355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Субботин » Прощание с миром » Текст книги (страница 12)
Прощание с миром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Прощание с миром"


Автор книги: Василий Субботин


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

– У нас соседка рожала, в том же доме, где мы живем. Молодая женщина, первые роды у нее были. Будят меня среди ночи. Жена у меня медицинский работник, сестрой в поликлинике работает. Сразу, как только у той начались схватки, прибежали к нам. В родильный дом позвонить позвонили, но пока те приедут, много времени уйдет... Так, мол, и так, иди давай к Анне Наумовне, пусть как можно скорей приходит. Анна Наумовна врач, недалеко от нас живет. С женой моей они вместе работают. Жена моя, хотя и в больнице работает, и сама рожала, но не знает, что надо делать. А Анна Наумовна заведует отделением.

Побежал я к этой Анне Наумовне. Там уж, конечно, все спят. Еле-еле я до них достучался. Дочка ее спрашивает меня из-за двери: что, мол, надо, что случилось? Я ей, тоже из-за двери, говорю: Мария, мол, Васильевна просит... Соседка, говорю, у нас рожает, сама она не справляется, просит Анну Наумовну помочь. Но девчонка все перепутала, говорит, слышу, матери: «Знаешь, мама, там пришел муж Марии Васильевны, она рожает, а он не знает, что делать...» Та, слышу, рассмеялась. Как, мол, это так, не может быть, чтобы Мария Васильевна рожала, она сегодня только Марию Васильевну индола и та не собиралась рожать.

Одним словом, пока все разъяснилось, пока Анна Наумовна пришла, соседка уже разродилась. И вот тут-то все и начинается. Жена моя ребенка принять приняла, а пуповину как обрезать – не знает. И Анна Наумовна тоже не знает. Стоят и гадают, не знают, что делать, как се обрезать, эту пуповину, длинно или коротко. Боятся, как бы им не ошибиться, не обрезать короче, чем надо. Потом – не надставишь.

Долго так стояли, долго гадали. Не знаю, чем бы дело кончилось, что бы они делали, если б не вспомнили: бабка у нас во дворе живет. Недавно появилась, приехала из деревни к дочери своей, внучат нянчить. Посылают мета опять, и теперь уже к этой бабке. Иду я к этой бабке и тоже начинаю с ней через дверь разговаривать. Бабка, надо сказать, мигом все поняла, мигом собралась. Даже и не удивилась, что за ней прислали. Пришла эта бабка. В чем, говорит, у вас тут дело? Ну ее спрашивают: сколько надо отрезать, сколько надо оставлять. Бабка расставила пальцы: вот столько. И показывает сантиметров, может, десять, двенадцать. На четыре пальца, говорит, надо, чтобы хватило на узелок... И руку приложила для наглядности. Так авторитетно она все это сказала, что жена моя тут же, не раздумывая больше, взяла и отрезала ножницами

лишнее, ровно столько оставила, чтобы завязать узелок.

А в это время и «неотложка» приехала. Заходит к нам этакая краснощекая деваха в белом халате и говорит, обращаясь неизвестно к кому:

– Ну что, будем рожать?– говорит. Так она бодро об этом спрашивает, как будто от нее зависит, будто она сама будет участвовать.

Я ей говорю тогда:

– А мы уж тут родили, теперь вы попробуйте!

– Ну, ну,– говорит,– показывайте!– И идет к матери.– Как вы себя чувствуете?

А потом удивленно так:

– Так что? Вправду, что ли, родили?

Но это уж так, дополнительная деталь.

Акушерка эта, кстати сказать, нашла, что сделано все правильно, нес как надо, как должно быть по всем правилам этой науки. Но они все-таки забрали, конечно, и мать, и новорожденную, девочка родилась, с собой в больницу. Но это уже ещё одна дополнительная деталь.

Девочка эта сейчас выросла, хорошая стала такая девочка, Ирочкой зовут. Вижу ее часто во дворе!

