средств учились на нем преодолевать водную преграду.

Этот-то вот лесной у дороги стоящий дом и был нашей последней стоянкой на Одере...

Недолгой она была, эта паша передышка.

Тоня приехала очень рано, когда мы едва только встали. Приехала в самый дождь, на одну только минутку, по делам, как она сказала, и собиралась тотчас уезжать. Я стянул с нее мокрую шинель, и мы, наперебой ухаживая за нею, усадили ее за стол. Она приехала как раз к чаю. Она твердила, что она очень спешит, но все-таки, смущаясь, как всегда это было с ней, села. Она была, как всегда, румяная, и оттого она, зная это за собой, стеснялась еще больше и хваталась ладошками за щеки. И конечно, ее солдатский румянец еще больше разгорался.

Сердце мое уже было задето, хотя я этого еще не понимал, не осознавал еще этого по-настоящему. Хотели мы этого или не хотели, но мы уже любили друг друга и не могли уже друг без друга жить. Я только теперь это понимаю, но тогда я был немножко растерян от неожиданности ее появления, ее приезда. Я испытывал очень сложные чувства. Она впервые гак прямо, без какого-либо видимого повода или отговорки была у нас, и я не знал, как мне держаться, как вести себя.

Я сидел с краю, уступив ей свое место за столом. Я видел ее смущение, и мне хотелось, чтобы ей было хорошо у нас. И я видел, что все об этом заботились. Командиром одного из взводов у меня в то время был Нестеренко мужик тихий и безобидный, тот, которому жена сюда, на фронт, прислала разводное свидетельство, и он поэтому называл себя кавалером разводного свидетельства № 124. Под таким номером был выдан этот документ. Вот он-то и старался больше всех. Он даже шутил как умел и тем, кажется, еще больше смущал ее. Он подкладывал ей сахару в стакан, а потом заглядывал в банку и говорил: «Сахару-то у нас мало осталось. Сахарок-то у нас вышел весь, кончается у нас сахарок-то...» И так далее, все в том же роде.

Тоня хотя и понимала, что все это шутки, но смущалась, и смеялась и смущалась одновременно.

Это наше сидение за общим столом под взглядами товарищей было, наверно, нелегко для нас обоих, поэтому я был особенно благодарен моему товарищу и за то, что он взял на себя роль хозяина, и за эти его пусть немножко неуклюжие шутки.

Тоня торопилась, и я пошел ее проводить. Мы вышли из дома, спустились с крыльца и скоро вошли в тихий, еще мокрый лес. Лес был совсем рядом, он стоял стеной и начинался прямо тут же, от этого дома, от его крыльца. Мы спустились с крылечка и оказались в лесу на дороге. Дорога была хорошо профилированная, прекрасно асфальтированная. Известно, какие дороги у немцев. У них ведь даже самая плохонькая дорожка, даже если она в лес за дровами, все равно заасфальтирована. Лес был тоже такой же чистенький, без единого сучочка, словно бы подметенный, больше похожий на парк, чем на лес.

Сосны стояли за дорогой, длинные, совсем как натянутые струны. Они и впрямь были как хорошо натянутые струны. Кажется, проведи рукой, и они заколеблются, заиграют, загудят мерно и торжественно. День был теплый, даже солнечный. Сквозь вершины сосен прорывался не проникающий до земли свет солнца. Ночью шел дождь, и лес был мокрый, черный, сосны слева, со стороны дороги, были угольно-черные, вымокшие от прошедшего за ночь дождя. Обычный весенний, намокший за зиму лес. Дорога тоже была еще не высохшая после дождя, мокрая. Грязь самую большую с дороги раскидало машинами, и асфальт был чистый, грязи на нем было немного, вернее сказать, ровно столько, чтобы местами па нем четко отпечатался след колес. Я давно не индол такого леса, он был весь пропитан серой.

