355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Субботин » Прощание с миром » Текст книги (страница 25)
Прощание с миром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Прощание с миром"


Автор книги: Василий Субботин


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Родители мои тоже хотели что-то купить на этих торгах, какую-то шаль, кажется, теплую отец хотел купить матери, а потом решили, что ничего не надо покупать, мать сказала, что нехорошо пользоваться чужой бедой. И отец послушался матери, не стал с ней спорить...

Отец был горячо за колхоз, он верил в новую жизнь, верил в то, что колхоз вытянет крестьянина из бедности, из нищеты. Он только, помнится мне, был против поспешности, с которой проводилась борьба с религией и религиозными предрассудками, считал, как видно, что до того, как будет создана новая нравственность, нельзя подрывать старой, что человек неверующий скорее совершит преступление... Мне очень запомнился этот его разговор с матерью. Хотя сам он, по-моему, в бога не верил. Во всяком случае, я никогда не видел, чтобы он молился или хоть как-то вспоминал о боге. Мать еще держала иконку в углу, поглядывала иной раз туда, хотя и тоже не молилась, не приходилось видеть, чтобы она молилась, а отец вел себя таким образом, словно бы этой иконки и вовсе не было.

47

Вспоминаю, как всей нашей школой, на Октябрьский праздник, я думаю, да и на Первое мая тоже, ходили мы на демонстрацию. Рано с утра, позади школы, у входа в нее, мы строились в ряды в колонну и, когда начиналась демонстрация, выходили на улицу и вслед за взрослыми шли к сельсовету, украшенному в этот день, так же как и наша школа, лозунгами, красными полотнищами, трепетавшими на ветру. Над головами у нас, над колонной, развевался флаг. По дороге к сельсовету мы пели песни революции, песни борьбы, которые тогда знали все и которые мне памятны с тех пор. Здесь, на площади у сельсовета, происходил митинг, говорили речи. Мне запомнился, не знаю, кто он был, один оратор, черный, заметно лысеющий, в кожаной фуражке. Он говорил очень темпераментно, но в его выговоре было что-то не русское, во всяком случае одна его фраза мне очень запомнилась, она звучала так: «Оны добывалыс свободы». Необъяснимо, почему фраза эта так полюбилась нам, влезла нам в голову. Мы без конца повторяли ее, как повторяют иной раз всякую необычную, поражающую детский слух фразу.

По другую сторону озера, если пройти по мосту, ближе к лесу, на зеленой полянке, была оградка, далеко видимая, ограждение, за которым было несколько могил с красными звездами над деревянными, в ту же красную краску покрашенными обелисками. Я не знаю, и тогда, может быть, не знал, что это были за могилы и кто там был похоронен, но в этот день, осенью, после митинга, тоже в колонне, все шли сюда, к этому забранному штакетником клочку земли. И здесь, у этих могил, у этого, как называли его, памятника жертвам революции, тоже говорились речи.

На стене нашей школы, в самом классе нашем, внутри, высоко под потолком, протянутый через всю стену, висел лозунг, тоже такое же красное полотнище, на котором было крупно написано: «Мир хижинам, война дворцам!» Но я почему-то вижу этот лозунг со двора – гак осталось в памяти,– через окно. Заглядываю через подоконник в это окно со двора. Во время перемены, должно быть...

48

В те дни, начав учиться, мы, помнится мне, как-то особенно яростно резались в бабки. Игра эта поглощала все наше время. Играли и на перемене и после уроков играли. Бабки эти были не что иное, как бараньи косточки, суставчики такие белые, иногда еще и покрашенные, цветные. Строй или, как еще говорили, кон бабок выстраивали во дворе, подле забора где-нибудь, па поляне па той же. Каждый из играющих выставлял, как правило, по одной бабке. Большая бабка, которой разбивали коп, именовалась панком. Каждый игрок должен был играть своим панком. Панок этот чаще всего заливали свинцом, и он был очень тяжелым. Хороший панок ценился очень дорого, за него давали двадцать, а то даже и тридцать бабок. Хорошим панком можно было ударить так, что весь кон взлетал на воздух. Все зависело от удара, от собственной меткости. Были у нас большие мастера этого дела.

Бабки и покупали и обменивали. Шесть бабок, насколько я помню, стоили одну копейку. У тех из нас, кому в игре везло больше, кто умел хорошо играть, собирались мешки этих бабок. А те, кто играть не умел и кому не везло, те выискивали все, какие только есть, способы, чтобы заработать копейку-другую,

купить на них бабок и поиграть.

Странный у меня был отец! Однажды, когда он приехал на мельницу, а заодно и привез мне кой– какой еды, поглядев на то, как мы играем, оставил мне десять копеек на бабки.

Я их, должно быть, в тот же день проиграл, но мои друзья долго еще вспоминали об этом, завидовали мне, рассказывая друг другу, как отец оставил мне гривенник на бабки. Никто из них этого понять не мог, да я и сам не понимал, как это случилось. Обычно отец деньгами не разбрасывался, а тут вдруг взял и оставил мне целых десять копеек на бабки.

49

Здесь, в этом Ядрышкине, где мы учились, ближе к болоту, через которое мы ходили, была паровая мельница, которая в прежние времена, как ни странно это, была, как нам говорили, суконной фабрикой. И действительно, в отвалах, которые были недалеко от этой мельницы и от школы, на берегу заросшего тростником озера, то и дело находили мы кусочки красного и синего цветного сукна... Здесь, в отвалах, в рыхлой, перемешанной с золой и спекшимся углем земле, постоянно копались мы после уроков, искали тут всякого рода железо, болты и гайки ржавые, любой другой металлический лом и все это тащили на склад утильсырья, находившийся тут же, в одном из крыльев мельницы. Тогда все принимали, и тряпье, и стекло, и кастрюли старые, медные и, конечно, железо, железо в первую очередь. Стране был нужен металл, и мы, как все, его собирали. Вся страна собирала его, этот утиль. В тех же отвалах можно было найти и крупные кости, старые, случайно оказавшиеся здесь. Их тоже собирали и тоже сдавали на том же складе утильсырья, и они даже ценились дороже, чем железо. Не знаю уж, на что они годились, эти кости...

Сразу после уроков мы отправлялись к этим отвалам и все, что находили в них, тащили туда, к складу этому. В самом здании мельницы, как видно, была кочегарка, потому что наружу, из стены, был выведен довольно широкий железный желоб, по которому лилась горячая, отдающая ржавчиной вода.

Каждое утро мы бегали сюда умываться.

Возле мельницы всегда стояли подводы. Со всей округи сюда приезжали молоть зерно.

50

В то же, я думаю, время, в соседнем поселке, в Пенькове, видел я в первый раз кино. Показывали его в чьей-то избе, при завешенных одеялами окнах. Изба была до отказу забита людьми, желающими смотреть фильм, пришедшими не из одного Пенькова, наверно, и не; из одной Березовки. Мы, те, кто поменьше, сидели на полу, в ногах у взрослых, и задирали головы вверх. Экран, висящий на глухой бревенчатой стене, был у пас перед самым носом.

Я даже помню то, что нам показывали. Как видно, это был фильм о 1905 годе, о 9 января, о расстреле рабочих, идущих к Зимнему дворцу, к царю. Мы сидели в темноте и, не отрываясь, смотрели на экран, который только за минуту до этого был белым полотнищем, и вдруг все задвигалось и, без слов еще пока, без звука пока еще, заговорили люди.

Я не все помню, помню только, что в фильме был показан поп Гапон, тот, что вел людей к Зимнему дворцу. Больше всего запомнилось, как потом, через какое-то время, рабочие, разыскав скрывающегося после 9 января Гапона, душили его... Мне кажется, что я до сих пор помню испуганный взгляд этого человека.

Не знаю, что это была за картина.

Я и потом смотрел еще какие-то фильмы. Нас, ребят, пускали бесплатно. Мы должны были по очереди крутить ручку дающей свет динамо-машины. Каждый крутил свою часть. Одну часть покрутишь – и можешь смотреть все остальные. Это было для нас хотя и трудное, но привычное дело.

Летом, в следующем году уже, то распадавшийся, то создаваемый вновь колхоз наш окончательно уже на этот раз организовался, я увидел одного человека, должно быть, уполномоченного из района или, как еще говорили у нас в те дни – партийца. Он стоял перед столом, поставленным прямо на землю, тут, возле избы, которая была у нас к тому времени выстроена на другой стороне улицы и отведена под правление колхоза. Единственная постройка, которая была у нас на той стороне. Он стоял перед поставленным перед окнами избы столом и, как видно, говорил речь. Рукава рубашки у него были закатаны. Рубашка на нем была белая, гладкая, с отложным, как мне кажется, воротом и заправлена была в штаны, перетянутые желтым и узким ремнем. Руки он держал в карманах. Человек этот произвел на меня очень большое впечатление. Я впервые увидел одетого таким образом человека. Мужики в деревне у нас носили в те годы длинные, навыпуск, рубахи, чаще всего кубового, тускло-синего цвета, подпоясанные в лучшем случае веревочкой или пояском таким белым. Белой рубахи я до того времени никогда не видел. А тут еще этот ремень желтый, кожаный, поверх штанов надетый, и заправленная в штаны рубаха!

Я долго потом вспоминал этого человека, он казался мне выходцем из какого-то другого, незнакомого мне мира. Да так это, наверно, и было...

Я пришел домой и тут же заправил рубаху таким же образом, хотя ремешка у меня не было, да и белой рубахи тоже. Рубаха на мне была домотканая, холщовая. И конечно, я был босым. Но мне казалось, что я очень похож на приезжавшего и говорившего речь уполномоченного.

52

Сейчас уже не помню где, но где-то не очень далеко от нас, от Большой деревни и от Березовки, в стороне от дорог, в те же самые годы, я думаю, организовалась коммуна. И в ней, в этой коммуне, жил переехавший туда из Большой деревни наш дядя Миша, у которого там, в Большой деревне, своей земли тоже не было. У него была швейная машина, и он шил всякую одежду. Дядя Миша был мастеровой...

Коммуна эта, я теперь забыл ее название, начинала свою жизнь тоже на чистом месте, тоже в лесу, среди берез и сосен, на выселках, как у нас говорили. Мужики, выселившиеся сюда из Большой деревни и других близлежащих деревень, коммунары, как они себя называли, сами расчищали, распахивали и засевали раскорчеванную своими руками землю. Старший сын дяди Миши при всей его молодости, ему тогда и двадцати лет не било, был, как я понимаю, одним из главных организаторов этой коммуны. Он-то на несколько дней и привез меня туда, в эту только что образованную коммуну. Ездил, как видно, на станцию но каким-то своим делам, заехал к нам и увез меня, и я впервые увидел всю эту жизнь, построенную на совершенно новых для всех нас началах.

Я помню, что это было в начале весны... Вместе со всеми я, гость, приехав сюда, ходил в столовую, сидел за общим столом, и мне, как гостю, наложили полную миску горячей каши. Вся жизнь тут была общая, коллективная. Даже и па работу выходили вместе, в одно и то же время. Надо ли говорить, как все это было ново и удивительно для меня, мало что видевшего до того времени. И вот тут, в этом только что срубленном бараке, где они все, всей семьей жили, и дядя Миша наш, и жена дяди Миши, тетка моя, и их сыновья, я впервые услышал радио. Это было на другой день, утром, когда я только что проснулся. Мне дали в руки наушники – два черных эбонитовых кружочка, соединенных между собой железной дужкой, и я, как меня научили, надев их через голову, приладив их к ушам своим, услышал хотя и не очень громкие, но достаточно внятно произносимые слова. Мне сказали, что это Москва говорит.

Первый раз я надел наушники и первый раз услышал радио. Речь, как я уже сказал, была хотя и негромкая, но довольно внятная, разборчивая... Наушники эти включались прямо в стену– в розетку, в степе вделанную. Так что радио в полном смысле слова вошло в дом. Стоило воткнуть штепсель в розетку и надеть наушники на голову, чтобы услышать здесь, в лесу, в этом бараке, передачу из самой Москвы...

Я потом не раз вспоминал эту коммуну и то, как я гостил там, у нашего дяди и у брата, и как там было удивительно и необычно все устроено.

Коммуна эта распалась вскоре, но мне там очень понравилось.

53

По вечерам в этом нашем общежитии при школе, когда уроки были сделаны, когда давно уже, может быть, надо было спать, мы начинали рассказывать сказки. Лежа на печи, на полатях, затаившись каждый в своем углу, в темноте, мы по десятому разу слушали одно и то же: и про Иванушку-дурачка, и про Василису Прекрасную, и про Серого Волка, и про неизменно хитрую Лису... Это был свой, захватывающе живой, огромный мир, ничуть не менее реальный, чем тот, в котором мы жили сами. Давно уже надо было спать, а мы все слушали, одну сказку за другой, и сердца наши то затаивались, то принимались неистово стучать...

Иные из нас знали бесконечно много сказок и были превосходными рассказчиками.

В доме у нас тоже рассказывали сказки, чаще всего мать моя рассказывала. Она была большая мастерица рассказывать сказки и знала их, мне кажется, великое множество. Хотя и некогда ей было особенно рассказывать, но все-таки больше всего сказок слышал я в ту пору от мамы... Мне особенно запомнилась одна, про медведя, у которого отрубили лапу. Как он, медведь этот, ходил вокруг избы, в которой сидели отрубившие ему, медведю, лапу старик со старухой, и как он пел, кружа вокруг избы на своей деревянной ноге:

«Скрипи, скрипи, нога, скрипи, липовая... По селам спят, по деревням спят,– одна баба не спит, на моей коже сидит. Мою шерстку прядет – не упрядывает, мою лапу варит – не уваривает».

Мне даже страшно становилось, когда в темноте, на полатях, посреди избы, среди ночи, в который, впрочем, раз, слушал я эту страшную песенку медведя, ковыляющего вокруг избы на своей деревянной ноге. Очень его жалко было...

Я все это очень ярко представлял себе – и избу, занесенную снегом, и старуху, которая сидит в избе там и прядет шерсть с лапы медведя, а саму эта лапу варит в горшке. Варит и не может сварить...

54

А еще, живя тут, в общежитии, мы примораживали к полу чугунок. Это был такой опыт или фокус, не знаю даже, как назвать. Нам его показал сторож, что жил тут же, на кухне, вместе со своей женой, убиравшей школу, вечно сидел в своих валенках за перегородкой и дымил цигаркой. Оба они, как могли, заботились о нас, они нам и картошку варили, и подкармливали нас, когда видели, что запасы взятой из дому еды, той же картошки хотя бы, подходили к концу... Вот он, чтобы позабавить нас, и научил нас примораживать чугунок к полу, показал нам, как это делается. Было это вечером однажды, когда мы опять же приготовили уже все свои уроки и уже даже поужинали. Взяли, как сказали нам, чугунок из-под картошки со стола и тут же за дверью набрали в него снегу. После этого поставили чугунок на пол, кинули в него горсть соли столовой и стали снег этот вместе с солью размешивать в чугунке. Мешали не очень долго, минуты две или три, я думаю, не больше. После этого сразу то один из нас, то другой пытался приподнять, сдвинуть как-нибудь этот чугунок, но ни у кого ничего не получалось. Он весь покрылся синим инеем и, на глазах у нас, до такой степени крепко приварился к полу, что отодрать его не было никакой возможности. Сколько мы ни пытались, сколько ни надсаживались, никто из нас не мог сдвинуть его с места. Такой вот холодильник-морозильник получился из нашего только что горячего чугунка, в котором мы варили картошку...

Я и до сих пор не знаю, в чем тут дело, почему брошенная в снег соль так прихватывала чугунок к полу, что при этом получалось, что происходило, но меня все это сильно занимало. Это было так здорово и так неожиданно, что я потом, когда возвращался домой, у себя в избе не раз проделывал этот опыт, примораживал и ведро и кастрюлю и другим показывал, как это делать...

Что-то было во всем этом от сказки, из тех сказок, которые мы, живя в этом общежитии нашем, долгими вечерами рассказывали друг другу перед сном.

55

Однажды, возвратясь из школы домой, я, неожиданно для себя, вдруг увидел на белом шнурочке висевшую под потолком у нас маленькую электрическую лампочку. Точно такую, я думаю, какую мне уже приходилось к тому времени видеть в том же Ядрышкине, на мельнице где-нибудь, а может быть, даже и в школе у нас. Те первые лампочки были еще прикрыты сверху белым таким, жестяным, светоотражающим колпачком.

Электрический свет у нас в доме! Это было удивительно и невероятно. Ни с того ни с сего, как говорится, среди бела дня... Я этому удивился и очень обрадовался.

Выключатель был вделан в самой лампочке, в ее белом фарфоровом патроне. Выключатель был черный. Надо было только повернуть его, чтобы свет загорелся. Действительно, когда стемнело, лампочка загорелась, вспыхнул очень яркий, непривычно сильный свет, озаривший вдруг всю нашу маленькую избу, все ее глухие закутки...

Не помню, сколько горела у нас эта лампочка,– должно быть, недолго, может быть, всего несколько дней, а может, неделю или месяц, я не знаю уже, забыл... Должно быть, свет шел от какого-нибудь движка, от аккумулятора, установленного, может быть, у кого-нибудь из соседей. Точно так, как у нас установлен был общий для всех сепаратор. Может быть, кто-нибудь крутил его, этот движок, так же как это делали мы в те дни, когда показывали кино... Кто все это придумал, кто был инициатором этого дела, я тоже не знаю и тогда, наверно, не знал этого. Так или иначе – лампочка горела у нас в доме, в нашей избе. Отец, помню, был очень рад, да и все мы тоже.

Надолго осталась у меня в памяти эта электрическая лампочка, горевшая под потолком у нас...

56

В Березовке у меня была собачка, которую я звал Комариком. Была это маленькая, рыженькая на длинных, тонких, словно бы еще не совсем окрепших ножках собачка. И впрямь больше похожая на недавно выведшегося, слабого и рахитичного комарика. «Камарик, Комарик!»– говорил я и носился за ним следом по деревне, по поселку нашему, так же как и он носился за мной.

Я совершенно не помню, куда он потом девался. Должно быть, наш дядя Миша забрал его к себе, увез его в Большую деревню, а затем и в коммуну. Он ему очень нравился, этот Комарик мой.

У дяди Миши была еще и своя – большая собака, которую мы звали Воликом,– наверно, потому, что она была похожа на волка, такая же большая и серая. Это был необычайно сильный и необыкновенно добрый, терпеливый волк, позволявший с собой делать все, что мы захотим...

Дядя Миша приезжал к нам время от времени в Березовку из Большой деревни своей, где он сначала жил, а затем и из коммуны, куда впоследствии он переселился, и всегда прихватывал с собой Волка, неотступно бежавшего за телегой, и мы всегда были рады ему, Волку нашему, рады были повидаться с ним. Это была, в полном смысле слова, родная душа.

И вот утром однажды во время урока я вдруг почувствовал, что возле моих ног кто-то улегся. Я взглянул туда, под парту к себе, и увидел Волка, молча глядевшего на меня. Я обрадовался ему и в то же время испугался. Мыслимое ли дело, чтобы собака во время урока появлялась в классе!

Он, видимо, потихоньку открыл дверь, а может быть, она и сама была немного приоткрыта и он только слегка сунул в нее нос, чтобы она открылась еще больше, и незаметно прошмыгнул в класс, разыскал меня, среди многих других нашел мои ноги и лег у меня под партой, возле моих ног. И все это так тихо, что никто, в том числе и учительница наша, не заметила ни этой, вдруг открывшейся посреди урока двери, ни пролезающей под партами собаки. Я еле дождался конца урока, сидел как на иголках, незаметно поглаживал моего Волика рукой, чтобы он лежал тихо и не выдавал себя. Но он так и вел себя.

Едва прозвенел звонок, как я, на глазах у всех, выбежал вместе с Воликом из класса. Я уже сообразил, что дядя где-то здесь, в Ядрышкине где-то, привез, должно быть, на мельницу зерно, потому Волик и прибежал ко мне, нашел меня в классе. Дядя действительно стоял возле своей подводы, дожидался своей очереди.

57

Я уже заканчивал третий класс, когда отец решил вернуться к себе на родину, в вятскую деревню. Не прижился он, как видно, все-таки в не столь уж просторных, как оказалось, сибирских краях. Я уже не помню, как все это было, не помню почему-то и того, как мы ехали. Хорошо помню только, как мы со своими узлами (вещи у нас были завязаны в постель, в матрац из-под постели, и получались огромные кули) сидели на станции в ожидании поезда, сначала в вокзале, а потом и на перроне.

И вот еще что почему-то осталось в памяти. Когда мы, в ожидании поезда уже, стояли с этими своими узлами на перроне, какой-то человек соскочил с подножки замедлившего здесь ход железнодорожного состава и расшибся, разбился, как мне кажется, насмерть. Самого его я даже, кажется, почти не видел, но знал об этом, потому что его отпаивали, пытались поить из нашей кружки, из той, которую взяли у мамы, которая была у нашей мамы с собой.

Всего остального, как ни странно, не помню. Вижу себя уже только по приезде в тогдашнюю Вятку, в сам город этот. Отцу, как видно, все-таки не хотелось возвращаться в деревню к себе, и он пытался найти какую-то зацепку здесь, в городе, который, как я думаю, он мало знал. Мы остановились тут же, на станции, недалеко от железнодорожного переезда, жили у каких-то, как я теперь понимаю, знакомых отца, в маленьком, низеньком, покривившемся домике с калиткой, выводившей на улицу, к железной дороге прямо, прямо к железнодорожным путям, на которых все время маневрировали поезда и свистели паровозы. С самого утра отец уходил куда-то на целый день, что-то разыскивал, узнавал, а мы ждали его. Мы прожили тут, в этом доме, несколько дней, с неделю, я думаю, прожили, не больше.

Я боялся отходить далеко от дома, хоть и большой уже парень был. Выходил за ворота, а потом все время оглядывался, чтобы видеть, далеко ли я ушел, чтобы не потерять из виду и эти ворота, из которых я вышел, и дом, в котором мы остановились. Все время боялся, что уйду и не вернусь.

Совсем еще дикарь был, ничего еще, кроме леса, не видел.

58

День или два спустя после того, как мы сюда приехали, деньги у нас кончились, и мать послала меня продать десяток яичек – из тех, которые она взяла из дому. Для того, скорее всего, и взяла их с собой, чтобы продать, когда деньги кончатся. На этот раз я отошел немного подальше, как видно, успел уже немного освоиться, но не очень далеко, и тут же на насыпи, возле тропы, у железной дороги, сел с этими яичками. Помшо, что я очень боялся, что у моим отберут их городские ребятишки, которые, но моим тогдашним понятиям, все сплошь должны были быть отчаянными хулиганами и головорезами... Но ничего этого не случилось, никто меня и пальцем не тронул, и никто ничего у меня не отобрал.

Они, эти ребятишки, кстати сказать, играли тут же, недалеко от меня, на той же траве, хорошо уже прогретой, в какую-то незнакомую мне игру, втыкали в землю маленький перочинный ножичек. Игра эта, как я потом узнал, называлась «зубарик», или «зубарики». Вероятно, потому, что проигравшего заставляли зубами тащить из земли коротенький такой, нарочно для этого выструганный колышек, который забивали несколькими ударами того же самого ножичка, которым играли... Игра очень хитрая и сложная. Я потом не раз в нее играл и не раз тянул этот зубарик.

Я распродал все яички, весь десяток распродал, их у меня, как оказалось, быстро разобрали, и благополучно вернулся домой.

На другой день отец нашел какую-то подводу, погрузил нас на нее, и мы приехали в довольно большую деревню, которая к тому же одним длинным концом упиралась в село. Село расположено было за мостом. Это и была родина отца, деревня, в которой он родился, в которой жили его родные, наш дед, деревня, о существовании которой я до тех пор ничего не знал и даже не догадывался, что она существует на свете. Сюда мы и приехали.

59

Итак, мы вернулись в деревню, из которой уехали в голодный двадцать первый год, в тот самый год, в который я как раз и родился. Деревню, в которой я родился и которую только теперь увидел. Считалось, что мы приехали в Россию. Там, где мы только что жили, была Сибирь, а теперь мы приехали к себе на родину, в Россию приехали.

Нелегко, я думаю, было отцу возвращаться в дом, из которого он когда-то, как он, наверно, считал, уехал навсегда, и из дома этого, и из деревни своей, в далекую для него, в неизвестную ему самому даль. Нас было у матери к тому времени четверо. Я из всех был самым старшим. Мы поселились в доме, фактическим хозяином в котором был теперь зять наш, принятый, как здесь говорили, в дом человек, муж сестры моего отца, у которого тоже уже была своя семья.

Когда мы приехали, дед уже болел, был в постели, не вставал, сильно кашлял. Мне кажется, что уже через неделю после того, как мы приехали, он умер. Подготовленный им для себя самого гроб стоял в холодной и темной клети, в той половине избы, что выходила во двор. Я на него наткнулся, когда зашел в эту клеть, не помню теперь зачем. Я очень испугался, увидев во тьме, посреди клети, неожиданно так на двух табуретах длинный некрашеный гроб.

Помню, как я писал имя деда на белом, поставленном стоймя высоком кресте, когда крест ныл еще во дворе, а дед уже лежал на кладбище. Двор, в котором стоял этот прислоненный к стенке крест, был крытый, темный, а крест был белый.

Помню бабушку, возле печи, темнолицую, неулыбчивую, может быть и просто молчаливую, двигавшую ухватом в печи большие, тяжелые чугуны.

60

Первое лето, когда мы еще жили в доме деда, когда мы только-только еще сюда приехали, я, в кладовке, которая находилась во дворе, но которая дверью своей выходила на улицу, в бабушкином коробе, среди разного рода старой рухляди, обнаружил совсем небольшую, в черном переплете, с начертанным на ней крестом книжечку, и это оказалось не что иное, как Евангелие, о котором я к тому времени совершенно ничего не знал, не слышал. Я потихоньку унес его в дом и, прячась, тайно от всех, не знаю, откуда у меня было такое чувство, как будто я делаю что-то нехорошее, опять-таки больше на полатях, на печи, не все понимая, но и не отрываясь, читал эту новую для меня, сильно поразившую мое воображение книжку. Гак я впервые узнал о жизни Христа, о его смерти на кресте.

61

Я думаю, что мы приехали сюда в начале лета, когда давно уже сеяли, давно уже шли полевые работы. Занятия в школе уже тоже закончились, и мне, как всем, пора было идти в поле, садиться на лошадь. Наравне с другими моими товарищами, которых я пока еще и в глаза не видел, я должен был идти прикатывать овес. Так называлась эта обычная для нас в то время в колхозе работа.

Я хорошо помню день, когда сестра моего отца, маленькая веселая женщина, принесла мне лапти, как оказалось, уже сплетенные кем-то для меня. Должен сказать, что я ходил до той минуты в чиненых-перечиненых сапогах, а лаптей и в глаза не видел, не знал, что это за лапти такие. Там, в Сибири, откуда мы приехали, лаптей не носили. Она принесла мне пару новеньких, только что сплетенных лаптей и стала обувать меня, стала показывать мне, как с ними обращаться надо, как наматывать портянки, онучами называемые, как затягивать веревки, такие бечевки, обкручивать ими эти самые онучи, икры ног... Когда все это было наконец проделано и я попытался встать на мои обутые в лапти ноги, мне показалось, что я сейчас упаду, что я и шагу ступить не смогу. Мне показалось, что как только я сделаю первый шаг, я упаду... Я посмотрел на свои перетянутые бечевками ноги, на эти лапти и заплакал, представив себя на деревенской, еще незнакомой мне улице. Это было такое унижение, что я, стоя посреди избы, веревки больно врезались мне в икры, горько и безутешно заплакал, зарыдал. Мне показалось, что жизнь моя кончилась, что все, самое лучшее, что у меня было, уже позади, там на Туре, в моем лесу, в моей Березовке...

Долго еще потом смеялись надо мной, тетка моя смеялась, она любила посмеяться, долго, не жалея меня, вспоминала потом, как я плакал, в первый раз надев лапти, и как я, по ее словам, говорил: «Не буду я их носить, эти лапти, как я в них буду ходить!»

Ей странным казалось, что человек, пусть даже ребенок, никогда прежде не носив лаптей, выросши в другом краю, надев лапти, может так горько заплакать, прийти в такое отчаяние.

Так или иначе, какая-то часть моего детства бесспорно кончилась в тот день, когда я, обутый в лапти, которых я до той поры никогда не носил, вышел за ворота, навстречу моим товарищам и, с огорода, с забора, полез на лошадь, отправился прикатывать овес, который к тому времени еще не взошел...

62

Там, в Большой деревне, где начиналась моя жизнь, я не успел научиться плавать, потому что был еще очень мал, а в Березовке, куда мы потом переехали, реки у нас не было. Поэтому здесь, где была река, и даже очень хорошая, я, с большой для себя горечью, увидел, что, может быть, я единственный во всей этой деревне, кто не умеет плавать. Даже малыши тут хорошо плавали. Я, надо сказать, очень больно это переживал.

Мы купались на выгоне за деревней, там, где у нас была кузница. Берег тут был хорошо утрамбованный, выбитый ходившей здесь скотиной, и вода здесь всегда хорошо прогревалась, всегда была под солнцем. Тут была отмель и был намыт мелкий песочек, очень мягкий и нежный, и такая же ласковая и нежная была вода. Здесь мы все и собирались, здесь и купались, здесь и играли, в те же самые, кстати сказать, уже знакомые мне «зубарики».

Разумеется, я очень хотел научиться плавать, но это оказалось не так-то просто. Как и всякий, не умеющий плавать, я усиленно колотил руками и ногами, но мне это все мало помогало, вода не хотела меня держать. В то время, в тот момент, когда я работал руками, ноги мои забывали делать то, что они должны были делать, и я, скорее чем ожидал, касался ногами дна. Место, правда, тут было неглубокое, самое большее по пояс, особенно если не забираться далеко... Я старался, как мог, но из моих попыток ничего не выходило, ноги мои тянули меня вниз при первом же гребке. За все это лето, как я ни стремился, я и с места не мог стронуться, ни на метр не смог продвинуться вперед. Я очень страдал от этого и очень огорчался, что я такой неспособный.

Интересно, что потом, через год, когда опять настало лето, я, к моему удивлению и к моей радости, уже плыл. Это было совершенно невероятно, но это было так.

Оказывается, хотя в течение зимы я и не плавал, по, как всегда это бывает, я все это время тем не менее учился плавать.

63

На поляне на этой, на этом прогретом солнцем бережку, мы не только купались сами, но и купали лошадей. Обыкновенно мы их купали вечером, после работы чаще всего, после бороньбы например, когда лошади становились особенно грязными от налезшей, набившейся в их шерсть пыли. Ведя за собой в поводу лошадь, заходили в воду, сначала не глубоко, у берега у самого, и здесь из ладоней плескали на нее, чтобы смыть с нее пыль и насохшую, въевшуюся в нее за день грязь, а иногда и мылом терли, кусочком черного мыла, которым потом мылись сами. Затем, усевшись на нее, загоняли ее в воду. Когда она заплывала достаточно глубоко, приходилось сползать со спины и плыть с ней рядом, держась за повод. Но большой глубины у нас нигде не было, разве что только у противоположного берега, там были довольно глубокие омута...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю