Текст книги "Обречённая воля"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
11
Дьяку Адмиралтейского приказа повезло: он остался жив. Ямщик кинулся в лес и убежал от беды, а когда среди ночи, проплутав по чащобам, вышел на дорогу, то с удивлением и страхом заметил, что это та самая воронежская дорога, на которой он потерял лошадей и седоков. Ямщик пошёл по ней и наткнулся на ползущего в сторону монастыря Горчакова. До монастыря было дальше, чем до Воронежа, но страх перед неизвестностью непроеханного пути, где снова можно было встретить разбойников, заставил ямщика идти в монастырь. Он отдал Горчакову свой тулуп и налегке поспешил к архимандриту. До рассвета Горчаков уже лежал в той самой келье, где накануне он брал деньги у отца Даниила.
Горчакову было радостно ощутить себя живым после того смертельного страха и столь же смертельной опасности. Раны у него на голове никакой не было. Голова перенесла хоть и сильный, но тупой удар, видимо, воротник шубы, в который он вжал свою голову во время удара, и шапка защитили от смерти. Горчаков лежал на широкой лавке, на перинной подстилке и жалел о своей шубе, о деньгах и почему-то особенно жаль было шапки. Чёрная соболья шапка была только что сшита и была так величественна, как шапка мономаха, и хоть на ней не было дорогих украшений – не то время! – но спереди, на лбу, скорняк умудрил поместить красивую меховую проседь, светившуюся, что звезда. Жалко было шапки, жалко золотого, выложенного алмазами креста, сорванного с шеи вместе с бархатным мешком. Ушёл мешок, ушли деньги…
На другой же день Горчаков встал, а к вечеру был в церкви и отстоял всенощную. Ему не терпелось выехать из монастыря в Воронеж, уж больно откровенно светилось в глазах отца Даниила сожаление о том, что Горчаков остался жив…
Через четыре дня после случившегося Горчаков, обласканный самим Апраксиным, окружённый сочувствием, в ореоле мученика и почти героя, выехал исполнять свой служебный долг – разбираться в пожёгном деле на Бахмуте и начать выселение беглых людей.
В тот день круг казаков на Бахмуте так и не удалось собрать: атаманствующий казак Шкворень прибыл с сеном поздно, а другие казаки, выехавшие в разные стороны степи, и вовсе прискрипели со своими возами под утро. Горчаков перенёс казачий круг на утро, но отказался ночевать среди бахмутцев. Он отъехал с войсковыми старшинами и офицером полуроты на соляные варницы под Тором и там заночевал в холодных куренях. На ближайшие дни было много работы: надо начать выселение беглых, измерение земли, растычивание её для изюмского полка, чтобы не было споров с казаками. Надо было проехать по речкам Красной, Жеребцу, Бахмуту…
Утром бахмутцы собрались на майдане. Коротко перетолковали на кругу, а когда солдаты Горчакова застучали в воротах, они уже решили дать им отпор, но пока не оружием, а на словах, и не лезть попусту на рожон. Разговор строить так: соляные варницы сами сгорели, а беглых на Бахмуте нет, но коль и найдётся какой человек, то не отдавать.
Тройка Горчакова доехала до самой церковной коновязи. Дьяк скорбно вынес свою перевязанную голову из крытого адмиральского возка, пожалованного на время самим Апраксиным. Шуба на Горчакове была потёртая – с плеча придворного человека, шапка старая, лисья, она грязно светила рыжими подпалинами, то и дело валилась на нос – так была велика, и Горчаков не раз вспоминал свою, снятую разбойниками.
– И шапка на глаза валится!
– Это ладно: стыд кроет!
– Кто-то ему голову пригладил, не наши ли в Диком поле?
– Мне бы он попался, я бы ему погладил!
У Горчакова потемнело в глазах от прихлынувшего волнения и ненависти к этому мелькавшему гороху ненавистных лиц, к этому враждебному мерцанью воровских глаз. Тут и там выхватывали сабли, и они холодно всплёскивали над головами; казалось, свистни кто-нибудь из начальных воров – и все кинутся с воплем воинственным, начнут рубить в куски… «А мало взяли солдат… – мелькнуло сожаленье. – Это всё Колычев жалеет. Ему надобно заставы держать вокруг Воронежа, дабы не разбежались работные люди, а мне тут, в самом гнезде казацком, воровском, хоть помирай…»
– Атаманы-молодцы! – сказал Горчаков, снимая шапку. Он выучил это обращение и считал, что на этом кончаются все тонкости их примитивной степной жизни. – Братья христиане!
– Немец тебе брат! – крикнул Окунь.
– А не то – сам дьявол!
– Царя подменили, теперь волю свою творят, казацку волю забрать желают!
Вокруг бочки теснилась войсковая старшина. Офицер незаметно кивнул солдатам – те встали поплотней и поближе, но после того, как начались выкрики, они с беспокойством в глазах поглядывали на толпу казаков, крутили головами в треугольных войлочных шляпах, но чувствовалось, что каждый новый выкрик понимают они и переживают по-своему.
– Набилось иноземцев, как мышей в мешок!
– Вытряхнуть их!
– Поделом!
– Зачем наехали, окаянные?
Стоявший по левую руку от Горчакова Обросим Савельев снял шапку, выступил вперёд:
– Атаманы-молодцы! Боярин к вам с миром пришёл, он желает…
– С каким миром? – спросил Шкворень.
– Он желает сказать вам, чтобы вы больше не шалили с огнём, не жгли солеварни, понеже от тех полымей великое оскудение казне чинится.
– Мы не звали сюда изюмцев, сами пришли и землю нашу поаршинили! – ответил Шкворень.
– Земля наша, казацкая!
– Обща земля! Ермак её воевал да деды наши, а вам тут делать нечего!
– Не ваши кости в той земле! Не вам и топтать её! – веско сказал Ременников.
Савельев переждал крик и вставил:
– Не землю пришли отнимать у вас, а пришли поучить вас жить по-христиански. Почто убыток казне царёвой чинить?
– А нечего делать на нашей земле москалям, сказано было! – срывая голос, заорал Окунь.
– Он не понимает, порченым прикидывается, Обросим этот: ему что – его низовая земля далеко, её у них не отберут.
– Да никто, говорят вам, не берёт у вас землю! – сорвался Иван Соломата. – И солеварни – тоже дело понятное: вы сожгли, а больше так не делайте!
– Ишь, разорался!
– Подавишься, ворон!
– Не подавлюсь! – разошёлся Соломата. – Атаман Войска Донского Лукьян Максимов передать вам велел, что-де не делом вы тут занимаетесь – солеварни жгёте! Поостепениться требовал, а ежели станете и дале так-то чинить казне убытки, то и он, атаман Войска Донского, и государь утихомирят вас!
– Ты, Соломата, уж не продался ли боярам вместе с Максимовым? – спросил Шкворень, и на эти слова бурей отозвался майдан. Выкрики слились в сплошной рёв.
– Я не продался, а вот ты, Шкворень, веру свою не продавай, не потакай ворам!
Тут Горчаков, тоскливо стоявший на бочке, как чучело, заговорил, сообразуясь с круговым пылом.
– Атаманы-молодцы и вы, люди Бахмута! Оставим распри из-за солеварен! Что было – то было, только впредь того не делайте, не причинайте государю нашему сумнительства про вас и главоболия. Лучше поладим мы с вами, да все вместе подумаем об ином деле, о коем государь наш батюшка денно и нощно печалится.
Притих майдан. Насторожился. Ременников спросил средь тишины:
– О каковском ещё деле говорить тут?
– Велено мне, атаманы-молодцы, выискать на донской земле беглых людей, кои оставили господ своих на пустых землях, кои побросали лесные повалы, корабельные верфи, кои ушли от канала меж Волгой и Доном вашим, забросив его втуне.
– Не божье дело – тот канал! – раздался голос Белякова.
– Это почему? – спросил тихо Горчаков, превозмогая тупую боль в голове.
– Работные люди, что были там, знают! Там воды никогда не будет: вся в степу растекётся. Там один колодец был, да и в тот Фома Вожжев кинулся, а как кинулся, то работные люди и вовсе ушли от безводья! Про канал тот молчи, боярин!
– Уж ты не бежал ли оттоль? – спросил Горчаков и дал знак офицеру.
– А хоть бы и бежал, так что? – заярился Окунь.
Солдаты двинулись к Белякову. Тот попятился в толпу: присел.
– Казаков вяжут! Казаков! – закричал Окунь и выхватил саблю.
Рявкнула толпа, качнулась на солдат. Полетела одна, потом сразу две ещё фетровые шляпы. Старшина войсковой Обросим Савельев побледнел, схватившись за пояс, кричал что-то Горчакову. Горчаков, совершенно потерянный, топтался на бочке. В него кинули комки смёрзшегося конского навоза. Дьяк закрывал голову руками, неуклюже слезая с бочки. Обросим Савельев что-то быстро говорил ему, озираясь на ревевшую толпу, а тот лишь коротко махал рукой и с помощью солдат пробивался к возку.
Лошадь с трудом прошарахалась через толпу. Мальчишки-казачата тесаками обрезали чересседельник, седло лошади съехало набок, хомут рассупонился, дуга завалилась, но некогда было поправлять.
Горчаков велел погонять, потрясённый неуваженьем к себе, ещё не миновавшей опасностью и безвозвратной потерей надежд на обогащение. Он оглядывался и видел, как солдаты впритруску бегут к воротам городка, изредка отпихиваясь штыками. Казаки били по ружьям саблями, ломая штыки, кромсая деревяшки ружейных лож. Свист, крики, базарный гам. Летели палки, камни, комья навоза – всё перемешалось в глазах Горчакова. Когда лошади вынесли возок за ворота – к счастью, оставленные открытыми для отступления – и он уже был на мосту, с земляного вала ударила пушка. Лошади присели в страхе и вдруг понесли с такой силой, что в одном месте, когда возок налетел на корень вербы, Горчакова кинуло, и он ударился обо что-то в санях больной головой.
«Только штыки! Только штыки! У-у-у!» – кусал он от боли губы, весь покрывшись холодным потом. Однако в душе он был рад, что остался жив, и всё же радость его была преждевременной: из ворот Бахмута со свистом и разбойным гиком вылетел плотный косяк верховых с саблями наголо.
Допоздна, до первых петухов, праздновал Бахмут свою победу! Ещё бы! Ведь не каждый день приходится выпроваживать москалей, да ещё как выпроваживать! Не просто прогнать, но ещё и пленить незваного гостя! Весь Бахмут, от мала до велика, перебывал у съезжей станичной избы, где сидел за караулом Горчаков. Его догнали казаки, отбили, продержали до сумерек и отпустили пешком в Тор. После этого казаки чувствовали себя не просто победителями, но к тому же ещё и великодушными. Кабак и курени всю ночь стояли в огнях, только в курене Булавина не было света – ни лампады, ни свечи. Шкворень несколько раз порывался пойти туда, к Антипу Русинову, – горела душа взглянуть на его племянницу, но его удерживали казаки, окружив в кабаке тугим плотным кольцом, да и неловко было бабиться на виду у казацкого воинства.
Счастливее его был Окунь. Он не имел такого плена. Он выполз на баз, отдышался на морозце, попил у колодца ледяной воды и закачался прямо к Русиновым. Он радовался, что Шкворень пьян и с казаками, а он, Окунь, идёт один к Алёне. В нетрезвой голове бродили отчаянные мысли о немедленной женитьбе, и даже вечно пугающая его в этом случае нищета, то, что он голутвенный, а не домовитый казак, сейчас не беспокоили его. Он верил в свою звезду. Он знал, что найдёт три старые вербы и под ними клад Степана Разина – несметное богатство. Он прикидывал в голове, что из семи возов золота он набьёт себе четыре кармана, потом даст целую трухменку Шкворню, чтобы не сердился, что он женится на Алёне Русиновой, а всё остальное пустит на покупку красивого оружия и добрых кабардинских лошадей. Он уже видел табуны этих лошадей, которые он раздаёт казакам…
Он подошёл к притихшему куреню, двинул коленом дверь – закрыто снаружи на обломок оглобли.
«Что за диво?» – подумал он, не соображая, что раз закрыто снаружи, то дома никого нет.
Он выдернул оглоблю из ручки двери, отворил и вошёл.
– Эй, православные! – крикнул он и понял: пусто в курене.
В темноте пахло ещё жилым. Ноздри Окуня уловили запах одежд, женских волос. Он пошарил в кармане, вынул кресало и с трудом, оббивая пальцы, высек огонь. При свете он окончательно понял, что в курене никого нет: на стенах – ни зипуна, ни трухменки. Из угла могилой чернел пустой сундук. Он вышел на баз. Ворота конюшни были распахнуты, выносили на волю тёплую сладость сухого сена.
– Антип! – на всякий случай крикнул Окунь в пустоту.
Никто не отозвался.
Он снова высек огня и увидел на снегу следы полозьев.
Окунь побежал, раскатываясь по снегу, к воротам городка и там узнал, что Антип Русинов с женой и племянницей подался куда-то в степь.
12
Пётр целыми днями просиживал в канцелярии Оружейной палаты, ставшей жерлом финансовой жизни России, с головой уходил в денежные дела. Казну как ветром выдувала затянувшаяся война. Сейчас бы как раз впору прикупить полка три-четыре наёмников, хоть и плоха на них надежда, но где деньги? При мысли о наёмниках он всегда раздражался, и не столько от никудышности их боевого духа, сколько от возмутительного парадокса: в России, крупнейшей мировой державе, и не хватает солдат! Смех… На весь белый свет смех. Пётр обхватывал начинавшую ломить голову, как от стыда, закрывал глаза и видел тысячи беглых, что выпали из государства, как котята из дырявого лукошка. Скорей бы, казалось ему, Шереметев покончил с Астраханью, и тогда можно будет перекинуть его армию на Украину, к польской границе…
– …а Пётр Алексеевич!
– Что? Опять челобитные? – поднял глаза на Головина, подсунувшего ему новые бумаги.
– Помещики, государь, жалятся…
– Читай!
– Подряд?
– Токмо суть!
– Жилец Колобов пишет: «…бежал мой крестьянин Хведор Тимофеев в Паншин городок…» Тэ-эк… «Потом пришёл за братом Леонтием и от меня, отцов своих, матерей и сестёр, и племянников, и племянниц увели; и ограбя мой домишко, без остатку, ушли».
В палате слоился дым, но Пётр снова набил трубку и, кашляя, харкая прямо на пол, ожесточённо курил. Народ бежал к воле. Не вовремя бежал…
– Сколько ныне у строения гавани в Таганьем Роге? – спросил он.
– С лишком тридцать тысяч, государь, – ответил Головин.
– Ты чего-то язык прикусил, граф?
– Да пишет Толстой из Азову, что-де бегут от него многие люди на Дон…
– А из Таганьего Рогу?
– И оттоль такоже… Ведомо тебе, поди, что и с каналу от Дону к Волге не вернулось к помещикам своим чуть не две трети посыльных туда. Чего не живётся? По петле народ стосковался – вот чего я скажу, государь!
Пётр смолчал.
– А есть таковы люди, что помещиков ругмя ругают. Мне вон сказывал Ромодановский – на крестинах были у Долгоруких вместе – что-де Иван Посошков хульные речи внове начал молвить.
– Что за речи?
– А будто бы от того крестьяне бегут от своих помещиков, что те не дают крестьянам своим в работную пору и дня единого, ежебы ему на себя сработать, и тако-де пахотную и сенокосную пору всю теряют. Да говорил, что-де сверх оброку столовых запасов побором берут и тем-де крестьян в нищету пригоняют, а какой крестьянин станет посытнее – на том и оброку прибавляют, отчего-де крестьяне делать ничего не хотят и вовсе худеют. От таковыя нужды домы свои оставляют и бегут иные в понизовые места, иные во украйные, а иные крестьяне – в зарубежные аж, тако чужие страны населят, а свою пусту оставляют. Пришли челобитные аж от Путивля, от Рыльска, от Курска – бегут от них. Да что там на деревнях, государь! Из городов уходят…
Пётр ожесточённо высасывал последние остатки горького дыма. Остервенело грыз чубук голландского корня, цыкал слюной на сторону, не разжимая зубов.
– Что Горчаков? Начал высылать беглых?
– Пока ничего неведомо. Слухи дошли, что-де его едва не убили воры. Ограбя, в лесу кинули, а подьячего его, Курочкина, ножом кололи до смерти… Нет, государь, не по нему тот воз. Тут сила великая надобна, дабы столько беглых выкорчевать!
– Столько беглых! Да их там две моих армии! Две! – Пётр отшвырнул трубку.
На Спасской башне захрипел, заколобродил несмазанный механизм часов. Сорвался нестройный удар, будто свалили на площади воз железа с Литейного двора. Видно, запил страж часомерья или тоже сбежал на Дон…
– Ежели у Горчакова не выйдет дело…
– Где тут выйти!
– Молчи! Ежели у него не выйдет дело, то Шереметеву указ чинить надобно, дабы он из Астрахани с войском своим идучи, беглых выселял!
– Ленив фельдмаршал, – вздохнул Головин. – Пишет мне: я в Казани живу, как в крымском полону. Подай, мол, помощи, чтобы ты взял его к Москве. Чего у него на уме, коли Астрахань в руках воров?
– Послать к нему верного человека, дабы тот ежедень доносил тебе обо всём.
– Есть у меня, государь, сержант Щепотев.
– Повели тому сержанту усматривать денно и нощно за фельдмаршалом, и пусть знает тот, что сержант ему не сержант. Пусть не чинится перед ним!
– Исполню, государь! Про беглых отписать?
– Завтра обговорим дело сие с беглым людом… – И вдруг крикнул, побагровев: – Всех вас на Дон ушлю вызволения для!
Головина Пётр отпустил перед обедом, а сам ещё долго занимался с Курбатовым и Шафировым.
«Нет, не выслать беглый люд, не выслать…» – вздыхал Головин, медленно тащась по Кремлю. На Ивановской площади увидел кухмейстера, варившего еду на «Верх». Он, не стесняясь графа, громко говорил постельничему царя:
– Раньше, бывало, проходу не давали бояре: чего, спрашивали, воняет больно у тебя из подвалов? А теперь нет там ничего: рыб нет, мяса нет, сыру нет, икры нет. Воз гусей привезут, да вот тем и живём. – Он потрогал Головина за пуговицу и захрипел, как на паперти: – Ты, Фёдор Алексеевич, не передавай государю-то, а знай, что сестрицы его недоедают. Намедни опять за ворожеей посылали, дабы клады дедовы отыскать помогла, худо без денег-то…
Вечером, когда Пётр собирался на покой, прискакал гонец. Тревожная весть не дала сомкнуть глаз до утра: шведский король Карл XII в невероятную стужу поднял армию и двинул её на Гродно!
Каждый день приходили сообщения с западной границы, подтверждающие смелые до безумства действия шведского короля. Начались ежедневные многочасовые советы с самим собой, мучительные раздумья над тысячами возможных ходов врага своего. Наконец Пётр не выдержал и больной, оставив неоконченными финансовые дела, выехал к своей осиротевшей, перепуганной армии по той же дороге, по которой недавно ехал в Москву.
13
«Премилостивейший государь! На Черный Яр пришел я марта 2 дня, и черноярцы все вашему величеству вины шатости своей принесли со всяким покорением. Воевода на Чёрном Яру Вашутин добр и показал вашему величеству верную службу, многих их уговорил, при том есть и ныне из подьячих и из граждан, которые к шатости не приставали: и я тому воеводе велел быть по-прежнему да для караулов оставил полк солдацкой Обухов 500 человек, чтоб заводчиков не распустить до указу твоего самодержавия, а кто из черноярцев в шатости были, послал при сем письме перечень. Посланник мой, которого посылал я в Астрахань, с Саратова возвратился на Черный Яр сего марта 4 дня, привёз от астраханцев ко мне отписку, и написали, чтобы я помешкал на Царицыне и пустить меня в Астрахань не хотят, и многие возвраты (развраты) между ими учинились. А я с полками своими от Черного Яру сего марта 5 дня пойду наскоро, и чтоб при помощи божией намерение их разорвать и не упустить из города и чаю поспешить. Повели указ прислать с статьями, о чем к вашему самодержавству писал наперед сего: естьли вину принесут, что чинить?»
Шереметев запечатал письмо собственноручно и велел капитану немедленно отослать почту. Окончив это важное дело, он вышел из воеводского дома, в котором он занимал всё жилое помещение.
– Борис Петрович! Погулять, благодатель?
Воевода Вашутин перебрался в соседнюю крестьянскую избу, терпя холод, грязь, тараканьи шорохи по ночам, но не посмел стеснять генерал-фельдмаршала в своём доме. Шереметев не знал, что воевода опустил руки, когда Чёрный Яр поднялся за Астрахань, но тот на всякий случай подложил под подушку фельдмаршалу четыреста золотых.
«Воевода Вашутин добр и показал вашему величеству верную службу…» – вспомнилось только что отправленное письмо к царю.
– Хлебные и мясные припасы к войску отосланы, Борис Петрович!
– Воздастся тебе, Ватутин!
– Я верой-правдой… – шапкой дотронулся земли.
– Марта пятого дня изготовь для войску ещё два ста телег добрых!
– Исполню, господин генерал-фельдмаршал! На Астрахань пойдёте?
– Дело сие тебя не касаемо! – Шереметев запрокинул голову назад и чуть набок, будто принюхивался наставленной ноздрей.
Капитан, отсылавший почтовых гонцов, вынес ему меховой плащ и накинул на плечи. Шереметев пешком направился к съезжей избе, где его уже ждали офицеры на военный совет.
«Что-то будет?.. Чем встретит Астрахань? А ну как там, вопреки лазутчиковым донесеньям, все встанут заедино? На Тереке неспокойно, давно кипит башкирский котёл, да и Дону веры нет. А ну как приворотятся друг к дружке – ног не унести…» – эти беспокойные мысли вызывали острую тоску по дому, но дом остался далеко, Москва почти за тыщу вёрст, а завтра ещё дальше, на Астрахань – последние двести вёрст, а что за ними?
13 марта 1706 года пала последняя цитадель мятежной Астрахани – Кремль. В тот же день войско Шереметева входило в ворота строем. По обе стороны лежали ниц жители города. «Лучших людей» войска встретил митрополит, поздравляя с победой, и повёл их в собор, где служили благодарственный молебен. В это время солдаты заводили торги с населением, украдкой пили водку, смешивались с солдатами-бунтовщиками Московского полка, стоявшего в Астрахани. Астрахань ждала казней, Шереметев – указу на то из Москвы.
А в эти дни под Астраханью, напротив Балдинского острова, где в двух верстах от восставшего города стоял недавно Шереметев, раскинул свой стан Рябой. Он опоздал к защитникам совсем на немного, и теперь весь его дружный гулящий люд – сотни две доброхотов – невольно глушил в себе боевой запал. Спали, греясь на весеннем солнышке, пили вино, посылая за ним в Астрахань, тихонько пересылались с Елисеем Зиновьевым, атаманом повстанцев, но своим для Рябого человеком, донцом. Зиновьев посылал им вино, а о деле просил пока забыть: крепость была сдана, пушки и ружья у повстанцев отобраны.
Во вторник на другой неделе после паденья Астрахани Шереметев без царёва указу, пользуясь правом военачальника, казнил одного солдата, бывшего заодно с мятежниками. О казни стало известно Рябому от солдат, что были расквартированы в слободах под Астраханью. Желающих посмотреть объявилось много. Пройти удалось всем, но заранее, в воскресенье, будто на молебен в собор. Прошли и остались до вторника.
Рябой ходил по Астрахани в дорогой собольей шапке с белым отливом на взлобке и шубе нараспашку. Для шубы уже давно ушло время, но он носил свою добычу, красовался. Раза два встретился ему в городе сам Шереметев. Победитель повёл на Рябого своим расплющенным на конце, утиным носом, уставил круглые, налитые оловянной тоской глаза. Рябой хмыкнул ему в лицо:
– Что, не узнал, боярин?
Астрахань переживала редкие дни начальственного безвременья, когда повстанцы, сдавшие город, ещё не были схвачены и ходили по улицам. Яков Носов был в прежнем почёте. Когда Рябой шёл с ним по улицам, люди снимали шапки, кланялись, но говорили откровенно, как с батькой. Такое же отношенье было и к атаману Зиновьеву, от Шереметева же отворачивались и спешили уйти подальше. Сам победитель опасался новых беспорядков.
– А может, к шубе признался? Нет? – вызывающе наглел Рябой.
Шереметев не мог признать шубу. То была шуба Горчакова.
В ночь перед казнью солдата многие участники мятежа покинули город и вышли к слободам. Туда же ушли все солдаты-повстанцы, уж им-то незачем было испытывать судьбу. Рябой через своих велел идти им к Балдинскому острову.
На другой день в толпе замелькали приворотные письма. Солдаты Шереметева, построенные для казни, перешёптывались, а в задних рядах и просто передавали те письма из рук в руки. В тех бумагах говорилось, как хорошо жить в Заволжьи, на Тереке, на Дону. Писал кто-то из солдат-повстанцев…
Казнь получилась никудышной. Из ворот Кремля выволокли пень, потом вывели из подвала отговевшего солдата. Сержант Щепотев прокричал по бумаге указ, и солдату дали целовать крест.
– Братцы! Солдатушки! Попейте волюшки! – крикнул солдат.
Ему торопливо, нечисто – в два удара – отсёк голову заплечных дел мастер Ерофей Кошелев, пьяный, вислоротый, пришедший с Шереметевым из Казани. Рябой стоял близко и угрюмо смотрел на его мокрые, красные, как раздавленный перец губы, выпяченные из бороды.
– Анчуткин ррог! – услышал вдруг Рябой в тот момент, когда Ерофей ударил по шее второй раз.
– Кондратей Офонасьевич! И ты тут?
– Вот и попадись такому, – кивнул Булавин вместо ответа, – он тебя, как баба дикого гуся, станет резать с утра до ночи.
– Хоть бы на своих учился, вон у них шеи-то какие! – повысил голос Рябой, кровяным белком поводя на Шереметева и офицеров.
– Он и на нашем брате руку набьёт, – прогудел Булавин.
Рябой посмотрел на озабоченное лицо Булавина, на шрам на щеке. Согласился:
– Ныне время такое, атаман. Ты про что думу держишь?
Булавин вышел из толпы, надел шапку.
– Вот оно, дело-то, Иван… – он кивнул в сторону пня. – Так нельзя-а-а… Их тут всего шшапотка была, а бояры вон сколь полков прислали. Они наших казаков ждали, да разве Максимов пришлёт!
– Иуда наш войсковой атаман! Попадись он мне, я бы его… – Рябой схватился за рукоять сабли, торчавшую в раскиде шубы. – …до седла бы развалил!
У ворот города уже ставили караул. Рябой почуял, что это не к добру, и пронзительно свистнул. Местах в семи отозвались ему таким же свистом. Вскоре у ворот скопилась его вольница, напёрла, надавила – смела стражу солдат, охотно отбежавших в сторону.
– Пойдём к нам! Во-он наш стан! – показал Рябой.
– Меня ждут. Ехать надо.
– А лошадь? Возьми у меня!
– Лошадь тут, поблизку, в слободе, – Булавин поправил шапку, посмотрел на дорогую шубу Рябого, на его людей – кое-кого он узнал, да и они помнили Булавина по ночёвке в степи – и сказал: – Весной да летом можно и распокрывши казаковать, а вот к зиме всем вам по ладному зипуну надобно будет!
Он подмигнул и заторопился к слободе. Прошёл дюжину шагов, оглянулся на оглушительный свист и увидел: машут ему шапками.
– Кондрат! В степу Вокунь рыщет. Видал его. Гутарил, будто с Бахмута твой беглый ушёл куда-то к Шульгину колодцу! Чего? Не был ещё? Прощай! А коль Сеньку Драного увидишь, скажи, что я богат ныне, зараз долг отдам!
Из ворот города выплеснула небольшая толпа пеших. Закачались стрелецкие шапки, засинели приталенные кафтаны. Булавин приостановился, увидав и солдатские треуголки.
– Братцы! Казаки! Люди добрые да православные! Возьмите нас с собой! – взмолились они, оглядываясь на ворота. – Нету житья!
Подбежали и все скопом кинулись в ноги Рябому. Рябой стоял в своей дорогой шубе, распаренный, величественный, в дорогой собольей шапке с белой проседью-звездой. Горчаковской шапке.
– Да как же мы вас возьмём с собой, коли вы нам не пара? – подмигивал он своей вольнице. – Мы смотрим в небо, а вы – в земь! Кто с нами – тот в небо смотрит. Казак – сокол!
Стрельцы хоть и поутратили свою стать в ссылке, но шевельнулась в них гордость былая. Поднялись, оббивая грязь с колен.
– Да возьми ты их, Иван! На Дону места хватит!
– Нет! У меня прогон со своими в верховые станицы лёг, к атаману Хохлачу. Голый меня туда посылает!
– А где он?
– А тут, недалече! Супротив Балдинского острова стоит. Опоздал в Астрахань-то, вот и встал тоску поразмыкать! Пусть они к нему идут! Тут версты две с гаком! – кричал Рябой издали.
«Ах, молодец Голый! Молодец Микита!» – думал Булавин, направляя коня на запад, куда он ездил уже третий день подряд.