Там, в конце дороги, по которой мы шли, лежал городок – полупустой, словно вымерший, должно быть, и в самом деле начисто брошенный, как очень многие города на пути к Одеру, город, в котором размещались кое-какие наши тылы, хозяйственные службы, которые не надо было особенно прятать. Здесь теперь, пока они не ушли отсюда, и было расположено хозяйство Тони – две-три машины, несколько домов на окраине с медперсоналом, врачами и сестрами, одно из отделений пока еще не развернувшегося госпиталя.

Мне уже приходилось бывать там, в этом городе.

Тоня была в шинели, в своем теплом толстом шерстяном платье, а я ничего не надел, тепло было,– в одной только тоненькой своей суконной гимнастерке, в фуражке... О как легко было идти в тоненькой суконной гимнастерке, в легких, почти еще новых сапогах через этот влажный, мокрый, пахнущий весной, только еще начинающий понемногу просыхать, густой сосновый лес. Мы шли, и было нам хорошо, мы шли, молчали, а может быть, и разговаривали, не помню этого, а сосны и слева и справа странно двигались вместе с нами, забегали одна другой вперед, кружась как бы в хороводе. Невозможно было сделать шаг, чтобы они не начинали кружиться.

Мы шли уже с полчаса, чутко прислушиваясь к каждому звуку. Нельзя же было вот так идти и идти пешком через весь этот лес. Мы все время посматривали назад, оглядывались, ждали, не загудит ли издалека позади нас какая-нибудь машина. Но прошла только одна, тяжело груженная, с грузом, накрытым высоко мокрым, темным, еще не высохшим брезентом. Но эта нас не посадила.

Я знал, что Тоня торопится, что она спешит, и сердился па мое. Я видел, что и она рассержена, и не понимал ее настроения. Получалось, как будто я был виноват и чем-то, и прежде всего в том, что мы так давно идем, а машин все нет и нет. Я видел, что досада ее все больше росла. На что? Да нет, конечно, не на то, что не было машины. Тут дело было совсем в другом. Она была недовольна тем, что она пришла, что она так ног сдуру, глупо закатилась к нам. Как девчонка! И теперь то, что для всех было тайной, так во всяком случае какое– то время казалось нам, что было скрыто до поры до времени, стало для всех явным, было у всех на виду. Она заметила, конечно, что ее появление и вся эта неестественность, возникшая за столом, действовали на меня. И теперь я был раздражен, настроение у меня было испорчено. Тоня все это заметила еще за столом... «Ах, ты хочешь, чтобы все было тайным... На людях ты становишься совсем другим, замыкаешься, становишься необщительным, угрюмым. Ты ведешь себя так, как будто бы даже стесняешься меня! Ну хорошо же!» Так или почти так она говорила мне.

Да, все это было не только на ее лице, но она это все теперь мне и говорила. Одним словом, мы поссорились, поссорились неожиданно, как никогда не ссорились, очень страшно.

Я не думаю, чтобы вам было интересно слушать двух между собой поссорившихся людей – на этой дороге, в лесу, среди дороги... Ничего не может быть хуже, проще говоря – противнее. Мы шли теперь по разным сторонам дороги, как бы все больше отдаляясь друг от друга, досадуя один на другого, жалея и недоумевая, что все так нелепо сложилось, все так произошло. Но я, как обещал, освобожу вас от описания подробностей.

Обида, будто внезапно отпущенная ветка, больно хлестнула меня по лицу. Я кинулся в лес, не разбирая дороги, и не помню, куда и сколько я шел. Все во мне кипело. Как она могла так!

Когда я опомнился, я повернул, нет, я выбежал обратно на дорогу. Однако я не сразу мог правильно определить, куда мне надо идти. Я отбежал очень недалеко. Я преодолел канаву, почти ров, отделяющий лес от дороги, даже не заметил, как его перемахнул, и, выбежав на дорогу, огляделся и не поверил себе. Дорога была пуста. Дорога просматривалась на несколько километров, и все же она была пуста, на ней никого не было. Ее не было.

Я в первую минуту ничего не понимал, не соображал, не понимал, как это случилось. Никого.

Как будто мы только что, всего лишь какое-то мгновение назад, не были здесь, на этой дороге. Куда я бежал? Ведь не было же никого ни впереди, ни сзади.

И все же потеряв голову я кинулся вперед по дороге. Не знаю, сколько времени бежал я, бежал не останавливаясь, изо всех сил, я почти задыхался. Потом я пошел тише, потому что я уже не мог больше бежать. Я задыхался, и у меня не было больше сил бежать...

Я не знал, куда мне идти, назад или вперед.

Теперь, когда ее так неожиданно не стало на дороге, я испытал самый настоящий страх. Куда она исчезла, где она, что с ней? Теперь мне стало казаться, что она позади, что, может быть, так же, как и я, она ушла в лес. Где мне искать ее теперь? Ее увезли! Ее увезли от меня, похитили, чего доброго... Должно быть, именно это было у меня в голове.

Я ушел в лес, я хотел обдумать случившееся, прийти в себя. Я отошел совсем немного, когда услышал стук подков, и тотчас выскочил из леса. Впереди кто-то ехал на лошади. Я уже видел лошадь, ее высокий круп, грудь ее, будто в сдвинутом плане укрупленно данную. Но я еще не видел всадника. Я только видел, что вслед за этим первым ехал еще один. Я ничего не видел, я весь был под впечатлением случившегося – того, что произошло между нами, между мной и ею. Я не мог разглядеть, кто это подвигается по дороге навстречу мне, наезжает на меня.

«Кондратьев, Дима?» – услышал я.

Я поглядел наверх, на всадника, за голову коня. Я очень медленно приходил в себя. Я все еще не узнавал человека, сидящего на лошади. Но что-то в нем было знакомое. Я еще раз взглянул наверх, на всадника. Это был Иннокентьев, мой дружок комбат Васи Иннокентьев, которого я столько раз поддерживал своим огнем, своими пушками, огнем и колесами, как говорят у нас. Веселый Вася Иннокентьев медленно двигался по дороге навстречу мне. Я не знаю, где он был, куда его вызывали, знаю только, что полк их стоял тут же, недалеко от нас, недалеко от этого леса. Вася ехал с ординарцем. Я только тогда, когда схватил его лошадь, узнал его. Схватившись за узду, я сказал, чтобы он слезал. «Слазь»,– сказал я ему. Он сразу понял меня. Он даже не спросил, что случилось. Он смотрел на меня с удивлением – выскочил из леса и теперь ссаживает его с лошади – и действительно стал слезать. Я взял у него повод и перекинулся в седло.

Я повернул лошадь и погнал ее вперед по той же дороге. Комбат успел мне протянуть плетку. Конь прыгнул как от шпор, лес закружился, сосны опять замелькали, опять пошли в хороводе, только теперь уже в скачке бешеной, перемещаясь, как в пляске; и все замелькало, все пошло кружиться, темная кайма леса у дороги и радужная солнечная со светлыми, яркими полянками вдали. Я хлестал лошадь и привставал, все пытаясь увидеть, что там, на дороге, разглядеть что-нибудь впереди. Не могла же она уйти так далеко! Я был уверен, что я скоро ее догоню. Я действовал как во сне. Куда же она делась, не могла же она далеко уйти! Я гнал и гнал, и сосны – и ближние и дальние – все сильнее, бешено вертелись на одном месте.

Я гнал коня и был уверен, что догоню, что очень скоро впереди на дороге, у обочины покажется маленькая темная фигурка. Она! Я гнал что есть мочи, я скакал, хотя и не очень крепко держался в седле, я слышал только стук подков и слабое дыхание коня. Я знал одно, что я должен ее догнать, от этого зависело все, вся моя жизнь. Я ничего не понимал, как она могла так далеко уйти. Я готов был скакать хоть до края света.

Вдруг конь мой захрапел и стал стремительно падать. Совсем как в кино или в романе каком– нибудь, и я еще не успел высвободить стремена, а он уже лежал на дороге. Я не стал даже снимать седла. Я и тут не мог одуматься, не пришел в себя, даже мое падение, даже то, что я загнал коня, не подействовало на меня.

К счастью, меня подобрал, подвез грузовик. Он выскочил как-то неожиданно. Мне не пришлось даже поднимать руку. Водитель сам остановился возле упавшей лошади и посадил, довез меня. Он ехал туда же.

Не прошло и получаса, я думаю, как я уже был в городе.

И пот день я не вернулся, этот день и решил у пас нее... Оказывается, знаете как было? Пока я, ошалев, бежал через лес, остановилась машина, которой я даже не слышал. Она села в кабину и через час, через полчаса была дома.

Этот день все и решил. Добравшись до еще одного такого же маленького, компактного, но такого же вот унылого городка, каких, я думаю, много в старой Германии, я пе вернулся в этот день к себе на мызу нашу и остался у Тони.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Я слушал Кондратьева и думал о своем. Я думал о том, что дни мои уходят бесцельно, что как бы пи была тяжела та жизнь, которую я оставил, она все-таки по сто раз легче моего нынешнего прозябания, этого убивающего душу бездействия... Временами мне хотелось побыть одному, собраться с мыслями, уединиться, но для этого тут не было никакой возможности, госпиталь есть госпиталь. С утра начинались процедуры, прием лекарств, потом обход врача. В одном углу коридора забивали козла, в другом травили анекдоты, в третьем стонали или звали на помощь. Все было, одним словом, так, как в тот день, когда я поступил сюда. Разве что людей, нуждающихся в операциях, заметно поубавилось.

Утром, когда Кондратьев уходил на перевязку, я старался выскользнуть из корпуса, чтобы не попадаться лишний раз на глаза врачу. Через боковой, через запасной вход я выбирался на улицу и сидел где-нибудь на лавочке, тут же возле корпуса, недалеко от входа, ждал, когда он освободится...

Часа в три дня, то есть в то время, когда в госпиталь доставляли почту, мы выходили в вестибюль и перебирали лежавшие здесь на столе треугольники и открытки, но ни мне, ни ему ничего среди них не было. Я и не1 ждал, мне не от кого, собственно, было ждать, по Кондратьев, я видел это, не находил себе места. Какая-то одна мысль, как казалось мне, не давала ему покоя. Из его недомолвок я не мог попить, что у них там происходило, почему она не отвечала ему... Может быть, он думал, что он теряет ее?.. По это нее были, что называется, одни только мои догадки.

И еще я думал о том, что – война неподходящее место для любви...

Я все думал о том, о чем он мне рассказывал, я видел, что ему нелегко.

– Плохо у меня там, дома,– сказал он мне однажды...

Жизнь в госпитале шла своим чередом. Мы уходили за территорию госпиталя, за пределы больничного городка, переходили дорогу и медленно спускались на низкий, утоптанный берег озера.

Тут, на этом озере, и впрямь был остров. Я не сразу узнал о нем, не сразу понял, что это – остров. Я долгое время считал, что это противоположный берег так близко подходит сюда. Отвязав качающуюся на воде лодку, мы направляли ее на этот пока еще мало исследованный нами, густо заросший деревьями, совершенно безлюдный островок и долго бродили там среди травы, остро пахнущей, среди цветов, которых тут было много. Тут было совсем тихо. Даже шума города не было слышно, ни города, стоящего напротив, ни дороги, идущей мимо госпиталя... Город отсюда был нам прекрасно виден весь – с собором, с вытянувшимися у пристани пакгаузами, с обступившими автостраду мощными деревьями, шпилями двух или трех кирх. Оттуда, от города, с поверхности этого озера, со средины его, тянул легонький, рябивший воду, поднимающий еле заметную волну ветерок. Небольшая такая, еле заметная волна, легкая судорога как бы, время от времени сводила воду озера, его тихую, спокойно раскинутую гладь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю