355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Обречённая воля » Текст книги (страница 20)
Обречённая воля
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 17:00

Текст книги "Обречённая воля"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

2

Айдарский лес спас многих булавинцев. Сам Булавин высидел утомительно длинную неделю в старообрядческом ските, зная, что служки Максимова всюду по Дикому полю разыскивают его и его сообщников. Время было невесёлое, а тут ещё в конце недели вернулся из Трёхизбянской Лоханка и сказал Булавину, что жену его и сына взяли за караул. Никто не знал, куда отправил их Максимов.

– Ладно ли вызнал? – с последней надеждой спросил Булавин.

– Вся станица видела, атаман, – нахмурился Лоханка.

Около полутора десятков булавинцев жило на конюшне скита. Конюшня маленькая – лошадей-то у затворников было около десятка. Отгородили для людей угол. Тут же лежал Ременников. Около него всегда копнилась невысокая фигура Окуня. Лечились травами.

– Гниёть, дядька Терентий, но не столь велико.

– Трава, она силу земли емлет, – неторопливо говорил Ременников, и голос его, ровный, негромкий, успокаивал немного даже Булавина, подбитого новой бедой.

– И у тебя краснота опала!

– И я, Вокунь, скоро подымусь. Трава, она всю силу к себе приворачивает, какую земь в себе держит. Мно-ого их, трав-то, у бога. Мно-ого. Вот мы сабину-траву к ранам приложили – гляди, уж дикое мясо выпадать зачало. Скоро заживёт. Вот и ты много ли примал васильково семя с терновой травой, а уж расшибленная кость не ноет.

– Терентий, а коли печёнка болит? – спросил беглый солдат, устраивавший шанцы у реки Айдара.

– На то надобно взять траву «воробьиное семя». Тую траву с корнем и семенем изрубить и примать по рассужденью – камень в пузыре и в почках в песок издробит и изгонит вон. А корень тоя травы, в вине варен, помыслы постельные движет, како и анис-трава, понеже она с угольного жару в ноздрю залетит духом благовонным… Подоткни-ко мне, Вокунь, сенишка под бок. Вот так, добро…

Со двора несло запахом разваренного пшена. Там сидел у костра бахмутский пушкарь Дыба, тоже солдат из беглых, и варил кашу на всю артель булавинцев. Дыба пришёл вместе с посланным Булавиным казаком и сказал, что Максимов поставил атаманом на Бахмуте Сеньку Кулбаку, казака старожилого, угрюмого. Дыба рассказал, что Никита Голый собирает казаков и подбил к тому же атамана Хохлача, у того, по слухам, большой отряд из верховых доброхотов, весь Дон вверх от Паншина-городка забродил.

– …а пить тую траву на тощее сердце, – снова дошёл до Булавина голос Ременникова. Боль, видно, отпустила его, и навалилась новая хворь – скука. – А ещё есть трава «дикая заря», велми добрая. Ежели кого отравят злою змеиною болезнью и учнёт у того человека утроба расти, ему от тоей травы помощь бывает верная. Взять корень тоя травы, истолокши мелко, развесть в вине и дать болящему пить – отраву из утробы выведет и здрав человек будет, понеже сия лечба подлинно испытанная есть. Силён и корень травы, ежели поднести корень травы к очам живой змеи, то велми скоро те очи змеиные выскочат.

– А ты, дядька Терентий, как по писаному гутаришь про лечбу, – заметил казак Панька.

– О, Панька! На то дело я учён был в монастыре казацком, когда меня монахи выхаживали после татарского набега. Тогда у меня спина была стрелой проткнута. Спина… А вот ныне живот.

– Дядька Терентий, а есть трава, чтобы девку приворотить к себе? – спросил Окунь.

– Есть и такая одолень-трава. Растёт при камени чёрном на старых лугах, собою голуба, ростом в локоть, цвет рудо-жёлт, а лист бел. Та трава велми добра. Ежели ж кто любит кого и хочет любовь того к себе привить, тому следует дать питья с той травы – вовек уже любить станет поильца, будь то девка или казак. Ежели ту траву пастух при себе держит – скот не разбредётся.

– Растёт на старых лугах? – спросил Окунь для памяти.

– И по лесам растёт, токмо там, где женский пол не заходит. Вокунь, семя конопляно ещё есть?

– Я ещё выпросил у раскольников.

Булавин и не догадывался, как много знал про травы Терентий Ременников, да и не узнал бы, должно быть, не заболей он от раны в бок, не растоскуйся тут, на конюшне. Здесь, за бревенчатыми стенами раскольнического скита, тревожно думалось о родных станицах, где сейчас хозяйничают старшины Максимова и поставленные хоть и на кругу, но нелюбимые атаманы, – их имена заставил выкрикнуть Черкасск…

Кашу есть спустились вниз. Кругом шумел на осеннем ветру лес. Сегодня первый день показался на крыше церквушки снег.

– Вот что, братья казаки, – сказал Булавин, – пора расходиться до весны, а на весну, как услышите про меня – тотчас стекайтесь. Свинец да порох готовьте, а буде у кого деньги случатся – не пропивайте, а на ружьё положите. По станицам пойдёте, говорите казакам и всем беглым людям, что воля на Дону не умерла.

По двору прошли два служки. Они вышли из кельи Старшого брата, недовольно оглядываясь на булавинцев. Лет десять назад, во время своего бунта, они были смелей, а теперь рассыпались их связи, живут, прячась от людей. Казаков, этих дымокуров и пьяниц, пускали в скит, потому как слышали, что те поднялись против царя-антихриста и бояр, однако ещё вчера намекали: пора-де казакам уходить из святого места.

– Дыба, ты не куришь? – спросил Булавин.

– Не обвык покуда.

– Тогда останься тут ещё с недельку-другую, походи за Ременниковым.

Еле слышно ударил крохотный колокол под деревянной маковкой, поставленной на обыкновенном сарайном срубе, но с высокими по-северному волоковыми оконцами, запиравшимися изнутри щитами на задвижки. На звон выползли богомольцы, потащились к обедне, поддавая лаптями длинные полы рваных кафтанов. Угрюмо крестились двуперстным знаменьем на шестиконечный крест. Мелькнули в толпе несколько молодых женщин, рядом семенили простоволосые детишки, вдруг напомнившие Булавину его Микитку.

– Ныне ввечеру я уйду за весенним делом нашим, – сказал Булавин сотоварищам. – Вы уходите бездорожно, паситесь приайдарских станиц, понеже тут рыскают царёвы служки.

– Сам пасись, Кондратей Офонасьевич, – напомнил пушкарь Дыба. – Да возьми кого-нибудь с собой.

– Со мной пойдёт Вокунь и ты, Стенька, за есаула.

– А я? – спросил Лоханка с обидой.

– А ты, Семён, отправишься на Бахмут тайно. Выроешь в погребе за моим куренем бочонок с медью и сребром и отвезёшь те деньги атаману Некрасову в Есауловскую. Купите вместе с ним ружей, зарядцев да сабель. Сидите в Есауловской. Ждите. Как прослышите, что я объявился, – так ко мне без промешки, конны и оружны, а у кого нет ничего – так идите, всё будет.

Последний раз повечеряли у раскольников все вместе и тронулись в путь. Лошади у них были неважные – из тех, что удалось поймать в лесу. Много их разбежалось после обстрела Максимовым лагеря булавинцев, но и такие лошади – находка. Лесом пробирались ещё засветло. Булавин был погружён в думы, и всё виделось ему, как за ворота провожал их старец-раскольник. Проводил, перекрестил их спины с облегченьем.

– Прощай, божий человек! – поклонился ему Булавин с седла. – Паситесь царёвых слуг, нагрянут, не ровён час.

– А мы в полымя от антихристов! – неистово пропищал старец, и крик его вот уже который час бился в ушах Булавина.

«Какой народ! Его ломают, калечат, он сам себя жжёт, а всё жив-живёхонек!» – изумлялся он про себя.

Через два дня добрались до речки Миус и остановились на день в буераке близ берега. Надо было отдохнуть самим и подкормить лошадей у казацких острожий. Стенька не находил себе места. Он беспокоился за Булавина и готов был изрубить его кафтан, заменить эту предательскую одежду чем придётся, но нужна была не обычная одежда, и она наконец нашлась.

К вечеру на дороге через мосток показался монах. Стенька забрался под мост, потом неожиданно выскочил оттуда и в один миг снял с монаха чёрную мантию. Не пришлось даже вынимать саблю: монах был старый, горбатый, не сопротивлялся, но костил Стеньку самыми чёрными словами, видимо, остался в нём целиком казацкий дух, и так своей руганью умилил Стеньку, что тот снял с себя зипун, добытый при разгроме отряда Долгорукого, и отдал монаху. Старик оказался нахрапистый, он некоторое время шёл за Стенькой, ругаясь, а когда тот стал выталкивать монаха на дорогу, то монах огрел есаула палкой по шапке. На том и разошлись, монах пошёл на правый берег Миуса, Стенька, хоронясь за кустами, – на левый, к своим.

Монашья одёжина была Булавину узковата и длинна, но в ней он был надёжно защищён от ищеек, возжаждавших получить за голову атамана две сотни рублей. В этой одежде он добрался до Черкасска. Оставил своих с лошадьми под станицей Бессергиевской, а сам беспрепятственно прошёл в Черкасск.

От самых ворот Булавин заметил, что город жил растревоженно-пчелиной, очумелой жизнью. Всюду ходили пьяные жители. Слышалась стрельба. Половина лавок была закрыта. В кабаках – окна нараспашку, горшки на колах – символ кабака – побиты мальчишками или расшиблены из пистолетов. Жизнь на майдане и на торговых улицах в тот полуденный час еле теплилась, да и то торговали лишь иноземцы. От куреня к куреню, с база на баз то и дело слышалась нервозная перекличка.

Булавин замечал на себе пристальные взгляды и направился, как положено монаху, сначала к церкви. Время было уже послеобеденное, служба недавно кончилась, и он лишь походил около паперти, постоял у ржавых разинских кандалов. Под стеной, под рыжими натёками на брёвнах Церкви лежал пучок сухой травы – опавшие с кандалов Цветы. «Все смертные двоелики, – вспомнились слова разинца Лоскута. – На людях да по указам Разина ругают, а в душе почитают…»

На корабельной стороне, у стружемента, Булавин нашёл кабак и дотемна высидел там. Ел скоромное и никак не мог отвязаться от пьяного казака.

– Чернец в Черкасской город пожаловал! – орал казак, гремя болтавшейся на длинном темляке саблей, и дёргал за рукав: – Издалека идёшь, а? Должно, намедни праздник престольный будет, а? Какой праздник, чернец? Скажи! Молчишь, святая душа! А у нас, грешных, завтра тоже праздник: войсковой атаман круг сбирает, казаков станет стыдить, кои супротив Булавина не пошли. А почто мы пойдём? Он, Булавин-то, за нас, казаков, поднялся! За дом пресвятой богородицы, а ты и не ведаешь ничего, божий человек? То-то! Ушли от мирских грехов, местечко в раю вымаливаете, а кто станет землю от погани чистить? А? Не вы ли, чернецы-страннички? Скажи хоть слово! Нну!

Булавин поднялся, принагнул, придавил казака ручищей к лавке и перелез через него. Рыба и квас остались на столе да кусок недоеденного хлеба.

– Дурак ты луганской, дурак и есть! Все у вас там, в Луганской, дураки – так уж от века повелось! И чего божья человека изобидел? – накинулся кто-то на пьяного казака.

Над Черкасском уже загустели сумерки. Небо, покрытое сплошной облачной наволочью, не пропускало даже призрачного света южных звёзд, и если бы не молочная, почти умершая полоса над зашедшим в крымской стороне солнцем, пришлось бы поплутать в поисках дома войскового атамана. Умеряя шаги, обуздывая гневную походку, Булавин вышел на майдан и с противоположной от церкви стороны безошибочно направился к светившимся окнам атаманского дома. На крыльце, как он и предполагал, чернели караульные казаки – сразу двое. В окнах были видны свечи, отблески их играли на дорогом оружии, развешанном по коврам – всё знакомо. Справа, в красном углу, мерцало золото и серебро иконных окладов в белых, шитых красными нитками полотенцах. Людей не было видно, но за низкими занавесками угадывалось несколько голов – должно быть, семья сидела за ужином. Булавин медленно шёл мимо, но, поровнявшись с окнами, резко шагнул к дому.

– Эй! Старец! Отыди! – окликнул один казак, но Булавин шёл.

– Отслонись, старец! – кинулся наперерез тот же казак, а за ним вырос перед окошком и второй.

Булавин тронул под одеждой монаха пистолет.

В дому услышали. Там задвигались тени.

«Ага! Без покою живут!» – отметил Булавин.

Пока казаки в замешательстве поталкивали неподвижную глыбу в монашеской одежде, с трудом приотворилось забухшее окошко и показалась женская голова.

– Чего шумите? – спросила жена Максимова.

– Да вот тут старец… Подаянья, должно, имать норовит! – ответил казак.

– На ночь-то глядя? – проворчала недовольно хозяйка. Она убралась, буркнула что-то в глубину горницы, а в окошке качнулась другая тень.

«Он!» – бухнуло и жгучей ненавистью зашлось сердце Булавина.

– Этак караулить – целый монастырь найдёт! Окошки палками выхвостают! Стражнички! – ворчал Максимов на казаков, уже высунувшись и присматриваясь к темноте. В руке он держал кусок пирога.

Булавин надёрнул на лицо чёрную накидку и смотрел на Максимова с той запредельной ненавистью, что вдруг перехватывает горло. Рука окостенела, обхватив ручку пистолета под одеждой. Вот сейчас, казалось Булавину, всадить пулю в этот сухокостный лоб или схватить за жилистое горло, выдернуть из окошка и – не успеют сторожевые – задушить изменника за всё его коварство, за подлый обман, за нарушенье клятвы, за то, что посадил за караул Анну, надел кандалы на тонкие ручонки сына.

– На, божий человек, держи кныш, кормись Христовым именем!

В неверном свете свечей Максимов протянул руку. Навстречу прянула левая рука странника, удивительно знакомая – с оттопыренным чуть в сторону указательным пальцем. Где он видел эту руку или такую же? Но пока поворачивались тяжёлые жернова памяти, из дому донеслось:

– Закрывай, не лето красное!

– Ступай, ступай, божий человек! – заусердствовали казаки, подталкивая Булавина в спину. – Поди в церковную сторожку, там пристанище нищей братии! Ступай, не оглядывайся!

Спокойно хрупнула створка окошка, разбухшая на осенних дождях. Казаки отвязались, и постепенно, как из-под толщи воды, выплывало подавленное ненавистью сознанье Булавина. «Хорошо, унял себя! Хорошо, не промолвил ни слова – по голосу бы признал!» – трезво, но всё ещё отрешённо, как после припадка безумия, подумал Булавин.

Теперь он отыскивал другой дом. Пройти его было никак невозможно. Поплутав слегка, он оказался в знакомом заулке близ городской стены. «Ага! Вот они, раины, стоят!» – оприметил он тополя у дома Зернщикова. Зашуршал палой листвой. У соседей, за тем самым плетнём, на котором Зернщиков расшиб горшок из булавинского пистолета, залаяла собака. Кто-то вышел из соседей и настороженно прислушался, остановившись в дверях. Булавин перестоял за тополями, а когда всё успокоилось, прошёл к окну хозяйской горницы и постучал. Он намеренно стучал не в дверь, чтобы не вышли работники.

– Кто? – неожиданно раздался доверчивый женский голос, будто там ждали стука. Зажглась свеча, и заблестела слюда в раме.

– Зернщикова атаман к себе зовёт! – ответил Булавин, прячась в простеночной тени.

– Ему чего – дня мало?

– Да велит выйти на час!

Окно захлопнулось. В доме началась ходьба, послышались грубые, хриплые голоса. Наконец отворилась дверь и вышел Зернщиков. Позади его ещё стояли со свечой. Хозяин неторопливо подтянул один сапог, поправил накинутый на плечи кафтан и сошёл по ступеням на землю. Булавин выждал, когда уйдут со свечой, и крупным шагом догнал войскового старшину.

– Илья! – громыхнул его голос в ночи.

Зернщиков шаркнул сапогами по траве – отпрыгнул в сторону и замер горбатой тенью напуганного кота.

– Не беги, это я тебя звал, Илья! – Булавин приблизился.

– Ты ума отошёл, Кондрат! Уходи!

– Не пасись! Нас никто не видит. Гутарь мне истинно: как отворотило Максимова от нашего дела?

– Испуг его одолел пред царёвым возмездием. Пошёл на тебя.

– А ты?

– А я, вестимо, приболел…

– Почто не упредил меня?

– Тебя упреждать – ветра в поле искать!

– Рад Максимов, что напал на меня?

– Надо бы не рад! Живёт отныне ожиданьем царёвой милости. К нему теперь не войди: возгордился превелико – бунт унял.

– Унял? Он токмо огонь внутрь загнал. Отныне внутри дому займётся, и тут уж ни крыши, ни головы не упасти, попомни!

– Да полно! Сила где?

– Со мной, Илья, весь Дон! Все реки запольные! Волгу и Астрахань подыму! Терек и Запороги! Не жить предателю воли казачьей! За меня мужик пошёл – валом валит! Погоди, вот весна накатит, заявится Булавин, что красное солнышко, под Черкасской город ваш – мно-огим не сносить голов!

– Свою береги: она в два ста рублёв обмеряна повсеместно…

– Дорого ценят. Не обогатиться ли тебе, Илья? Вот она, голова-то! Бери! – кольнул Булавин, испытывая Зернщикова.

– Я погожу, когда вздорожает, – ответил тот с ухмылкой.

Булавин схватил его за рукав.

– Илья! Где мои? В Черкасском? Где?

– Чего не ведаю, того не ведаю! Гутарили старшины, в походе бывшие, что-де жену твою и сына отправили поначалу на Воронеж, а потом будто к киевскому воеводе Голицыну, а в какую тюрьму потом повезли – не ведаю, вот истинный бог!

– Верю. Прощай, Илья! – Булавин отпустил рукав старшины, подумал и решительно сказал: – Коль не боишься Максимова, то скажи ему: я всё прощу иуде, ироду, ежели одумается и пойдёт за меня, за волю реки, за голытьбу, что круг меня прибивается. Это последнее моё слово. Прощай! Спать буду в сторожке. Я это к тому, чтобы не искать меня долго в ночи, коль за головой придёте…

– Прощай, Кондрат. Спаси тебя Христос!

В душе Булавин считал, что Зернщиков оставит ночевать, но тот боялся приглашать столь отчаянного человека и в то же время боялся отпустить в этот страшный мир его, живого свидетеля их совместного сговора. Что делать? А может, решиться? Не уснёшь…

3

Прикинувшись простаком, Булавин не остался, однако, в Черкасске, да и зачем, раз семья не здесь? Он сделал круг по майдану и ушёл в корабельную сторону. Стружемент охранялся в последние годы слабо, а после победы на Айдаре Максимов совсем успокоился в городе, сосредоточив вниманье на степи, где он усиленно вылавливал булавинцев. На следующий день был намечен круг и казнь бунтовщиков. Булавин узнал об этом ещё накануне, но не остался: не мог при казни поручиться за себя…

У стружемента он отыскал лёгкую будару, неслышно обогнул город по самой кромке острова, переплыл протоку и вышел на берег с ногайской стороны. Своих он отыскал под утро. Окуня отправил в станицу Бессергиевскую за едой и вином на дорогу. Целый день Булавин со Стенькой ждали Окуня. Тот вернулся под вечер, привезя и вина, и еды, и зачем-то большую икону, едва помещавшуюся на груди под рубахой.

– Кондратей Офонасьевич! Чего стряслось на Дону! Калмыки напали на понизовые станицы!

– Верно ли?

– Истинно так! Тайша Четерь из-за Волги своих привёл. Много станиц пожгли, людей увели и скот!

– Ещё забота Максимову, – проворчал Булавин, укладываясь под кустом тёрна. – Теперь ему надобно своих толстосумов защищать, что в понизовых живут станицах.

– Калмыки не дураки, – сказал Стенька. – Они не пошли по голутвенным, а подались к злату понизовому.

– К нам бы их приворотить, как начнём по весне. Токмо дики зело, – вздохнул Булавин.

Окунь был необычно возбуждён. Глаза его ошалело шарили по склонам балки. Он отказался есть и пить, казалось, известие подействовало на него. Однако это было не так.

– Атаман, дай мне твой пистолет! – вдруг спросил он.

Булавин подал пистолет, даже не взглянув на юного казака.

Окунь схватил длинноствольный пистолет и убежал по склону балки за поворот. Вскоре неожиданно близко и рискованно громко грянул выстрел. Булавин переглянулся со Стенькой, и оба побежали туда. Саженей через сорок они увидали Окуня. Окунь стоял на дне балки и старательно целился в заросший тёрном склон. Он что-то шептал при этом, как безумный, и не слышал шагов. Булавин со Стенькой подошли и увидали потрясающую картину: Окунь целился в икону!

– Вечная память Стеньке Разину! – дрожащим голосом проговорил он и снова выстрелил.

Старая, тёмная доска дёрнулась и, продырявленная, завалилась под куст.

– Вокунь! – окликнул Булавин.

Казак вздрогнул и уронил пистолет.

– Я… Клад отныне мой! Слово вызнал!

– От чума взгальная! – выдохнул наконец Стенька. Даже его, бывалого степняка, и то поразило такое.

– Ладно. Будя вам! Пора собираться, прогон ждёт в триста вёрст.

Окунь всё ещё дрожал. Пот крупными каплями падал с его лица. Глаза горели лихорадочной радостью большой удачи.

– Клад мой! Скоро у нас всё будет! Всю голытьбу на коней посажу, в зипуны наряжу, ружьём увешаю! – хрипел он.

После того как ему дали вина и выехали в вечернюю степь, он рассказал, что в Бессергиевской старик-разинец поведал тайну слова, с которым откроется клад Разина. Для этого надо выстрелить в икону или крест трижды и крикнуть: вечная память Стеньке Разину!

– И где тот клад? – спросил Стенька-есаул.

– На донском острову близ Паншина-городка, – уверенно ответил Окунь – так, будто сам прятал. – А мы куда?

– В Сечу. К запорожцам.

Ночью проехали мимо Аксая. На рассвете, уже на измученных лошадях, успели переправиться через реку Миус меж Таганьим Рогом и Троицким, в котором почти круглый год жил азовский начальник Толстой. А потом потянулась бесконечная крымская сторона с ручьями, речушками, реками – всё поперёк их пути. Ни селенья, ни станицы, лишь мелькнёт кое-где юрта кочевника да раз в сутки сторожевой курган, и снова под ногами лошадей вьётся еле приметный летник в пожухлой траве да тянет в лицо родимая горечь полынного ветра. Только на пятый день сверкнул вдали Днепр. Выехали к нему как раз на большой подкове, откуда река поворачивает на запад, на пороги, а за ними, против устья Чертомлыка, что вливался в Днепр справа, и была Сечь. На большом острове громоздилась крепость с башнями и стенами из дубовых брёвен. За ними подымался шатёр церковной колокольни. Под вечер на берегу – ни казаков, ни городского шума, только несколько будар с запорожцами покачивалось на упругих осенних волнах. Запорожцы забавлялись рыбалкой.

Запорожская Сечь жила полусонной осенней жизнью, наслаждаясь остатками исконной дедовой воли, постепенно замирая в ратном безделье. Им, запорожцам, тоже, что тиханушкам, – ни выхода в море, ни похода на Крым или на Польшу, сиди и жди царёва жалованья да отсылай казаков в царёво войско. Сколько их полегло в сосняках Лифляндии, в топях приморских! Сколько полегло под плакучими ивами в земле литовской! Но Сеча ещё жила надеждой на своё возрожденье, не зная, что жизни ей оставалось меньше двух лет…

– Рыбу ловят! – хмыкнул Стенька.

– Свистни им, пусть перевезут.

Стенька свистнул, но бараньи шапки запорожцев даже не качнулись. Свистнули вместе с Окунем – никакого вниманья.

– Ну-ко засветите в них чем-нибудь! Вон в того, что ближе!

Кинули в рыбаков комьями земли. Кинули палкой-сушняком – не шевельнулись. Булавин вытащил пистолет и выстрелил – как пни сидят запорожцы.

– О, чёртово племя! – изумился Стенька.

– Я им сейчас, анчуткин рог!

Булавин сыпанул пороху в пистолет, закатил пулю, прицелился и ахнул по лодке. Было слышно, как пуля глухо тукнула в борт. Запорожец в лодке зашевелился и поплыл к их берегу.

– Сидайте, бисовы диты! – и повёз в Сечу.

У ворот Сечи случилась заминка. Булавин знал, что надо было сначала известить Сечу через Кодак – главные ворота Сечи, что вёрст за семьдесят отсюда вверх по Днепру, и там ждать разрешенья на въезд, но время не терпело.

– Ты, длинноус, поди и скажи кошевому или Гордеенке, что приехал атаман с Дону.

– Посольство у Кодаке сидят! – ответил караульный.

– Скажи, что приехал атаман Кондрат Булавин по делу наших войск – Донского и Запорожского, а медлить немочно, понеже время ныне горячее!

– Цэ ты Булава? – показал чумазую рожу в окошке ворот.

– Я.

– Сидайте, а мы пидэмо до кошевого!

Булавин присел прямо на землю под молодым дубком. Окунь ходил, разглядывая стены крепости. Стенька стоял у причала и задирался с запорожцем из-за дырки в лодке от пули.

Через час, не меньше, появился караульный, и ним пришёл заросший, как леший, полковник, прихрамывая в засохших сапогах (не надевал целое лето), подозрительно оглядел прибывших, почесался и повёл к кошевому. Булавин понял: раз принимают напрямую, без Кодака, значит прослышали в Сечи о делах на Дону. Теперь бы, думалось, поскорей бы круг собрали.

На общевойсковом кругу, разгоревшемся в одночасье, дали слово Булавину. Он рассказал всё, как есть, и попросил помощи. Мнения запорожцев разделились, а кошевой и вовсе потребовал взять Булавина за караул и отправить его в Москву, как писалось в бумаге из Приказа Малыя России. Но как только кошевой заговорил о той бумаге – тут и взыграла запорожская кровь.

– Казаков выдавать?! Из Сечи?! Клади булаву, кошевой!

– Клади булаву! – вскинулся над толпой Костя Гордеенко.

Более трёх тысяч запорожцев, растормошённых небывалым событием на Дону, предчувствием похода, взбаламученные словами кошевого, потребовали тотчас, в одну минуту, оставить высокую должность.

– Клади булаву!

– Вались с кошевых!

– Клади булаву!

Тимофей Финенко положил булаву на землю, поклонился воинству, пошёл из круга к атаманскому куреню, дабы в тот же час перебраться в один из общих, где жили по полтораста запорожских душ.

– Кричи, лиментарь, кошевого! Кричи, лиментарь!

– Чего ждёшь?

Полковник поднял булаву над головой, крикнул.

– Кого в кошевые?

– Костку Гордеенко! – грянули со всех сторон, забив другие имена, выкрикнутые слабее.

– Кого в кошевые?

– Костку Гордеенко! – ещё стройней ударила волна голосов, решительно забив небольшие десятки других голосов.

– Кого в кошевые? – третий раз спросил громогласно лиментарь, и в третий раз выкрикнул круг казака Гордеенко.

– Бери булаву, Гордеенко! – сказал лиментарь и, хромая в своих сапогах, как в глиняных горшках, отошёл в сторонку к другим полковникам.

Гордеенко был уже атаманом и слыл в московских приказах ненадёжным, склонным к государеву воровству, но близким душе простого запорожца. Он вошёл в круг, привычно поднялся на столец и вновь увидел вокруг себя просторный, но сплошь забитый сейчас майдан, обрамлённый постройками длинных куреней, пристройками для общевойскового добра, увидел крутой шатёр церковной колокольни и перекрестился. Потом он поднял булаву и низко поклонился на все четыре стороны. С его обнажённой головы узким хвостом свисал длинный оселедец[11]11
  Оселедец – невыбритый клок волос.


[Закрыть]
.

– Казаки запорожски! Братове! Хай гутарит Булава!

Булавин снова поднялся на столец и заговорил:

– Братья! Казаки запорожские! Было у нас собранье казацкое на реке Хопре для того, что прислан был на Дон полковник Юрья Долгорукой для розыску и высылки из наших казачьих городков новопришлых с Руси всяких чинов людей, и городки наши многие разорили и пожгли, а нашу братью, казаков, многих пытали и кнутом били, и носы и губы резали напрасно, и жён, и девиц брали на постель насильно и чинили всякое надругательство, а детей, младенцев сущих, по деревьям вешали за ноги. То они не по-православному делали! И такое видя над собой разоренье напрасное его, князя Долгорукого Юрья и при нём людишек его побили мы, донские казаки, до смерти. Атаман войсковой, Лунька Максимов, спужался царёвых полков и супротив казачьей воли пошёл. Мы, донские казаки, бьём вам челом, братьям нашим запорожцам, и хотим, дабы вам быть с нами заедино, стоять за волю Донского и Запорожского Войска!

– Добро, Кондрат Булавин, – сказал Гордеенко. – Рада станет думу думать.

– Зараз идти с Булавиным немочно, – сказал лиментарь, – понеже наша легковая станица зараз на Москве.

Это заявленье поуспокоило раду, вернуло её к спокойному рассуждению, и Булавин понял, что до тех пор, пока не вернутся запорожцы с войсковым жалованьем и припасами из Москвы, ответа не будет.

– Живи, Булава, в Кодаке, я дам знать! – сказал Гордеенко.

Булавина с Окунем и Стенькой перевезли на пароме. Служивые люди стояли у самой воды и ждали, пока Стенька отсыпал им медяки.

– Едем в Кодак! – буркнул Булавин.

Вокруг Сечи на этот раз высыпало много народу, всё больше торговцы из украйных городов и заморские, жившие за стенами Сечи, обиравшие щедрое казацкое воинство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю