Текст книги "Обречённая воля"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
7
Рябой не был на Бахмуте почти два года и вот заявился наконец. Потянуло теперь, под осень, когда в степи замирает жизнь, когда ищут своего места степные бродяги, угнездиваясь в лесных землянках, скорорубленных избах, в саманных куренях или, притворяясь набожными, уходят на зиму в скиты раскольников, вытравив из себя табачный дух, – в скитах проще, чем в монастырях, – вот в такое-то время и затосковало сердце Рябого по Бахмуту. После Астрахани он увёл голутвенных конников и пеших односумов на крымскую сторону Дона. Там, на речке Жеребце, срубили городок и зажили привольной жизнью. Жил там Рябой. Присматривался. Больше всего поражали его те, что были раньше холопами или тягловыми крестьянами. Они с воловьим и совершенно непонятным ему упорством вгрызались в новую жизнь. Рубили липовые избы, ставили просторные конюшни, дворы и, что особенно было дивно Рябому, – все они, как черви, ушли в землю. Рябой с ухмылкой смотрел, как они выворачивали землю наизнанку деревянными сохами, кидали в пахучую чёрную благодать зерно, а по осени снарядили будары и отправились торговать пшеницей в Черкасский город и в понизовые станицы. Вернулись с деньгами! Разодетые! Оружные! Они сбили с толку немало заезжих казаков. Поругался Рябой, а потом видит, что не перетянуть казаков в степь, и отправился один по Придонью, да так разгулялся, что остались на нём только оружие, шапка да крест. Остался ещё кабардинец каурой масти, всё остальное ушло на веселье, но до Семёна Драного опять долг не довёз.
В ночь перед въездом в Бахмут ночевал Рябой в Айдарском лесу. Забился на чьём-то покосе в стог сена, стреножил лошадь и уснул безмятежно. Наутро, ещё горели звёзды, он выехал из леса на дорогу и погнал было кабардинца рысью, но почувствовал запах дыма. Повертел носом, определил направленье и поехал на дым. Вскоре он увидел на опушке леса потухающий костёр, а рядом, под кустом тёрна, спящего человека. Подъехал. Странник лежал на боку, подставив спину костру. Лицо было закрыто от всего света полой зипуна. На ногах, как на палках кабацкие горшки, кривились большие истрёпанные чирики, и по всему виду это был не казак.
«Совсем рядом спал, – шевельнулась в Рябом запоздалая степная тревога перед незнакомцем. – Мог бы подкрасться и убить».
Рябой отстегнул от правой ноги пику и остриём кольнул спящего. Человек шевельнулся, скинул с головы полу зипуна, но потом, к удивленью Рябого, не испугался, а спокойно сел и, позёвывая, крестился.
– Ты хто, шельма? – обратился он к старику.
– Аз есьм Епифаний, брат твой!
– А! Да ты хаживал в запрошлом годе с моей вольницей! Признал меня, Епифаний?
– Признал. Не достойны вы, вольница, веры христовой. Много у вас вина да крови льётся.
– Ладно, ладно тебе! Книжку-то носишь под рубахой?
– Яко крест нательный – вечно со мной священна книга. Она мне утеха и необорима защита.
– Необорима защита! Я бы вот тебя проколол пикой сейчас, чем бы твоя книга помогла?
– Ты же не проколол – вот и помогла!
– А давай попробуем! – Рябой поднял пику.
– Упаси тебя бог! Уклонися ото зла и сотвори благо!
Конь Рябого запрядал ушами, кинул мордой от кустов.
Тотчас послышался шорох, потом шаги, закачались ветки. Рябой невольно положил руку на эфес сабли.
– То странники мои, – пояснил Епифаний.
Кусты раздвинулись – и появились двое стариков в поношенной казачьей одежде, оба седые, будто окаченные пивной пеной.
– Вы чего это, деды, по кустам хоронитесь? – спросил Рябой.
– Отошло наше казацко времячко, атаман-молодец, – ответил самый старый из них, согнутый к земле.
– Куда прогон правите?
– В Донской казачий монастырь лёг наш прогон, атаман-молодец, – сказал второй и лишь мельком, без интереса, взглянул на Рябого. Он тяжело опустился перед кострищем, стал разгребать золу синими, как глина, жилистыми руками.
– Откуда бредёте?
– С низовья, – ответил второй, полыхнув на Рябого шрамом во всю скулу.
– Али вас некому кормить стало в вашем богатом краю?
– Кормят лошадь, покуда она везёт, – ответил сгорбленный и тоже присел к костру, вытянув над ним руки. Второй посмотрел слезящимся взглядом на Рябого, задрав голову, дрогнул тёмным провисом кожи на шее и наставительно сказал:
– Дуван казацкой что здоровье – на весь век не хватит.
– У вас, в понизовье, домовитых казаков что саранчи, – нахмурился Рябой.
– Домовитость не от бога, а от голутвенных рук, атаман-молодец. Как ему, домовитому, без голытьбы? А? – спросил горбатый.
Рябой промолчал.
– Вот то-то! – закончил он победной ноткой в голосе и как бы уж не для Рябого, а сам для себя, продолжал: – Только ныне, слышно, мор пошёл на всех домовитых от царёвых слуг.
– Что за мор? – спросил Рябой.
– Ныне домовитые сами косить пойдут.
– Это из какой нужды?
– Ныне всех беглых царь на Русь выводит, – сказал второй старик, поддерживая горбатого.
– Брехня это ваша, приморская!
Старик снова поднял голову, натянул ослабевшие жилы на шее.
– Не той мы масти, атаман-молодец. Ащеле мы брешем, то и рыба по земле ходит! Да и не повелось нам брехать, коли идём мы не домонь, а в монастырь.
– Где он, царь, выводит беглых? – приосанился Рябой.
– От Каменской идёт московский князь. Всех беглых выводит снизу доверху Дона, а кто в упрямстве костенеет, того до смерти побивают.
– А кто хулит его, князя, – тому губы да языки режет, – сказал горбатый казак.
– Да брехня это! – воскликнул Рябой.
– Не шуми, атаман-молодец, – укоризненно увещевал его горбатый казак, – а коли нам нет веры, то спроси святого старца Епифания.
– Верно, Епифаний, говорят они?
– Истинно рекут тебе братья твои, атаман. Истинно.
– Истинно! – передразнил Рябой. – Чего же ты молчишь тут, анчибел тебя закопыть!
– Се дни пришли, в них же живущие на земле обременены данями многими, и скрылся путь правды…
Рябой не дослушал Епифания. Он развернул кабардинца, огрел его арапником и со свистом полетел к дороге. Мелькали, шаркали по ногам лошади кусты тёрна, ветер загудел в ушах. Издали он обернулся и увидел, как оба казака поднялись и смотрят из-под ладоней. Их позы напоминали Рябому позы мальчишек, коим ещё не велено садиться на лошадь, вот и смотрят они заворожённо во след каждому доброму казаку, и горит в их глазах нетерпеливое ожиданье своего казацкого часу… Да, такое напомнили ему позы стариков, но он знал, что в глазах этих старых рубак горит сейчас голая, одна голая тоска по ушедшей силе. Рябой отвернулся и где-то через версту укорил себя, что обидел стариков ни за что.
– Эй! Отворяй!
– Ты хто? – прохрипел спросонья караульный.
– Отворяй, гутарят тебе добром!
– Не шуми! Прибери свои причиндалы да скачи но ветру, не то трухменку вместе с башкой потеряешь!
Рябой позеленел, задохнулся от злости. Его, старого бахмутца, не пускает какой-то приписной, а то и вовсе новопришлый!
– Убью! – гаркнул Рябой.
– Ты мне пошумишь тут, рогач те в хайло!
– Отворяй, свинячье рыло, а не то разнесу ворота!
– Ежели бы я тебе отворил – ты бы у меня отпробовал сабли вдоль хрипа! – хрюкнуло в щели дубовых ворот.
– Ах ты, мериновое нюхало!
– Не шуми, рыгалка вонюча!
– Ах ты, вшивокорм! – сорвался на визг Рябой. – Убью!
Он вырвал из-за пояса длиннущий турецкий пистолет и выстрелил по щели – в то самое место, где, по его расчёту, должен был находиться глаз караульщика. За воротами стало тихо.
– Хто там шумит? – послышался другой, знакомый голос.
– Да взгальной какой-то наехал! – отвечал первый караульщик.
Рябой лихорадочно заряжал пистолет, стараясь не рассыпать порох дрожавшими от злости руками.
– Рябой! То Рябой наш! Отворяй! – прошепелявил знакомый голос.
За воротами завозились с запорами. Створки тяжёлых дубовых ворот распахнулись медленно, как царские врата, Рябой тронул коня и въехал, что Христос в Иерусалим. Обвёл караульщиков налитыми кровью глазами, угрожающе держа пистолет в руке.
– Это ты, Вокунь, шумел на меня?
Не успел Окунь ответить, как напарник его, новый казачина из верховой станицы, недавно прибившийся к Бахмуту, кинулся бежать.
– Стой, анчибел! – гаркнул Рябой и хотел пуститься за ним на коне (что бы проще?), но передумал. Он поднял пистолет и прицелился в бегущего. Грянул выстрел – слетела шапка с казака, а сам он ткнулся в землю. Рябой приподнялся в стременах, озабоченно глядя на упавшего.
– Ну и взгальной ты, Рябой, – укоризненно сказал Окунь. – То же тебе не тушкан какой, то ж тебе казак, а ты по нему…
Окунь не договорил, остановился с открытым ртом и вдруг рассыпался облегчающим душу, беззаботным, мальчишеским ещё смехом, сморщив конопатый нос. Он был рад, что казак вскочил с земли, на которую рухнул со страху, подхватил шапку и кинулся за угол куреня.
– А ты, Вокунь, не ржи, а беги подымай городок!
– Да ты уж поднял его, взгальной!
Из куреней, и верно, уже выходили казаки, присматриваясь к всаднику у распахнутых настежь ворот.
– Атаман где ныне? На Бахмуте?
– Ввечеру видел, как Кондратий Офонасьевич домонь шёл. Сразу после пришлых.
– Домонь, гутаришь?
– Домонь, – ещё раз подтвердил Окунь, затворяя ворота.
Рябой поехал шагом к куреню Булавина. По пути ему предстояло проехать мимо своего старого куреня. Он знал, что этой встречи не миновать, поэтому сразу же переехал мосток через реку и очутился на другом берегу, у стен, в которых надеялся после тяжёлого азовского похода жить долго и счастливо. Подправил поближе. Придержал кабардинца.
Курень был заброшен. Слюдяные оконца выдавлены мальчишками. Изнутри тянуло сыростью земляного пола – это зимой нанесло туда снега, и на целое лето хватило там гнили. В курене почему-то никто не селился. Рябой сидел в седле набычась. Вспомнилась ему молодая турчанка, доверчивая, беззащитная, и стало ещё тяжелей на сердце. Не отыскать ли её? Он снял трухменку, но почувствовав, что на него смотрят из всех окошек, отстегнул пику и стал тыкать ею в обветшалую стену, как бы проверяя её годность для жилья.
– Иван! – послышался бас Булавина. Этот голос ни с чьим не спутаешь – гром, не голос. – Ты чего шумишь ни свет ни заря?
Рябой молча тронул копя навстречу атаману. Пожалуй, только Булавина да Голого и побаивался Рябой.
– Беда, атаман! С понизовых станиц москали идут!
– То ведомо всем, – прогудел Булавин. – Где гулял?
– На Диком поле, атаман, где мне ещё гулять? – Рябой спешился, разминая ноги. – Ну, по Волге прошёл, царёвы будары потрогал. Под Воронежем снова погулял, а больше нигде не хаживал.
– Кого повидал?
– Много видал народу! – вытерся трухменкой. – А три дня назад набрёл на новорубленный городок и видал там мужика Антипа. Откуда? – спрашиваю. А он гутарит: у самого атамана Булавина домовничал! Врёшь! – шумлю. А он побожился…
– Верно. Жили у меня тут.
– А чего сбежали?
– Долгорукого испужались… Все здоровы у них? – спросил.
– Все-е! Морды наели. Жене и племяннице нарядов понакупил с пшеничных торгов. Ходят будто княжны какие. Хороша у него племянница, ей-богу! Я гутарю: увезу племянницу-то! А он так и позеленел, так и почернел, аки турок. Не отдам, шумит. Видал, шумит, как ты турскую бабу чуть не зарубил у кладбища! Вот анчибел! И где он только это увидал? А хороша племянница! И лицом бела, и шеей, и всем, навроде, взяла, и…
– Где отряд Долгорукого? – перебил Булавин.
– Кто его ведает! Сказывали старики, будто идёт он кривым прогоном.
– Кривым, а станицы пустошит!
– Пугнуть бы надобно? – прищурился Рябой.
– Вызнать надобно, где он есть и сколько с ним…
– Пусти меня – вызнаю!
– Иди отоспись, а потом уж…
– Можно ли спать? Я зараз, только в кабак загляну!
8
Рябой сразу расцвёл, как только появился в Бахмуте. Ожидание грозных событий и радость встречи со знакомыми казаками смешались в какое-то лихорадочное чувство неукротимой жизни. Это проступило в нём сразу же, у ворот городка, и когда Булавин предложил ему разузнать о продвижении отряда Долгорукого, он не мог не вызваться и не поехать на это важное и, как казалось ему, многообещающее дело. Рябой отобрал лишь двоих – Шкворня и Артамона Белякова, того самого выходца из Руси, недавно принятого на кругу в казаки. Шкворень и Беляков метились ехать в степь одвуконь, но Рябой отмахнулся:
– У Долгорукого руки коротки до нас, и так уйдём, абы что!
Рябой распорядился, чтобы Шкворень и Беляков надели панцири. Всё было исполнено, у каждого было по пистолету, по пике, по сабле. Отъезжали от куреня Булавина. Атаман молчал. Как никогда, он был неразговорчив в последние дни. Пришло письмо от Максимова, написанное ко всем атаманам войска. Цапля читал вслух два раза подряд – скоро, потом медленно – и в оба раза один и тот же смысл: за укрывательство беглых – казнь атаману и лучшим людям городков и станиц…
– На рожон лезти не велю! Вызнать надобно, как идёт Долгорукий, какой по нём прогон по городкам ложится – кровав аль не кровав… Одно помните – ждём тут.
Рябой проверил крылья седла, провёл ладонью по крупу коня до самой репицы, обошёл его, видя, что вместе с ним любуется на доброго кабардинца вся бахмутская рать от мала до велика. Нагнулся под шею и как бы невзначай задел не шибко головой по губе – конь вскинул лёгкую красивую голову, запрядал тонкими, чуткими ушами, открыв могучую мускулистую грудь. Но этого Рябому было мало. Он незаметно двинул коня по копыту – и тот тотчас грациозно согнул сильную ногу, показывая бабки и блестящее желтизной точёное копыто, и так же осторожно, будто не на землю, а на горячие угли, снова поставил ногу.
– Ишь, анчуткин рог, какого кабардинца надуванил! – беззлобно позавидовал Булавин.
– Ай, конь! Ай, добрый конь! – авторитетно сказал старик Ременников.
Похвалы старого казака хватило Рябому, других бы он не слушал. Лихо, чуть не вниз головой, кинул себя в седло. Свистнул, вскинув арапник. Расступился бахмутский люд, и, как по живому коридору, тронулись рысью конники.
Был полдень. Неяркое, прихворное осеннее солнышко светило в правый бок со своей полуденной вышины. Дорога еле приметно в поникшей траве пестрела оспинами копыт и резала степь надвое по жёсткой суши перезревшего ковыля. Прямо в лицо, с восхода, ветер тянул горький запах степи, накатывал сусликовую посвисть. Степь. Буераки. Неожиданные ручьи и речушки, живущие ключами земли. Настороженные перелески, слившиеся с синеющей далью горизонта. И небо. Огромное и потому всегда низкое степное небо! Под ним, не помня когда, родился Ивашка Рябой, под ним придётся ему умереть. И пусть упадёт он где-нибудь посреди этой милой степи, но только упасть бы ему в бою. Пусть звери утащат его пустой череп куда-нибудь в тальковую теклину балки, но только упасть ему на людях, с саблей в руках, чтобы потом сказали о нём: помните, был казак Ивашка Рябой?..
– Шкворень, слухи идут, будто друзяк мой, Сенька Драной, в Старом Айдаре атаманит.
– Так заехать надобно, крюк невелик.
– Не-е… Я ему никак долг не сберусь вернуть.
– А куда мы прогон правим?
– На Ситлинскую.
– Тогда уж лучше через Старый Айдар и прямо на Луганскую! – предложил Шкворень.
– А! Поедем! – хлестнул Рябой кабардинца. – Сенька простит мне и на сей раз. – Он проехал некоторое время молча, потом, томясь бессловьем и выждав, когда кони сбавят ход и подравняются, заговорил: – Я ить ему с петрова дни деньги берег, да всё не день да не пора. Вот уж сколько годов тянет душу тот долг! С азовского походу! Ой! Ой! А ещё друзяк я ему!
– Друг не в долгу виден, а при рати да при беде.
– А долг?
– У тебя, Ивашка, должно, на долг память, а на отдачу другая, – сказал Беляков.
– Да не! Помню! Вот с петрова дни носил в гаманке, а тут подвернулись степняки, голытьба, ну, поставил им бочонок вина, потом другой, потом ещё, а потом и шубу оставил целовальнику.
– Ох ты, Рябой и есть Рябой! – хохотнул Шкворень.
– И шапку соболью, что под Воронежем в лесах промыслил. Всё целовальник, анчибел, побрал у меня.
– А голытьбы много было?
– Да с сотню как навроде…
Шкворень почмокал губами, представляя тот пир, что задал степному люду Рябой, и погрузился в раздумья о старом казацком житье, когда казакам была воля ходить и на крымцев, и на ногайцев, и даже в море, на турок. А теперь ждёшь не дождёшься этого вечно опаздывавшего царёва жалованья, перебиваясь рыбой да зверем. Когда парили соль, всё было по-иному. Весело было. Соль давала простор казацкому карману, а ныне соль вся ушла к изюмцам, к царёвым прибыльщикам…
Вёрст через десять, присматриваясь к овражинам, чтобы напиться после плотной еды, все трое почти одновременно заметили толпу людей. Среди них возвышались на лошадях всадники, но не отрывались от общей массы, должно быть, те, что были пеши, держались за стремена. Вот уже замелькали копья, заблестели стволы ружей. Кое у кого игольчато посверкивали сабли в руках.
– Поворачивай, Рябой! – серьёзно, хотя и бесстрашно сказал Шкворень.
Беляков, не дожидаясь ответа, приостановил коня и потянул узду на разворот.
– Стойтя! – Рябой нахмурился, выпятив нижнюю губу вперёд, и долго всматривался. – Стойтя тут!
Рябой поправил пистолет, саблю, чуть поослабил у ноги и принаклонил к плечу пику. – Как стрельну, так скачите на Бахмут!
Он тронул коня рысью. Беляков и Шкворень следили, как он приближается к толпе степняков. Вот Рябой наклонился вперёд, и даже сзади было видно, что конь пошёл ёмким, стелющимся намётом.
– Ох, и взгальной Рябой! Надо было не пущать.
– Дурак – божий человек, авось пронесёт… – перекрестился Беляков.
Теперь Рябой был уже совсем близко. Толпа ощетинилась. Несколько конных вывернулись вперёд. Замерцали сабли. Над головами пеших закачался частокол ружей. Но вот кабардинец Рябого взял чуть вправо и пошёл описывать дугу, не доезжая до толпы. Послышался крик. Это, должно быть, кричал Рябой, поскольку было видно, как он вскинул руку на скаку. Из толпы донеслось несколько нестройных выкриков, после которых конь Рябого взял круто влево и пошёл обходить толпу сзади. Шкворень и Беляков ждали, что он выскочит из-за толпы слева и направится на всём ходу к ним, чтобы вместе уходить от погони, но Рябой не выезжал. Его старая баранья шапка остановилась над головами пеших, смешалась с шапками конников, хлынувших на него.
– Взяли! – ахнул Беляков.
– Да нне-е… – неуверенно проговорил Шкворень, чувствуя, что там, впереди, что-то не так. Толпа вокруг Рябого уплотнилась. Медленно тянулось время, а оттуда – ни криков, ни выстрелов, один еле слышный говор. Но вот от толпы отъехал всадник и помахал руками.
– Нам! – переглянулись.
– Не казак, навроде… – неуверенно посмотрел Шкворень.
Но всадник подъехал ближе и ещё раз махнул рукой, широко и нетерпеливо. Тут же показался из толпы Рябой, привстал в стременах и махнул им шапкой.
– Своих встретил! – обрадовался Шкворень. – Ох и Рябой! Видать, старые друзяки…
– Праведно живёт Рябой: не забывает старых друзей. Недаром говорится: держись друга старого, а дому нового, – сказал Беляков и всё ещё недоверчиво тронул лошадь на жуткую степную толпу.
– Всё, отъездились! – встретил их Рябой, уже стреноживший коня.
Он пошёл в балку, где уже подымался дым от костра и рассаживалась толпа – беглецы из разных понизовых станиц, лежащих выше Каменской. Все они были сыты с виду, не хуже других станичников одеты. Это были люди из-под надёжной крыши, не какие-нибудь гулящие бурлаки, от которых степь стонет, да и оружие у них было в порядке. Правда, Беляков заметил из полутора сот человек двадцать-тридцать голутвенных. Они держались весело. Возбуждённо горели их глаза, когда они наперебой рассказывали Рябому, обегая костёр то с одной, то с другой стороны.
– Всех чисто выводит! – чуть не кричал оборванец в истлевшем зипуне с толстенной золотой цепью на распахнутой шее и с золотым же крестом, бьющим фунтовой тяжестью по худой синей груди. – А кто сам не идёт, того силком ведут, под караулом на Русь выводят! Покуда мы с тобой, Рябой, по Дикому полю гуляли, Черкасского города атаманы всю реку боярам запродали.
– Чего мелешь? – поморщился Рябой.
– Я те истинно говорю! У Долгорукого и у старшин, с ним напосыланных, и у всех их войсковые послушны письмы к станичным атаманам, а пишут в тех письмах, что-де казнь всем атаманам будет, кто от вспоможения Долгорукому откажется, али укроет беглых, али казаков, после азовского походу приписанных.
Беляков, услышавший эти слова, побледнел. Бухнуло сердце в тревожном набате: неужели вернут на Русь, в ярмо, от воли казацкой?
– Хто был в Старом Айдаре? – спросил Рябой.
– Ну, я был! – выставил из толпы плечо угрюмый мужик, ещё не наживший казацкого вида.
– Атаманом у вас хто? Драной?
– Он.
– Чего он делает? Помогает москалям?
– Спит.
– Почто спит?
– Спроси иди! Спит, да и только. Никого к себе в курень не пущает – ни москалей, ни казаков своих. Сказал, будто бы, что от беды своей хоронится, а коли выйдет, сказал, то голов многих свет недосчитается. Сердит больно наш Семён Драной.
– Вот холера – спит! – оскалился Рябой. – Доспит, что сам башку потеряет. Ах Семён, Семён…
– Семён – человек с богом в душе! – сказал мужик. – А взять других? Деньги с нас, беглых, позабрали за укрывательство, да за пропуск на Дон, а ныне всех с головой, с жёнами и детьми сами же и выдают тем солдатам Долгорукого.
– Не токмо вас, беглых! – вскричал казак, склонясь с седла как можно ниже к стоявшим. – Звона, брательника моего из Луганской за караул посадили, что беглого, вишь ты, не отдал, а где это прописано, чтобы отдавать? Ермака забыли! Закон его!
– А ты помни закон свой! – холодно бросил Рябой.
– Не мой, а Ермаков!
– Он и есть твой! И он всегда при тебе!
– Где это – при мне? – недоверчиво глянул казак.
– А вон, при левом бедре висит!
– То верно гутаришь, Рябой, – согласился казак.
– А коли верно, ступайте до Бахмута!
– Чего мы там не видали? Слух идёт, будто Бахмут огню предадут, что-де там само гнездо беглых, а Булавин – атаман и пущий забродчик!
– Истинна молва, потому и место вам на Бахмуте!
– А чего нам, Рябой, ждать на Бахмуте твоём? – спросил рванина, постукивая золотым крестом по груди.
– Может, ты нам жён уготовил там? – осклабился его сосед.
– Рано, Филька, про баб загутарил! – оборвал Рябой. – Шёл бы с честью в мой курень да и жил бы там, покуда Булавин поход не вострубит!
– Дождусь, что Долгорукой меня за ноги повесит!
– Тебя всё равно повесят, а коль дело говорится – слушай!
– Дело гутарит Рябой! Дело! – рокотнула толпа.
– Ишь ты, Рябой… – Филька переглянулся с приятелем, потом пошептался, держась за толстенную пластину креста на шее рванины, и снова к Рябому: – Ладно, быть по-твоему! Идёмте, православные, на Бахмут! Поклонимся атаману Булавину, испросим слова его! А ты, Рябой, продай мне свой пистолет!
– Ты с кем думал? В степу порохом пахнет, а он – пистолет!
– Продай, я те зеньчугом заплачу! Вот, зри пуще!
Филька нырнул в карман и вытащил целую горсть крупного жемчуга, а чтобы драгоценность не рассыпалась, он подставил вторую ладонь, широкую, как решето. Надвинулась толпа. Кто-то крякнул завистливо.
«С ума сойти, какое богатство! – подумал Беляков. – У нас в новегородском храме на иконе богородицы столько нет…»
– Стенька, а Рябой-то осоловел! – Филька толкнул приятеля.
– Надо думать! В Явсужской станице за этот зеньчуг любой бы отдал всю оружию с конём! Это табуна целого стоит!
– Везёт твоей рябой роже – за пистолет богатством осыплешься! – Филька уверенно двинулся за Рябым, садившимся на коня.
– Соглашайся, Рябой! – закричали в толпе.
Рябой молча угнездивался в седле, разбирая поводья.
– Последний раз молвю: отдай пистолет с зарядцами – весь зеньчуг твой! – Филька ухватился – за ногу Рябого. – Слышишь?
– Ну-ко, раскрой жменю! – прищурился Рябой хитро, а когда Филька разжал горсть, Рябой резко двинул ногой по ладони. – Вот! Вот те, купецка жила!
Жемчуг брызнул и рассыпался по склону балки. Оборванец Стенька заржал дико, затрясся, сверкая золотой цепью и крестом.
– Попадись мне с энтим зеньчугом ещё! – желваки заиграли на скулах Рябого. Он кивнул своим – садитесь! – но прежде чем уехать, он ещё помедлил, набычась, посмотрел на озверевшего Фильку и вспомнил про долг Драному.
– Дурак ты, Рябой! – сопел Филька. – Мало тя Голой бил!
– Не в тот час пристал ко мне, Филька, с зеньчугом! Купи пистолет в другом месте, а мне он нынче во как надобен!
Рябой чуть тронул пяткой кабардинца, и тот пошёл подбористо, невесомой рысью, на зависть обалдевшей толпе.
– Дурак Рябой! Вот дурак! – вздохнул Филька и, расталкивая тесноту ног, принялся собирать рассыпанный жемчуг.
– Не покупай казака! – хехекнул кто-то.
– Да я на этот зеньчуг воз пистолетов куплю, гору сабель и табун коней добрых. Дурак Рябой! Тихо ты, окаянная образина! Отступи: на зеньчуг встал!