ВЛАСТИТЕЛИ ДУМ

Мне довелось быть однажды в одном санатории, который в незапамятные времена принадлежал, как мне говорили, Академии наук, а затем, как и многие другие санатории, перешел в подчинение Минздрава. Но многие по-прежнему считали его санаторием Академии наук. Академики сюда, разумеется, не ездили, но кое-кто, изредка, по старой привычке все еще, вспомнив, как видно, молодость, приезжал сюда.

Я попал сюда зимой, в горах вокруг лежали снега, ходить было некуда, и я время от времени, но, впрочем, довольно часто, заглядывал в библиотеку, которая занимала почти половину верхнего этажа и, как я увидел, была хорошо укомплектована.

Хозяйкой здесь была красивая, хотя и не такая уж молодая, очень общительная женщина. Для тех, кто бывал здесь часто, она всегда умела приберечь что-нибудь такое, что, на ее взгляд, стоило читать. То, что читали они и что другим было недоступно. Это могли быть Агата Кристи или Сименон, комиссар Мегрэ или майор Пронин.

В этой же библиотеке, на тех же полках я увидел книги таких наших писателей, как Белов, Астафьев, Распутин, написавших уже тогда свои первые сильные вещи, томик рассказов Казакова. Ни в какой другой библиотеке нельзя было найти сразу столько хороших книг. Я взял кого-то из них, как брал всегда, когда была возможность, и попытался обратить внимание на эти, явно невостребованные, книги, но милая библиотекарша, с которой я успел познакомиться, как-то странно посмотрела на меня, будто я подсовывал ей что-то, по меньшей мере, несерьезное или, скорее всего, поскольку я был писатель, кого-нибудь из своих товарищей.

Одним словом, очень странными ей показались мои рекомендации.

Не знаю, может быть, я не вовремя пришел и не вовремя затеял этот разговор. Когда бы я ни приходил сюда, здесь всегда сидело несколько человек, небольшая, по-видимому, избранная группа людей, приобщенных к искусству. Центром, объединяющим всех, была, как я увидел, эта самая библиотекарша. Они обсуждали часто, впрочем, и не такие уж новые имена, появившиеся на кино– и телегоризонте, но больше всего то, кто на ком женат и кто с кем развелся... Даже при моей полнейшей отсталости и полной непосвященности в подобного рода сферу интересов я видел, какие чудовищные, далекие от действительности домыслы возникали в головах этих людей. Странно мне было слышать эти разговоры, видеть этот интерес людей, в общем-то, как я думаю, вне санатория довольно занятых, увлеченных каждый своим делом. Видимо, тщеславие этих людей тешила уже сама мысль, что ты все знаешь и тем самым приобщен как бы к некоему таинственному миру звезд.

Я один раз пришел сюда спросить не помню где вышедший том воспоминаний, посвященный незадолго перед тем умершему Маршаку. Сын Маршака Иммануэль, узнав, что я нахожусь в этом санатории, написал мне письмо и просил меня спросить, не остались ли какие-нибудь записи Маршака в гостевых книгах, если они сохранились, тем более что они, эти записи, могли быть стихотворными, а он, Иммануэль, все это собирал, и пока жив был, собрал очень многое. В книге воспоминаний о Маршаке, о которой он мне писал, есть даже снимок, где Маршак спят на фоне санатория.

Я попросил книгу. Она сильно засомневалась, что такая книга вообще существует, но я пришел к полкам и тотчас нашел ее, эту книгу, которую сам видел впервые.

Скоро я обнаружил в ней снимок, о котором мне шкал Иммануэль. Перед входом в главное здание, мне кажется даже перед той же самой сосной или туей, только немного подросшей с тех пор, и даже, по-моему, перед той же вывеской, стояла скамейка, и на ней сидели Алексей Толстой и Маршак, а рядом

– тогдашние наши маршалы, ненадолго перед тем произведенные...

Я показал книгу библиотекарше. Она мельком и без всякого интереса взглянула на снимок. Сказала, что и впрямь это, кажется, их подъезд. Но я все– таки прочитал ей текст под фотографией.

Я вам сейчас что-то покажу,– сказала она полутаинственно и пошла к своему столу, стоящему тут же, у двери, выдвинула ящик и достала оттуда какой-то снимок.

– Посмотрите,– сказала она мне.

Я увидел ее сидящей рядом с человеком, с ничего не говорящим мне незнакомым лицом, и ничего не понимал. Я сразу узнал ее. Она сидела, полуобернувшись к этому человеку, что-то, как мне кажется, шепча, счастливая и ошеломленная выпавшей удачей.

– Кто же это?—спросил я, недоумевая.

– Неужели вы не узнаете?– сказала она с упреком и даже неприязненно. И назвала довольно ремесленного, на мой взгляд, песенника, и даже не песенника, а изготовителя слов на уже готовую музыку.

Жаль, что нельзя назвать фамилию!

1977

РАССКАЗЫ ИЗ ПРОШЛОГО

Твои из прошлого рассказы не интересны никому.

Ярослав Смеляков

ПРОЩАНИЕ

Было это в 1949 году, в те дни, когда я поступал в Литературный институт, сдавал приемные экзамены. Осень в тот год стояла теплая, жаркая, солнечная, поистине, как говорят, золотая. В один из таких дней я пришел па Красную площадь, чтобы побывать в Мавзолее Ленина, в котором я не был уже несколько лег. Очередь пока была еще очень небольшая, может быть, потому, что в Мавзолей еще не пускали. Я стоял, наблюдая, как сменяется караул, поглядывая на то, как стрелка часов на Спасской башне, то и дело подрагивая, подскакивает вперед. И тут вдруг, невдалеке от себя, увидел знакомое лицо, увидел человека, которого я, несмотря на всю разницу нашего положения, достаточно хорошо, как мне кажется, знал. Встреча эта была для меня очень неожиданной, потому что до этого времени я привык видеть этого человека в его собственном кабинете, там, где я жил и откуда приехал теперь – в Крыму, в Симферополе. Только в кабинете да в президиуме чаще всего видел я его раньше.

Как ни странно и ни удивительно, но это был Прокопий Алексеевич Чурсин, который еще вчера был секретарем обкома по пропаганде, а до этого – доцентом кафедры марксизма-ленинизма в Крымском педагогическом институте. Мне даже пришлось быть у него однажды на приеме, в его кабинете, когда в издательстве, не знаю уж почему, была задержана моя и без того трудно проходившая книга.

Я помню, что, принимая меня, он вышел из-за стола и, чтобы я чувствовал себя уютнее, сел напротив меня, за маленький столик, который стоял перед его письменным с толом. Он внимательно, даже, как мне показалось, сочувственно выслушал меня и, как я вскоре убедился, сделал псе, чтобы решить этот непростой но тем временам вопрос. Я еще и потому удивился, увидев его здесь, на площади, в центре Москвы, что знал уже (это было незадолго до моего отъезда из Крыма), что Прокопий Алексеевич, как и другие члены бюро обкома, все сняты со своих должностей и на их место прибыли новые люди. У него было больное сердце, и с того пленума обкома его увезли без сознания. Вот почему, повторяю, столь неожиданным было для меня увидеть его здесь, на Красной площади, перед Мавзолеем Ленина.

Прокопий Алексеевич предложил мне встать рядом с ним. Мне показалось даже, что он рад был этой нашей встрече.

– Хочу,– сказал он,– побывать еще раз... Не знаю, как все будет...

Я видел, что он очень растерян, хотя и старается не показывать этого.

Я сказал, что я слышал обо всем, что было.

– Пока разбираются, – сказал он, – вызывают каждый день...

То, что он в эти дни пришел сюда, больше всего потрясло и поразило меня. Он как бы хотел набраться сил, запастись мужеством перед ожидающими его испытаниями.

Мы вместе с ним – плечо в плечо – прошли перед гробом, а потом, выйдя из Мавзолея, прошли еще немного по Красной площади и попрощались.

Как оказалось, навсегда.

Через много лет, в Калининграде, где мне довелось быть, я встретил реабилитированного к тому времени бывшего редактора «Красного Крыма», одного из немногих уцелевших, проходивших по так называемому «ленинградскому делу». (Первым секретарем Крымского обкома был Н. В. Соловьев, переведенный в Крым из Ленинграда...) Разделившего, сказал бы я, общую судьбу, но выжившего и уже получившего здесь какую-то должность. Он потом вернулся в Крым, но недолго прожил...

Прокопий Алексеевич не вернулся. И я не знаю даже, погиб он в лагере или в тюрьме или был расстрелян...

Часто вспоминал я потом эту встречу с ним на Красной площади перед Мавзолеем Ленина.

ВСТРЕЧА В ПЕРЕУЛКЕ

Было это и том же 1949 году. Недалеко от института и от общежития, в переулке, который тогда назывался Гранатным, жил мой приятель, которого я давно знал и у которого часто бывал в гостях. Однажды его мама сказала мне: «Вася, кто тебе стирает? У тебя небось все грязное, ты мне принеси, я тебе постираю...»

Она много раз мне говорила об этом, и я всегда пропускал это мимо ушей, но однажды я собрал все, что у меня было, получился довольно объемистый узел, и, с бельем под мышкой, направился к моим друзьям. Было раннее утро. Я спокойно дошел до Никитских ворот, а затем повернул направо, в переулок.

Сначала я шел по одной стороне этого переулка, а затем, когда стал подходить к дому, где жил мой товарищ, мне потребовалось перейти на другую его сторону.

Я благополучно пересек проезжую часть улицы и уже ступил ногой па тротуар, как почувствовал, что белье мое ползет. Я завернул его в газету, и, пока я шел, газета распалась, и белье мое полезло во все стороны. Я подхватил один рукав, но в образовавшуюся дыру вылезал другой. Я остановился, пытаясь все это удержать, и в это время почувствовал, как кто-то уперся в меня животом. Стремясь справиться с этим расползающимся во все стороны бельем, я отступил слегка назад и поднял глаза. Я увидел блеснувшее пенсне, вздернутое вверх лицо и серый, стального цвета плащ. Это была тога сенатора. Такие серые, ниже колен плащи носили тогда лишь очень немногие, строго определенные, скажем так, люди. Они все были в этих плащах, весной, в мае, один возле другого стояли на трибуне на фоне белой и красной стены. Они все тогда были на одно лицо. Пенсне еще раз зло блеснуло на солнце, он резко, как лошадь, дернул головой. Подхватывая свои расползающиеся подштанники, я боком обошел его. И только тут увидел, что и затылок, прямо след в след, вышагивал высокий черный полковник, а позади медленно двигалась черная тоже машина. Полковник внимательно посмотрел в мою сторону, на мой узел, какое-то мгновение, должно быть, размышлял, как быть, но продолжал путь, все так же глядя в затылок впереди идущему маленькому человеку.

До меня только тут дошло, кто это был. Я вошел в дом друзей и рассказал, как я только что чуть не сбил с ног их соседа. Его особняк находился рядом, недалеко от сильно обшарпанного, очень неказистого дома, в котором они жили. Мать моего друга, посмотрев на других членов семьи, сказала, что тут надо быть осторожнее, что здесь, на этой улице, в этом переулке, особый паспортный режим, что их каждый раз прописывают только на три месяца.

Сказала мне еще, что каждое утро он, прежде чем ехать в Кремль к себе, идет до Никитских ворот пешком и уже только потом садится в следующую за ним машину...

Вот так вот.

Не самая худшая, скажу я вам, встреча. У других – были хуже.

АФАНАСИЙ

Не забыть мне этого мальчика из Якутии. Звали его – Афанасий. У нас ребят таких молоденьких с подобным именем нельзя уже было встретить в то время, а там, как видно, имена эти еще были в ходу. Он приехал в институт из своей Якутии и не только в Москве, но и вообще нигде, кроме как у себя в Якутии, еще не бывал. Нигде до того времени не бывал и вдруг сразу приехал в Москву. Небольшого роста, худенький, с черными, как бы изумленными глазами. Их двое было у нас из Якутии, он и его товарищ, два мальчика, два сверстника. Видно, только что кончили школу. Я жил с Афанасием в одной комнате в общежитии. Первое время мы жили за городом, в Переделкине, и каждый день ездили электричкой на занятия, возвращались с занятий поздно и очень уставали. Один раз я проснулся ночью и услышал, кто-то разговаривает. Прислушался, а это во сне Афанасий разговаривает. «Москва, да, Москва!..»– повторял он восхищенно, восторженно. Шел уже второй месяц, как он приехал в Москву, а он все не мог привыкнуть к Москве, все еще был возбужден, взбудоражен... Мы и после, когда перебрались в общежитие в Москву, жили с ним в одной комнате.

Очень хороший был парень, добрый, заботливый, чистый. Я скоро заболел, лежал в больнице на Петровке. Афанасий приходил навестить меня, получил для меня стипендию, покупал мне какую-то еду...

В первое лето домой они на каникулы к себе не поехали, на самолет не хватало денег, а по железной дороге было бы долго, все лето, говорили они, ушло бы па дорогу. Но после второго курса – як этому времени уже ушел из института – поехали к себе, и тот и другой.

С началом занятий Афанасий в институт не вернулся. О том, что случилось с ним, я узнал после, мне его товарищ рассказал.

Оказывается, его посадили вскоре после того, как он появился дома. Посадили за то, что в одном письме своем к родным он написал, что в Москве, как это ни странно, есть не только большие, многоэтажные дома, но и совсем маленькие, как в какой– нибудь деревне...

Я понимаю, что теперь в это уже трудно поверить.

Его потом освободили, но было уже поздно. В заключении -там, в 'тюрьме, он заболел туберкулезом п скоро умер.

ЗАКРЫТАЯ КНИГА

Ныло по, насколько помню, в 1956 году, работал я тогда и журнале «Дружба народов», заведовал там отделом поэзии. Был по каким-то делам вызван, а может быть, и сам зашел к тогдашнему редактору журнала Борису Андреевичу Лавреневу, в его кабинет, и увидел на столе у него рукопись, которая одним споим видом обратила на себя мое внимание. Края у нее, у этой рукописи, были обрезаны так, как иногда обрезают фотографии

– зубчиками. Я спросил у Лавренева, что это за рукопись, почему она так странно обрезана. Он сказал, что это – «Доктор Живаго». Мне уже кое-что говорило это название, как и многим, я думаю, потому что еще за несколько лет до того в журнале «Знамя» печатались подборки стихов, так и названные: «Из романа «Доктор Живаго». Теперь на столе у редактора был сам роман, законченный, переданный «Новому миру», одним из членов редколлегии которого был Борис Лавренев. Я спросил у него, помню, что за роман, хорошим, плохой, какое у него, у Лавренева, впечатление? Он сказал, что есть, мол, великолепные страницы, но много и таких, которые производят впечатление как бы начерно написанных... Но, конечно, думает он, журнал будет печатать этот роман, готовить его. Он, Лавренев, должен будет писать рецензию. На этом и закончился, насколько я теперь помню, наш разговор.

Такова была моя первая встреча с «Доктором Живаго».

Через много лет, когда давно уже отшумела история с романом Пастернака и самого Пастернака уже не было в живых, я думаю, осенью 1962 года, я, неожиданно для себя, попал в дом к Пастернаку, к нему на дачу. Меня привел туда Лев Озеров, работавший в те дни с его архивом для готовившегося к изданию тома избранных стихов. Мы с Озеровым были в старой дружбе, он, спасибо ему, писал даже когда– то предисловие к моей книжке и теперь позвал меня с собой, зная, что мне это будет интересно. Мы свернули на улицу, называемую улицей Павленко, и скоро оказались возле распахнутых настежь ворот и по узкой, заросшей травой, давно не асфальтированной дорожке, через пустующий теперь уже от картофеля участок прошли к дому. Сразу, как только мы ступили за калитку, мне вспомнилось:

Черен лес за этим старым домом,

Перед домом – нивы да овсы...

За дорогой всего чаще росла кукуруза. А лес этот и впрямь был такой, как описан, черный, опаленный жарой, густой и черный, без какой-либо тени.

Внизу, в передней, нас встретил брат, очень похожий, как мне показалось, по моложе. Какая-то женщина молча пропустила нас впереди себя и повела наверх, в кабинет, который, как я и думал, был расположен в полукруглой, остекленной, далеко видной с дороги веранде.

Из окна было видно все то же пустующее картофелище, редкий старый забор, а за забором еще одно поле, большое, не помню, чем на этот раз засеянное. А дальше, за этим полем, за речкой, которой отсюда не было видно, была его могила, там, возле трех сосен. Могила тоже не была видна, но три сосны были видны хорошо.

Эго – недалеко от дороги. Каждый раз, когда идешь с поезда, кто-нибудь стоит над тем холмиком... Над покатой поляной, склоненной к речке, над маковкой церкви гнало облако.

Все это много раз описано им, я все узнавал – и то, что открывалось из окна, и сам этот кабинет.

Проникло солнце утром рано Косою полосой шафрановою,

От занавеси до дивана...

Большой стол, два-три шкафа и еще несколько открытых полок. Стены – голые. Только в простенке, возле двери, маленькая, вырезанная, должно быть, откуда-то из книги, гравюра. Небольшой готический городок в долине, в глубокой впадине. Я только много позже, попав в этот город, узнал его, вспомнил эту гравюру, висевшую на стене... Это была Иена, старая Иена, без нынешних заводов на окраине ее. А тогда, когда я был здесь, я не знал, что это за город и почему висит здесь эта гравюра... Но главным в кабинете был все-таки стол – простой, некрашеный, стоящий справа от окна. В столе словари, множество простых, остро отточенных в запас прекрасных карандашей в железной коробке, резинка и карандаши. Да еще маленький перочинный ножик, очень сильно сточенный. Вот, пожалуй, и все...

На столе лежала книга. Это был толстый предвоенный том ого избранных стихотворений. Такой толстой книги у него потом уже никогда не выходило. Книга была открыта на стихотворении, в котором почти каждая строка была исправлена пером или этим остро отточенным карандашом, четким, одинаково мелким почерком. Так вот поверх строки в большом этом томе чуть ли не каждое его стихотворение было исправлено его рукой.

Мы были одни в этом молчаливом доме. Мы ходили тихо, тихо двигались. Молено было подумать, что мы пробрались сюда тайно.

Меня влекли к себе полки, несколько полок, стоящих у степы. Тут были его книги, вышедшие во всем мире. Для начала я взял одну из них, самую большую, и подошел с нею к окну. Я стал ее листать, рассматривать рисунки, картинки... То, что я увидел, было неожиданно для меня. Я увидел Сибирь, узнал знакомые мне снега, все было знакомое, памятное, не однажды мной виденное. Запряженную в сани большую лошадь у крыльца, звездное холодное небо над головой, над полями, и снега, снега. И все было крупно, преувеличенно крупно. Все было знакомо, но как будто на другой земле. Как интересно мне стало и как страшно!

Я вдруг поймал себя па мысли о том, что, стоя тут, посреди России самой, в этом кабинете, с этой книгой в руках, я смотрю только рисунки и не могу ни слова понять. Что я, как неграмотный или как ребенок, рассматриваю только эти космические рисунки и не понимаю ни слова в книге, написанной по– русски.

За окнами сгущал ист. сумерки, когда мы уходили...

В ДНИ, КОГДА УМЕР МАРШАЛ ЖУКОВ...

В дни, когда умер маршал Жуков, мне позвонили из одной редакции, из газеты позвонили, и попросили меня написать о маршале, поделиться с читателями моими воспоминаниями о нём. И когда моя жени, мои я в это время не было дома, но она мне потом об этом рассказывала, спросила удивленно, почему именно мне заказывается такая статья, ей объяснили: «Но ведь они вместе там были в Берлине!»

Мы очень смеялись над этим «вместе там были»! Далее и отказаться как-то нельзя, неудобно. Люди даже и представить себе не могут всего масштаба этой власти, всей разделявшей нас дистанции...

Но все-таки я Жукова видел, я далее беседовал с ним. Об этом и рассказать хочу. Вот как это было.

Мне позвонили, было это зимой 1966 года, в ноябре, из Союза писателей, из нашего Центрального Дома литераторов, попросили выступить перед студентами химикотехнологического института... Я сразу отказался, потому что всегда отказываюсь, выступаю крайне редко. Но – такая хитрая попалась сотрудница!– сказала мне, что там, па вечере, будет также Жуков. Знала, чем взять!

«Какой Жуков?» спросил я. «Георгий Константинович»,– ответила она.

Я мгновенно согласился. Я не понял только, почему на вечере в химико-технологическом институте будет выступать Жуков, но сказал, что раз так – я согласен, я приеду и выступлю. Еще бы мне не согласиться!

Я приехал на Миусскую площадь, к институту, и, отпустив машину, долго искал вход, оказывается, я не туда подъехал, и пока я ходил вокруг да около, сильно опоздал. Я пришел, когда маршал был уже на трибуне. Студенты истово, стоя, приветствовали его. Видимо, это продолжалось давно, я просто не застал начала. Я видел его в профиль, вернее с затылка, затылок был седой и голый. Маршал был подстрижен под бокс, как он, судя по всему, всю жизнь стригся.

Выступление Жукова продолжалось около часа, может, даже и больше. Перед ним был какой-то текст, но он им пользовался свободно, раза два, кажется, всего заглянул... Это был своего рода доклад об обороне Москвы, двадцатипятилетие которой отмечалось в те дни. (Если я не ошибаюсь, уже на следующий день была напечатана его статья, посвященная этой дате, слово в слово повторившая то, что было сказано в тот вечер.) Он сделал обзор обстановки, сложившейся под Москвой. «Мне позвонил Сталии. Эго было и декабре, и один из самых тяжелых дней битвы за Москиу... «Мы уверены,– спросил меня Сталии,– что мы удержим Москву?» Я ему ответил, что Москву мы удержим, и потребовал себе две армии и двести танков...»

Говорил он спокойно, без всякого напряжения. Временами улыбался, так же спокойно. Я не ожидал встретить такого сильного, крепкого, не сломленного возрастом и всем пережитым человека.

В течение многих лет он нигде не показывался. По сути дела, это было его первое выступление после возвращения из опалы.

Жуков закончил и вернулся за стол президиума. Мы долго аплодировали ему. Он сел рядом и, пока студенты хлопали ему, все спрашивал меня, как он выступал, действительно ли хорошо. Я отвечал ему, что было интересно, что я слушал его с огромным вниманием. И так и было. Но ему, как видно, хотелось еще и еще раз услышать это. И чтобы рассеять всякие сомнения, я опять уверял его, что выступал он прекрасно. Странно, что Жуков ждал похвалы от меня. Какое, казалось бы, все это имеет значение: чуть лучше, чуть хуже! Ведь он – Жуков! Казалось бы, он не должен был заботиться о такой малости, как впечатление, произведенное па студенческом вечере. Но он еще и еще раз спрашивал мета, ему это было небезразлично... Все мы такие!

– Мне кажется, не все получилось,– сказал он.

Я думал, что мне сразу придется со своими стишками идти на трибуну, но после речи Жукова и короткого слова ректора, благодарившего его, был объявлен перерыв и ректор повел нас к себе в кабинет, где был накрыт стол. Но за стол мы садиться не стали, уже потому, что за него не стал садиться Жуков. Он торопился.

Он приехал на этот вечер с женой. Я передал ему свою заранее приготовленную книгу; я ведь знал, что встречусь с ним. Жуков взял книгу и вдруг сказал, вроде бы даже всерьез, вроде бы даже спохватился, что ему нечем меня отдарить. Книга у него к тому времени еще не вышла. Его очень милая, стоявшая рядом жена взяла у маршала мою книгу, которую он все еще держал в руках, надо же было его освободить от нее, и сказала с улыбкой, что читать ос первой будет все-таки она. Так у них всегда бывает.

Скоро Жуков уехал, по-моему, еще до того, как закончился перерыв.

Как я понял из разговора с ректором, они давно с Жуковым знакомы были, то ли вместе выросли, то ли вместе учились. Вот почему ему и удалось уговорить Жукова выступить в его институте в этот день. А то я сначала не понял, почему это Жуков вдруг приехал в химико-технологический институт!

Он уехал, а мы пошли выступать.

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ВИТАЛИЯ СЕМИНА

В библиотеке Дома писателей на Рижском взморье, не помню уже в каком году, взял номер журнала «Дружба народов», не помню уже почему взял, и там оказался роман Виталия Семина. О Семине я до того времени больше слышал, чем читал... В номере было начало романа «Нагрудный знак «ost». Я был до такой степени ошеломлен его силой, что в тот же день, у моря, на прогулке, где живущие в доме чаще всего и встречались, стал рассказывать об этом романе одной отдыхающей здесь, занимавшей весьма высокое положение даме. Думал почему– то, что она откликнется на мой рассказ, станет расспрашивать, проявит интерес. Но тут же увидел ее внезапно замкнувшееся, отчужденное лицо. «Не знаю, не знаю,– сказала она,– что такое он написал, но хорошо помню его прошлую повесть...» Речь шла, как я понял, о повести «Семеро в одном доме», за несколько лет до того напечатанной в «Новом мире» и принесшей, как я понимал, автору много бед... Повести этой я до того времени, так уж случилось, не читал, но потрясенный только что прочитанным романом, той его частью, которая была напечатана, попытался было сказать, что произведение это автобиографическое, что в нем рассказывается о судьбе мальчишки, советского паренька нашего, угодившего в немецкий арбайтс-лагерь, но все было бесполезно, слона мои отскакивали как от стенки горох.

Так получилось, что в тот же день я навестил одного моего знакомого, пишущего, кстати сказать, о книгах, связанных с войной, и, с отчаянья, от того, что вышел такой нескладный, глубоко огорчипший меня разговор с этой ничего не забывающей и ничего не прощающей надлитературной дамой, рассказал ему о только что прочитанном мной романе, повторил то, что я только что рассказывал этой деятельнице. Выслушав мою более чем сбивчивую речь, он сказал, что тотчас же отправится в библиотеку и возьмет этот роман, этот журнал возьмет себе, чтобы проверить меня, мое впечатление... Я подумал, что, наверно, он все-таки этого не сделает, потому что когда же тут читать, когда все кругом отдыхают, купаются. К тому же слишком тяжелое будет это чтение, страшный, прямо скажем, роман для пляжа и для курорта. Но когда я вернулся в Москву (мой знакомый уехал раньше меня), я прочел в «Правде» его обстоятельную, занимающую половину полосы статью, высоко оценивающую роман Семина.

А на другой год нечаянно в Переделкине, за день до его отъезда оттуда, встретил я и самого Виталия Семина и говорил с ним. А еще через год какой-нибудь, а может даже и через полгода, узнал о его смерти. Этого большого, сильного, как показалось мне, хорошо владеющего собой человека оскорбили в Коктебеле какие-то чужие, посторонние на этот раз, жившие там в это время года люди, и он, подорванный прожитой им прошлой жизнью, не выдержал и умер. Не выдержало сердце.

Виталий Семин, перенесший ужасы немецкого концлагеря, погиб от хамства у себя дома, в своей стране.

Одной капли было достаточно, чтобы свалить этого большого и очень чистого человека.

СУДЬБА АЛЕКСЕЯ БИБИКА

В Гагре, в писательском доме, сидел за одним столом с Алексеем Бибиком, пролетарским, как говорили тогда, писателем, первые рассказы которого печатались еще до пятого года, полжизни, если не всю жизнь, проведшим в тюрьмах и лагерях, сначала в тех, в царских, а потом в наших, в сталинских. Сидеть с ним за одним столом было тяжело, хотя старик был прекрасный, очень добрый, очень симпатичный. Он нет-нет да и принимался рассказывать о том, что с ним там было, что он перенес, пережил. Охотников слушать, конечно, было немного, а у старика была потребность рассказать, поделиться... Например, о том, как играли в «футбол». «Мячом» в этой игре был валяющийся на полу после допроса Бибик. Как однажды он, в лагере, когда, казалось бы, никто не видел и не слышал, забывшись, запел, и к нему тотчас подбежал испуганный и встревоженный лагерный повар, у которого он был дровосеком и у которого котлы скоблил, и стал умолять, чтобы он замолчал. «Скажут, что я тебя так раскормил, что ты уже петь начал».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю