355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Обречённая воля » Текст книги (страница 8)
Обречённая воля
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 17:00

Текст книги "Обречённая воля"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

Под ногами грузно прыгал сундук-приголовник, кованный жёлтой медью. Пётр расстегнул кафтан, достал с пояса ключ и долго прицеливался к скважине. С большим трудом прижал сундук ногой в угол и открыл. Откинул лежавший сверху синий кошель с деньгами и вынул толстую пачку писем. Отыскал нужное, но отложил его в шляпу, остальные же, прежде чем бросить обратно в сундук, стал бегло просматривать, а некоторые даже перечитывать. Это были старые и новые письма – его канцелярия, пересланная из Москвы через Головина, Ромодановского, Меншикова. Письма находили его в разных городах и в разных землях. Писал Толстой из Турции, Паткуль – из Вены, Матвеев – из Голландии, Постников – из Парижа… А вот снова письма Матвеева, но уже не из Голландии, а тоже из Парижа… Письма, письма, письма… От воевод из Воронежа, из Астрахани, из Царицына, из Архангельска… От Виниуса с уральских рудников, от неутомимого мужика, а ныне видного в государстве человека – Курбатова. Письма послов утомляют просьбами о деньгах, о делах же рассказывают мало. Вот Головин переслал письмо Голицына из Вены: «Прошу, мой государь, сотвори надо мною божескую милость, высвободи меня от двора цесарского; ей, государь, истинно доношу: весь одолжал и в болезнях моих больше жить не могу, опасаюсь, чтоб напрасно не умереть…»

– Эка скулит! Меньше бражничать надо было!

Раскрыл письмо от Матвеева из Гааги.

«…Жизнь моя зело здесь многоскучная и многоскорбная. Гравенгага самый скучный город и люди зело не человеколюбны, а к дарам ласковы и к приезжим малое любительство имеют, только в своих повседневных утехах забавляются…»

– Это он видит, а как работает Гаага – не видит!

«…Наймы дворовые несказанно каковы дороги: с великою ходьбою едва до мая месяца двор мог нанять по тридцать пять рублёв на каждый месяц, и то посредственный, а нарочитый по семи сот и по осьми сот на год рублёв, а едучи с домишком чрез дальний путь до конца истощился…»

Отбросил письмо в сундук, раскрыл другое – толстовское, тоже слёзное, из Турции:

«По приказу твоему начинаю к тому приступать самым секретным образом чрез приближённых к султану людей…»

– Ага! – сам с собой разговаривал Пётр. – Это Турцию с Венецией хотел я стравить!

«…Сыскал я одного человека, самого близкого к султану; человек этот очень проворен… Посулил я ему 3000 золотых червонных, если сделает дело, но он говорит, что и другим дать надобно, всего тысяч сорок золотых червонных, кроме его 3000. Он же мне говорил, чтоб промыслить прежде всего султану мех лисий чёрный самый добрый, да три сорока соболей, по сто рублей пара, и отослать бы эти подарки султану тайно чрез него, а будет ли от того прок или нет, не уверяет».

Пётр вспомнил, что то дело было остановлено. «Не пристало сорить золотом в неверном деле», – подумал он и нашёл письмо Матвеева, написанное после аудиенции с королём французским.

«…Король изволил сказать, что ему те присылки вельми любы и всё он учинит к угодности царя как в его возможности есть…»

– Сатанинское племя! – Пётр с остервенением сжал листок в руке. Ненавидел он, царь-мужик, французские тонкости, всю эту маркизную галантность, в коей мнилась ему лживость и коварство.

«…Здесь конечная в деньгах, а больше в людях скудость; к Рагоци и к шведу, и к курфюрсту баварскому посылки денежные и продолжение войны вычерпали деньги конечно, уже. Швед в почитании многом и дела его; к тому же и коронация Лещинского за добро здесь принята».

– Вот оно, сатанинское племя! – Пётр разорвал письмо, сердясь на себя за то, что столько времени возит его с собой, приоткрыл дверцу возка-саней и выбросил.

На несколько мгновений закачалось рядом покатое, сбегающее к ручью белое поле, мелькнули нерасчёсанные голые космы плакучих ив, опущенные до земли, а впереди снова набегал сосновый лес и дорога уходила в него через едва приметную зарубь просеки. Над лесом, невидное в облаках, подымалось солнце. В мире заметно посветлело, на душе становилось радостней, хотя до Москвы, до встреч со своими было ещё очень далеко. Пётр захлопнул дверцу возка, закрыл её изнутри на деревянный кляпушек и достал из шляпы письмо.

«Милостивый наш государь…» – начал читать Пётр. Он быстро проскакивал строки, пока не дошёл до заветных: «Все в добром здравии пребывают и кланяются тебе…»

В конце письма была приписка:

«Анна Меншикова, Варвара, Катерина сама третья. Тётка несмышлёная (то была Толстая), Дарья глупая (Арсеньева). За сим Пётр и Павел, благословения твоего прося, челом бьют».

Он вворотил ногу в меховом сапоге прямо в открытый сундук, отвалился на обшитую подушками, заковренную спину возка. Задумался, стараясь представить себе свою будущую жизнь, но представить не мог. Открыл возок, позвал к себе секретаря.

– Где почта ждёт? – спросил Никитина.

Стольник Никитин бежал из Варшавы вместе с королём Августом, а теперь ехал с Петром вместо секретаря.

– В монастырь наказано привезти, государь. Близко уж.

– Какие-то вести из Астрахани… – вздохнул Пётр, с наслажденьем вытягивая затёкшие ноги на переднем сиденьи. Он не ожидал никаких суждений от стольника и хотел подремать.

– Борис Петрович уймёт воров, – с возмутительным спокойствием сказал Никитин о Шереметеве.

– Молчи! – нервно дрыгнул Пётр больной ногой.

Ему вспомнилось пропойное лицо Шереметева, его небольшие колючие глазки и какой-то беззащитный, по-утиному утолщённый на конце нос, и безнадёжно вздохнул. Как не хотелось ему ехать на Волгу! Как он выкручивался! А из Казани просился на Москву, будто бы по делу. Все хотят в Москву. Все напридумывают дела! «Нет, Борис Петрович! Ты не свят, чтоб на пожаре быть и бороду не опалить…» – ухмыльнулся про себя Пётр. Он представил тот горящий угол России и невольно подумал о Доне. Он дивился, что донцы остались в стороне от астраханского бунта, и благодарил судьбу. Он уже прикидывал в уме, чем отблагодарить атамана Максимова и его полковников-старшин – это было важно и на будущее. Дальше мысли потянулись к Запорожью. Потом вспомнились последние письма Мазепы, дышащие преданностью…

– Подъезжаем! – засуетился Никитин.

За решёткой слюдяных оконц возка зачернели в сумерках деревянные стены древнего монастыря, косо выгранился снежной лепью шатёр соборной колокольни. Уже доносился говор и стук в ворота. Пётр тяжело выпростал длинное тело, высадился над всеми простоволосой головой. На вершинах монастырских берёз по-вечернему неохотно взграяли галки, а из-за старых замшелых стен пахло едой, ночлегом. Из калитки выбежал в распахнутом кафтане Гаврила Головкин, распоряжавшийся здесь с наканунешнего вечера. Он почтительно стащил шляпу, в одну секунду оценил внимательным взглядом постельничего настроенье царя и решился сказать:

– Почта тут, Пётр Алексеевич…

На эту выжидательную интонацию Пётр немедленно ответил требовательным вопросительным взглядом, и Головкин доложил, что ему было известно со слов московского гонца:

– На Дону, Пётр Алексеевич, на Бахмуте-реке, атаман Кондрашка Булавин солеварни пожёг. Неспокойно-де…

Пётр лягнул тяжёлую калитку, согнулся и ушёл на монастырское подворье.

2

Дьяк Алексей Горчаков целое утро брюзжал на судьбу и на домашних, стонал и грозился:

– Что? Умертвить восхотели? Соли жалко вам?

Накануне он отравился старой прогорклой свининой, должно быть, плохо просолённой, да к тому же поостыл. К заутрене подняться не смог, но в приказ пойти было необходимо, ещё, чего доброго, навлечёшь неудовольствие генерал-адмирала. Ничего, что нет в столице государя, всё равно служба многоглаза и справна. Иной раз по полгоду нет его, а приедет – всё ему ведомо станет, да ещё с прибавкою… Горчаков принялся натягивать узкие панталоны.

– Куда ты поскребаешь, болезный? Не ходи! – тряхнула жена щеками, как пустым выменем.

– Вестимо куда – в приказ, несмышлёная! – повёл на неё синим обводьем болезненных, провалившихся глаз.

– Полежал бы денёк-другой, не убежит ваше навозное миралтейство, не уплывёт, поди.

– Молчи!

– Не ходи, скажись болезным!

– Не лезь, баба, в мужневы дела! Тут скоро сам господин бомбардир пожалует, а ты – скажись болезным!

– Так нет его пока, анчихриста вашего.

– Цыц! – Горчаков испуганно оглядел свою крестовую палату и даже перекрестился на образа. – Тьфу, дура! Язык твой поганый! Не приди я сей день, так Головин же и доведёт государю, что-де отпрядывает Горчаков от службы. Зато он у него в любимцах.

– Даром ли сказано, что бог любит праведников, а царь – ябедников!

– Не лезь, сказано, в мужневы дела! Ты вон лучше уши надери оболтусам за такую свинину.

– Кашевара велю выдрать.

– Тьфу! Сколько раз тебе говорено: не кашевар, а кухмейстер! Дура! Помни, какие ныне времена!

Одевался он долго. Проклятая немецкая одежда! То ли дело раньше – вскочил с постели, накинул поверх рубахи парчовый или бархатный охабень и поезжай в Кремль, а ныне одни эти портки в обтяжку доведут до горячки. Наденешь, а срам – тут и есть – пучит! Тьфу! Отцы, бывало, бороду поцапают перстами, перья выгребут – и готов, а ныне каждое утро рыло скобли!.. – Вместо завтрака он выпил стопу крепкой водки с чесноком, нахлобучил парик и хлопнул дверью из последних сил. В сенях дал затрещину кухмейстерскому сыну и угрюмо вышел на двор, к саням.

– В приказ! Да не тряси, сукин сын, а не то шею наломаю! – пообещал он загробным голосом кучеру.

Горчаков мешком завалился на крытое ковром, как у царя, сиденье возка – старались брать пример! – и уставился в слюдяные квадраты оконц. Мимо проплывали заборы, глухие, высокие, с белыми тёсовыми заплатами на сплошной замшелой зелени, за которыми в глубине обширных дворов громоздились строенья боярских, княжеских, помещичьих, купеческих усадеб. Высоко в свежеутренних просинях неба плыли купола церквей все в белых окладах снега. Откуда-то, видимо, с колокольни Покрова доносился лёгкий звон – то раскачивало ветром язык колокола о плохо привязанной верёвкой. Порой слышались пьяные крики от кружечных дворов, топот встречных лошадей, и над всем этим – утренний разгонный крик галок, какой-то прозрачно-чистый, отрешённо-высокий, как мысли на кладбище. Горчакову с тоской вспомнилось крошечное именье за Тамбовом, где он давно не бывал и откуда всё меньше и меньше идёт доходу. Слухи шли, что неспокойно там, да оно и понятно: близок Дон. Не лучше обстояли дела и с тутошним поместьем. Мало осталось крестьян. Коих побрали в войско, коих велено отправить в Питербурх на стройки, кои сбежали неведомо куда и пребывали в нетях. «Коли так и дальше будет – то и прогорклой свинины не станет», – со вздохом подумал Горчаков. Теперь он не знал, где лучше держать землю, здесь или там, и по расчётам выходило, что там держать землю способнее, поскольку там легче найти крестьян, их сбежало много, а жить одни, без помещика, как казалось ему, они не умеют. Только стоит найти тех крестьян и тихонько от царя привязать их к земле, как сразу всё наладится и пойдёт, как при дедах. «А не то, – пришла вдруг в голову блестящая мысль, – взять да оженить десяток-другой беглых, вот и станут они крепки месту!» Он стал прикидывать, сколько потребуется для этого важного дела набрать в Подмосковья крепостных девок и перевезти их в Придонье.

Однако крамольные мысли о приобретении земли на Диком поле оставались лишь мыслями, и Горчаков, как человек разумный, понимал, что никогда не пойдёт в обход государевых законов, не решится рисковать своим не столь уж прочным положеньем, поэтому можно лишь помечтать, а век доживать придётся с тем, что есть. Конечно, был бы он в таком фаворе, как Меншиков, – другое бы дело было! Меншикову царь отвалил столько земель в Придоньи, по Битюгу и иным рекам, что даже тамбовское духовенство заворчало, но что оно, духовенство, может ныне сделать? Сами без патриарха живут, царя боятся, да Меншиков и без царя рот им заткнёт…

У ворот Адмиралтейского приказа разъезжено. Сани раскатились, стукнулись о воротный обсмыканный столб.

– Тпрру-у! Приехали, батюшко!

Горчаков вылез из возка, махнул рукой – отъезжай! – и направился к крыльцу. Под ногами он заметил свежераздавленные комья лошадиного навоза и по плевелу непереваренного овса узнал, что господин генерал-адмирал Головин уже в приказе, – это его коню на ночь всыпают в ясли овёс.

«Не спится, не лежится, и сон не берёт! – нахмурился Горчаков. – Видать, и верно, заявится днями сам государь, а это всегда опаску имеет: как бы неисполнением дел не навести на себя гнев. Возьмёт да отправит в Азов, под самую турецкую да татарскую пасть, или в Астрахань, там вельми легко умереть от воров… Кому нет охоты на Москве жить? Всем есть охота на Москве жить. Оно, вестимо, не столь денежно, да зато дома…»

Горчаков полез по высокой лестнице в приказ.

Головин встретил Горчакова в самой канцелярии, где подьячие с притворным азартом сопели и бубнили, в виду начальства, по писаному в бумагах.

– Лесу пилёнаго – три? – триста саженей.

– …да лошадинаго покорму на девять сотен рублей.

– …дуба в брусьях и в ыном деле…

– …доска пилёная, обводная…

– Та-ак! Два ста четвертей пашеницы…

Каждый старался перекричать соседа, и оттого Головин, чтобы перекрыть этот лживый деловой гул, остановить который он не хотел и тем самым становился участником этой лжи, громко сказал:

– Не раздевайся! Поезжай домой, и пусть тебе баба подорожники пряжит![8]8
  Пряжит – печёт сдобное.


[Закрыть]

– Куда это, Фёдор Алексеевич? – взмолился Горчаков.

Головин повернул скуластое, но полное лицо, прижал губой к носу серпик усов, скрывая улыбку, но не ответил, а качнул головой – пойдём объясню! Блеснули два десятка золочёных пуговиц на кафтане, и вот уже Горчаков шёл в благовонных волнах от парика большого боярина, графа, генерал-адмирала. Одежда его, насветлённый орден и хорошо напудренный парик, не говоря о голландских башмаках, которые, по слухам, привёз ему кто-то из посланников, – всё настораживало, тревожило.

– Куда это меня напровадить чаешь?

– Наше дело рабское: куда пошлют, туда и ложится дорога наша! – говорил Головин, возбуждённо оглянувшись.

Наконец они остановились поодаль от ушей канцелярских, в самом кабинете генерал-адмирала. Головин не посадил Горчакова, он как бы не замечал или не придавал значения болезненному виду дьяка и, поиграв пальцами по ордену, сказал всё так же загадочно:

– Фортуна пред тобою в реверанцах пала, ты возрасти можешь до полуминистра или вицеканцлера, как в тамошних землях говорят.

– Полуминистра? – вывалил глаза Горчаков, еле сдерживая подступившую резь в животе, но разум сказал: «Как бы не так! Сам Шафирова пестует в помощники, а нашего брата – в разгон!»

– Недаром я сказал тебе: беги домой и пусть твоя баба пряженики печёт тебе на дорогу, а дорога не близка…

– Не мучь, Фёдор Алексеевич! Христом-богом молю: скажи толком!

– Пришла ныне от государя грамотка – с дороги пишет – дабы ты немедля отправился в донские дикие степи, на Бахмут-городок.

– Дикие степи…

– Велено тебе разобрать пожёгное дело бахмутских копей соляных. Казаки там, кажись, атамана Булавина шалят. Напали будто бы на царёв Изюмский полк и пожгли солеварни.

– То воры, – немощно выговорил Горчаков, чувствуя, как подымается у него от волнения тошнота.

– Отбудешь немедля – вот-вот государь пожалует! – и всё там как надобно разузнаешь и учинишь по государеву указу.

– Нездоров я… – жалобно шевельнул носом Горчаков.

– Окромя того! – нажал Головин на голос, не допуская никаких отговорок. – Окромя того, навести надобно там порядок по старым указам: беглых, всех переписав, оттоль вышлешь, кто откуда пришёл.

– Всех? – похолодел Горчаков.

– Всех, кто пришёл на Дон после азовского похода. Всё ли понято?

Горчаков кивнул.

– А чего ты ныне так зелен?

– Всю ночь и утро брюхом маялся. Заутрени не отстоял.

– Выпей на тощее сердце водки чесноковой.

– Пил. Лучше.

– Вот и ладно.

– А чего это ты, батюшка Фёдор Алексеевич, про полуминистра-то мне говорил, – смеялся, поди?

– Всё может статься истинно. Меня того гляди, в сибирское царство пошлют, а не то в Питербурх. – Головин задумался ненадолго и добавил: – Лучше бы в сибирское царство. Истинно, лучше! Простору хватит, где не воняет потом мужичьим из-под парика! – тут он заметил, что дьяк приоткрыл рот в догадке, и смело докончил: – В Питербурхе мне с таким властелином не ужиться, зело много об себе значенья иметь изволит, а в слове четыре ошибки делает.

– Тяжёлый человек безмерно, – подобострастно согласился Горчаков, отведавший раз кулака светлейшего князя Меншикова.

В кабинет несколько раз заглядывали подьячие. Краснели ушами из-под дешёвеньких грязных париков, всовывали головы, наливая шеи синими жилами, кидали затравленные взгляды в сторону начальства, но Головин хмурился, и они убирались, огрызаясь друг на друга.

– Садись, отдохни, пока я пишу! – сказал Головин, озабоченно выбирая гусиное перо.

Сначала он написал письмо воеводе воронежскому Колычеву, всего несколько строк, чтобы было Горчакову всяческое вспоможение в вельми важном розыске по пожёгному делу, а паче того – и по делу беглых крестьян, солдат и работных людей. Более длинное было письмо к Апраксину. Долго скрипело перо. В тишине было слышно, как у крыльца подъезжал кто-то и снова уезжал, видимо, посыльные офицеры. На окошко навалился сине-белый край тучи. Пошёл редкий крупный снег.

«Эх, не вовремя понесёт меня!» – осторожно передохнул Горчаков.

– Фёдор Алексеевич!

– У!

– А как ноне Апраксин? Сам-то? В чести у государя или всё ещё недоволен за сыновей?

– Кто это ведает? Вроде всё забыто, да ведь это до поры до времени… – Головин перевернул лист и пошёл кидать крючки на другой странице.

– Да-а… – протянул Горчаков. – Вот они, нынешние детки! Только и смотри за ними – сами башку не потеряют, так батькину к петле подведут…

Головин поморщился, сбившись с мысли, и не ответил.

Горчаков понял и замолчал. Он вспомнил, как несколько лет назад били челом великому государю стольники Василий Желябужский с сыном Семёном на Андрея Апраксина что Андрей озорничеством бил их в калмыцком табуне под Филями. А до того Тарбеев бил челом на сына Толстого, на Василия, что тот стоял в тот день, как казнили его дружка Ваньку Шейдякова, под дорогой и резал его Тарбеева…

Вручив Горчакову второе письмо, Апраксину, Головин открыл тяжёлым ключом, похожим на амбарный, ящик стола и достал конверт.

– Меншиков пишет, – сказал Головин, многозначительно глянув на Горчакова.

– И чего? – подался вперёд всем телом дьяк.

– Пишет, коли буду когда посылать кого в те края, так чтобы заехал тот человек в его земли по Битюгу, досмотр учинил, да отписал знатно обо всём.

– Понятно, – кивнул Горчаков, понимая, что будет ему ещё навалено дел.

– Смотреть там много не надобно, а вот присмотреться там надо.

– К чему?

– А к тому, нет ли там земли порожней… – прищурился Головин. – Зело богатые там.

Горчаков порозовел скулами, будто пойманный на тех мыслях, что бродили и в нём.

– Богаты-то богаты, да как их взять?

– Купить надобно.

– Гм! Купить… Купить – не украсть, дело святое, только как купить, коли казацка земля неделима, а у инородцев покупка наделов заказана ещё Уложеньем?

– Вестимо, заказана.

– Умудри, Фёдор Алексеевич, како купить?

– Для того надобно богоугодное и государево дело сделать.

– Како тако дело? – насторожился Горчаков.

– Митрополиту тамошнему, а не то и просто попу червонцев дать.

– На чего?

– А на то, дабы окрестили какого поземельней ногайца или кого там ещё, а у крещёного купить наша воля!

– Ух ты! – выдохнул Горчаков, поражённый хитроумностью затеи и её простотой.

– Там у каждого тайши столько земли, да такой, что Москву прокормить можно, – продолжал Головин сосредоточенно. – Съездишь, проведаешь, мне отпишешь всё по рассуждению.

– А государево дело…

– Чтобы тебе не хлебать киселя до Черкасского города, я письмом ныне же оповещу атамана войскового Максимова, дабы он послал к тебе на Воронеж или на Изюм старшин своих с казаками.

– Это ладно промысленно: чего мне трястись туда!

– А за то время, пока к тебе черкасские старшины едут, ты мно-ого дел наделаешь. Наших дел! Сделаешь?

– Всё исправно сделаю, Фёдор Алексеевич, коль на то божья воля! – заговорчески просипел Горчаков и, не мигая, выдержал долгий взгляд генерал-адмирала.

– Тогда – с богом! Прогонные и кормовые пришлю домой. Ступай собирайся.

3

После крепкой двойной водки с чесноком и солью дьяку Горчакову полегчало. В приятном полузабытье лежал он в постельной комнате в ожидании следующего дня – дня отъезда. Окошко выходило в дворовый садик, прямо на старую иву. Летом она успокаивающе шуршит длинными листьями, а сейчас, в эту предзимнюю пору, сквозь её продувную голую крону открывался вдали каменный москворецкий мост, а за ним, левее храма Покрова, – желтоглавый пест Ивана Великого на Кремлёвском холме. На дворе кудахтали куры, спугнутые не то лошадью, не то дворней. В хлеву промычала корова – это, узнал, была та, чёрная, рано отелившаяся – она просила пить; остальные, сытые и тяжёлые, стояли спокойно в ожидании своего часа, зато неумолчно визжал поросёнок. Горчаков представил, как этот длиннорылый боров стоит, закинув передние ноги на загородку, и визжит. Это было неприятно, но он любил поросят держать на московском дворе. Хорошо на рождество иметь свежую, прямо тёплую свинину, а не везти её из подмосковных деревень, окостеневшую на морозе.

Временами он отдавался лёгкой дрёме, но тотчас пробуждался и ловил звуки в хоромах, досадуя, что не может узнать, почему там кричат, отчего хлопнула дверь или кто там пробежал по летнему переходу… С мыслью о поездке на Дикое поле он уже примирился. Жена тоже отплакала своё и теперь, будто навёрстывая упущенное время, собирала мужу дорожный сундук деятельно, споро. Укладывала одежду, еду, пересчитывала деньги, о которых она уже трижды приходила советоваться – сколько брать и куда зашивать? Она хотела было отсоветовать надевать в Воронеж и в какой-то там Бахмут дорогую шубу – ещё украдут тати! – но Горчаков настоял не только на дорогой шубе, но и на собольей шапке, ибо он ехал по государеву делу, да ещё отягчён иными поручениями…

Ввечеру пришли соседки к жене. Было устроено чаепитие. Через дощатую перегородку, обтянутую синим сукном, дьяк слышал разговор досужих женщин. Сначала он морщился от их болтовни, но постепенно от нечего делать и оттого, что спать не хотелось такую рань, а в животе уже не резало и не бурчало, он проникся интересом к их разговору, порой дивясь, как много из жизни государства они знают такого, что неведомо даже приказным людям.

– А слыхали, что отныне дома на Москве почнут строить по-новому? – послышался чей-то молодой голос.

– Как по-новому?

– Указ прописан: дома не ставить по-старомосковски – на дворах, за заборной городьбой, – все отныне ставить велят окошками на улицы.

– Батюшки-светы! Так как же жить-то?

– А вот так и живи!

– Татям потакает государь!

– Татям, татям! – поддержала хозяйка. – Им ныне ловко по домам лазать станет!

– И чего бояре смотрят!

«Бояре! – фыркнул Горчаков. – Были когда-то бояре в силе, а ныне немцы их сменили!»

И как бы продолжая его мысли, за стенкой послышалось:

– Многие люди злобу таят на немцев, они-де всё мутят в государстве российском!

– А слыхали: намедни стрельчиха слободская двух солдат отравила до смерти, преображенцев?

– За мужа мстит!

– Тащили её в приказ за волосы. Детишки за юбку хватают, воют, а она государя проклинает.

– Умертвили?

– В Преображенском приказе умерла, не пришлось и на Козье болото везти, пень пачкать.

– Упаси господь попасть в тот приказ! – истово перекрестилась хозяйка, и даже было слышно, как хрустнула её рука в локте.

– Ромодановский, говорят, кой день крови не изопьёт, тот день и невесел.

– Этот никого не щадит.

– Отца с матерью в огонь кинет.

– А вот сосед мой, Пётр Волынской, уцелел в те года!

– Когда это?

– А пред азовским походом то дело было! Как-то о святой неделе к жене Волынского, Авдотье, приезжала сверху комнатная девка Жукова, да с нею приезжий певчий Василий Иванов; присылала Анну из Девичья монастыря царевна Софья…

– Ну ты уж, матушка, и говоришь! Ныне она не Софья, ныне она Сусанна! – прервала хозяйка.

– …и присылала Сусанна говорить Авдотье: об чём-де тебе приказано было сходить в Преображенское – ходила ли она? А Авдотья Волынская Анне: ходила в Преображенское и вынула землю из-под следа государя и эту землю отдала-де для составу крестьянской жёнке Салтыкова Фионе, чтобы та сделала отраву у себя дома, чем известь государя насмерть! Авдотья-та ходила в Марьину рощу, да не улучила-де время, чтобы вылить то зелье из кувшина в ступню государеву.

– Что за зелье?

– Авдотья показывала Нелидовой – красно, что твоя кровь! Ежели, говорила, сумела бы вылить то зелье в стопу – не жил бы государь и трёх часов!

– О, страсти!

– Да полноте! Сказывали люди, что Нелидова всех поклепала зазря!

– В Преображенском призналась?

– В Преображенском. Со второго подъёму призналась.

– Как не признаться там, на дыбе!

– Да на огне!

Горчаков постучал в стену кулаком – всё стихло у чаёвниц. Через крестовую палату прошла жена, зажелтела новым сарафаном – вырядилась, хвастунья! – спросила:

– Чего гремишь? Пить, что ли?

– Отступитесь от Преображенского, не то доведёт какая-нибудь чаёвница – обрежут вам языки по само горло!

Утром, как только на Спасской пробило пять, дьяк Горчаков поднялся и поднял весь дом. Поручив жене уложить сундук в сани, – он решил до Тулы ехать на своих лошадях, – отправился в церковь. В Покровском соборе он заказал молитву, поставил свечу, отстоял всю заутреню и причастился. Из церкви шёл умиротворённый, радуясь чему-то, прислушиваясь, как хрустит снег под ногами богомольцев и под его ногами.

Дома он переоделся в дорожную шубу – дорогая лежала в сундуке – уже на крыльце перецеловался с семьёй, послушал, хорошо ли воет жена – хорошо! – и в отличном настроении выехал со двора. Дворня ещё бежала некоторое время, держась по старинному обычаю за сани, потом отстала и растаяла в полумраке рассвета.

«Эх! Надо было отпустить грехи кухмейстеру!» – вспомнил он о позабытом богоугодном деле.

Светало. Сумерки ещё размазывали очертанья заборов и домов, но в небе уже крепло предчувствие нового дня; там было светлее и потому с каждой минутой всё ясней и дальше проступали дали города, всё гуще обозначалась сутолока церковных глав, и только Царёв сад темнел дымным наволоком над пречистым обрезом заснеженного берега. В санях-розвальнях провезли замёрзших и убитых в минувшую ночь. Горчаков поёжился и укрылся с ногами и с головой тяжёлым бараньим тулупом. Теперь он уже не слышал, как на льду Москвы-реки цокают пешнями об лёд, – там расширяли прорубь и молча багрили утопленника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю