Текст книги "Обречённая воля"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
15
От Астрахани до Чёрного Яра Булавин ехал, придерживаясь берега Волги, от Чёрного Яра повернул резко на запад, держа лошадиные ноздри к Есауловской. После многонедельного мытарства по степям – от Запорожья до Астрахани через Терек – надо было по раннему уговору встретиться с Некрасовым. Было что рассказать. Не терпелось поделиться тем, что передумано, да и давно не сиживал с ним до петухов, давно песен не певал, а ведь любил когда-то. После азовского похода неделю в Черкасском городе гуляли. Помнится, Некрасов всех удивил: купил у какого-то монаха «грамматику» и принялся учить. Но что ему, Игнату, он все буквы к тому времени знал!
Так и домой ехали: Булавин песни пел, Некрасов читал в седле, хороня книжку от ветра. «Толковый казак…» – с гордостью за друга не раз думал Булавин. Теперь ему не терпелось добраться до Есауловской, испить с дороги медный ковш колодезной воды: пить у друга воду – слаще мёду…
Бурая, ещё не просохшая степь мягко глушила лошадиный топот. В низинах чёрным киселём цыкала из-под копыт земная сукровица. Вспомнилось, как снежна была минувшая зима, как долго копила она и как старательно укладывала снега. Долгая зима, а Булавину в Трёхизбянской казалась она от тесноты ещё длинней. Но прилегли восходные ветры, повернули с татарской, с крымской стороны, накатили тепла, посекли дождями снега, и вот уж к концу марта обнажилась земля, запахла прелью перележавших под снегом трав, зашуршал на ветру чернобыл и встали повсюду многочисленные озёра. По небу, по его режущей глаза слюдяной синеве поплыли к северу развальные клинья журавлей. По вечерам в густеющей сини временных озёр, в заводях набухших рек, за рыжей опушью прошлогоднего камыша белой кипенью оседали на ночь лебединые стаи. Порой на восходе, если посчастливится кому услышать, над степью – от земли к небу – вознесётся вдруг журавлиная песнь необычайной красоты.
Много людей живёт на земле, но мало кто слышал эту песню. То не крик поднебесный, не привычное курлыканье – а песня, то ли грустная, то ли радостная, весенняя, она начинается с серебряного голоса запевалы; первые звуки её похожи на восторженный хохот, потом вся стая, включаясь в песню последовательно, одна птица за другой, сливается в единый хор. И когда постепенно эта многогорлая песня станет замирать, тот же первый голос возьмет её за самую кромку, вновь выйдет вперёд и с ещё большей смелостью и будто бы с другим оттенком задаст новый куплет: вот так, мол, пойте, радуйтесь новой весне, радуйтесь жизни…
Булавин никогда не слышал журавлиной песни, хотя сорок с лишним вёсен пролетали над ним эти птицы, а может, и слышал, да не трогала она за душу, а тут проснулся вдруг от непонятных звуков, задержал дыханье, не шевелился. Он понял, что лежит под телегой, около юрты калмыка, приютившего его, под ним пахло обмятое сено, на востоке разливалась заря – ядрёная, по-весеннему широкая, – а в степи ни ветерка и только эта волнующая, волшебная песня…
– Чего это? – спросил Булавин калмыка, раздувавшего огонь под таганом.
Калмык повернулся в ту сторону, откуда доносилась журавлиная песня, блеснул широким, задубевшим на ветрах и солнце лицом, но не ответил. Булавину показалось, что он не понял, и хотел повторить вопрос, но калмык заговорил о другом:
– Оргею худо будет. Оргей степ боярину продал – нашу степ, а свою себе оставил… Найду на Дону орду Сеттер Мурзы – скажу им. Худо Оргею будет. Худо!
Булавин вылез из-под телеги, ворохнулся, стряхивая сено, отыскал завалившуюся трухменку и неторопливо надел её на голову.
– …найду за Доном Салом Серень тайшу – сына Богатыря – скажу: Оргей землю московскому боярину продал, а нас с той земли прогнал, ест!
Вчера они встретились под вечер. Булавин заметил одинокую кибитку калмыка. Когда он подъехал, калмык схватил саблю, жена его – лук, а трое детишек ощетинились ножами… Сейчас калмычка ушла за водой к озеру, а детишки ещё спали. Во всём мире стояла первозданная тишина, пронизанная тонким щебетом птиц, да ещё от озера, то опадая, то вновь подымаясь на недосягаемую высоту, докатывалась журавлиная песня.
– Не пойму: поют или плачут? – не надеясь на ответ, удивлённо спросил Булавин.
Калмык снова повернулся к озеру – слёзы от дыма блеснули на широкоскулом лице. Казалось, он тоже впервые услышал эту песню.
– Да, плачут, – сказал он убеждённо. – Твой и мой.
Теперь и Булавину казалось, что из всей многогорлой песни выстругиваются два сильных высоких журавлиных голоса.
Калмык поднялся с колен, сторонясь дыма, утёрся рукавом и опасливо заметил:
– Худа наплачут.
– Авось пронесёт! – буркнул Булавин сурово.
Часть третья
1
С самого утра без умолку рыдали колокола на Софийском соборе. По приезде в Киев Пётр заказал панихиду. Колокольный звон разбудил его, и он тотчас вспомнил, что больше нет генерал-адмирала Головина… Пётр не дождался постельничего Гаврилу Головкина, сам торопливо оделся в повседневный мундир, достал бумагу, перо, да так и не умывшись сел писать Апраксину.
«Ежели сие письмо вас застанет на Москве, то не извольте ездить на Воронеж; будешь на Воронеже, изволь ехать в Москву, ибо, хотя б никогда сего я вам не желал писать, однако воля всемогущего на то нас понудила, ибо сей недели господин адмирал и друг наш от сего света отсечен смертию в Глухове; того ради извольте, которые приказы (кроме Посольского) он ведал, присмотреть, и деньги и прочие вещи запечатать до указу. Сие возвещает печали исполненный Пётр».
В дверях за это время стали Гаврила Головкин и Меншиков, не смея ступить за порог, не смея мешать.
– Отправь это в Москву! – не поворачиваясь, убитым голосом приказал Пётр Меншикову. – Отныне генерал-адмиралом станет Фёдор Матвеевич…
Головкин и Меншиков подошли к столу.
– Не умывался? Я сейчас! – встрепенулся Головкин.
– Полно, Гаврило Романович! Мне уж не двенадцать годов, ныне не потешные полки водить приходится, а тебе уже не пристало в постельничих ходить. – Пётр оторвал ладони от лица, глядел на приближённого с детства человека. – Отныне повелеваю тебе отправляться на Москву и ведать исправно Посольским приказом! Шафиров тебе во вспоможении будет.
– Пётр Алексеевич…
Пётр поднялся. Навис над ними.
– Отныне принуждён оторвать тебя от себя дела великого для! Отныне ты токмо останешься со мной, посмотрел на Меншикова. – И да поможет нам бог…
Он схватил со стола шляпу и торопливо вышел на двор, где ожидал лёгкий возок, отвёзший его в церковь. Дорогой он не видел летней красы города. Ни Днепр, засиневший в низине, под кручей берега, ни знаменитые холмы – колыбель Руси, ни золото куполов под ослепительным солнцем – ничто не могло вывести Петра из христиански умиротворённого, почти тоскливого расположения духа, что случалось с ним очень редко. Однако его раздумья о бренности бытия вытеснялись заботами, а колокольный звон уступал место грому пушек того грядущего сраженья, места и времени которого ещё никто в мире не знал, но ожиданьем которого жила Европа, Карл, Россия и Пётр. Из головы не выходили в эти последние дни секретные сведения, доставленные ему сюда, в Киев, и они, эти сведения о шведских войсках, сейчас снова всплывали в сознании:
«В Саксонии при Карлушке 24 тысячи с лишком конницы. Пехоты – 20 тысяч. В Лифляндии у Левенгаупта с 16 тысяч. В Финляндии у Любекера больше 14 тысяч ещё… Все откормлены, одеты, оружны и готовы пойти на зов этого смелого бродяги…»
…Толпа нищих расступилась под окриками, и Пётр, как по живому коридору, пахнущему кислятиной и паршой отрепьев, вошёл в блестящее лоно древнего собора. Там, в его битком набитой душной пещере, тотчас образовался коридор от входа до царских дверей. На клиросе уже пел хор, но в голове Петра вместе с тоскливыми мыслями о кончине Головина теснились расчёты и соотношения сил врага и его армии, и всякий раз, когда Пётр раскидывал в сознании эти силы – пехоту, артиллерию, драгунские полки, он постоянно учитывал армию Шереметева, двигавшуюся к западным границам после подавления астраханского бунта. Эта армия – казалось ему – как полк Боброка в Куликовской битве, оставалась его надеждой на дополнительный и, быть может, решающий удар…
– Мин херц! А мин херц! – услышал он знакомый шёпот Меншикова. Оглянулся – на светлейшем лица нет.
– Чего тебе? – буркнул Пётр, въедаясь в глаза светлейшего князя, будто ожидая весть о новой кончине близкого человека.
– Худые вести, мин херц…
Пётр резко повернулся, оттолкнул его и устремился к выходу. Меншиков ссутулился и, шевеля широкими, мужицкими лопатками под тонким сукном голубого мундира, спешил за ним. У дверей сначала обалдели, а затем песком рассыпались нищие.
– Говори! – обернулся Пётр, сжав губы так, что ямка на небритом подбородке побелела.
– Мин херц… – Меншиков настороженно обернулся, искоса глянул на царя. – Армия Шереметева… Прискакал гонец с письмом… Вся, как есть, на Дону…
– Что?! – рявкнул Пётр, откинув шляпу и обеими руками вцепившись в мундир князя, в его алую ленту. – Говори!
– …разбежалась…
2
Антип Русинов считал Бахмут потерянным раем, но, оставив курень Булавина в страхе перед Горчаковым, он ещё не знал, что как свет не без добрых людей, так и Дон не без милости. Промыкавшись зиму у староверов, по весне Антип вызнал: за Осиновской станицей строится беглыми людьми городок. Пошёл туда.
Новый городок рос на глазах. В считанные недели весны он так набух беглыми, что жители порешили по казацкому обычаю – на кругу – раздать и удлинить стены. Всего обнесли невысоким земляным валом и сосновым раскатом четверть ста саженей в ширину и около семидесяти в длину. Со стенами мучились долго, но строили с задумкой на будущих беглецов. С весны трудились на новом хуторе-городке одиннадцать семейных и человек тридцать одиноких, или, по-степному, – бурлаков, а в разгаре лета набежало ещё. Городок строился плотно, по-древнему, с узкими улочками, ведь каждая сажень огороженной земли ценилась во сто крат дороже, чем за стеной, в степном дармовом океане. Работа кипела так, будто городок вот-вот ждал нападенья неприятеля. Каждый беглый строил на свой манер. Крестьяне украйных земель делали стены из глины, смешанной с камышом. Люди с севера ставили деревянные высокие срубы с маленькими окошками. Воронежцы, тамбовцы, рязанцы строили всяк по-своему, но всё же с оглядкой на соседей: если нравилась чужая манера – брали лучшее себе.
Антип Русинов едва не угробил свою лошадёнку, пока возил лес на свой дом. На кругу кричали, чтобы не брать лес вокруг городка, вот и пришлось возить за десять вёрст. Построился Антип по-северному – высоко. Крышу крыл, глядя на соседа из-под Бела города, – камышом, но на князьке, на бревно-охлупень поставил деревянного крутошеего коня. Не удержался! Но как всякий хозяин, он мечтал о многих доделках. Хотелось ему и пол сделать из полубрёвен, но материал был ещё сырой, требовал усушки (для себя делал, не для кого-нибудь!), поэтому Антип поставил брёвна в тень для просушки. Потом, как только покрыл крышу, сразу принялся мастерить внутри лавки, стол, стольцы для будущих дорогих гостей. Марья и племянница Алёна с темна до темна крутились около и помогали как могли. В разгар сенокоса затихли топоры. За городком по привольным займищам запели косы. Встали вокруг высокими свежими курганами пахучие стога.
В тот вечер Антип отпустил с покоса жену и племянницу пораньше, а сам целиком взял вечернюю росу, последнюю – больше сена не требовалось. Он один медленно брёл к городишку, ещё не имевшему названья, и испытывал то редкое чувство восторга и тревоги, что неизменно сопутствует большому человеческому счастью. Этот последний поворот в его жизни, этот сказочный, выросший среди степного перелеска городок до сих пор всё ещё казался ему не настоящим, а приснившимся под конец тяжёлого, но обнадёживающего сна, какие снились ему где-то в бегах – в воронежских лесах или в степных балках по Северскому Донцу… Но городок этот был ныне наяву. Два его посада раскинулись по берегам речушки, протекавшей прямо вдоль городка (также было в Бахмуте), впадала та речушка под деревянную стену на заходе, а уходила под стену, прикрывавшую городок с восхода. Ни прибрежных верб, ни тополей, ни лип не тронули беглецы по берегам и вокруг селенья, верилось их растревоженным душам, что деревья укроют в смертный час, спасут…
«Надо бы колоколенку сделать у часовни, – думалось Антипу в тот вечер. – Не ровён час, нападёт какая нечисть, сразу-то и не оприметишь…»
В сумерках он зашёл к атаману, благо тот строился напротив, только стоило перейти мосток. Ещё на подходе к дому Василия Блинова – его-то и выкрикнули в атаманы – Антип услышал песню. С радостью подумал: «Ишь, распевают новгородцы-молодцы!»
Как у нас-то было в матушке каменной Москве,
Что пымали доброго молодца безвинного, без поличного.
Повели доброго молодца на бел горюч камень,
И стали бить доброго молодца безвинного, без поличного.
Стоит добрый молодец – сам не тряхнется,
Его русы кудерюшки не ворохнутся,
Только катятся у молодца горючи слёзы
По его лицу по румяному.
«Звонко сердце у Василия!» – вдруг открылось для Антипа. Он прошёл за дом, шурша щепой в заулке.
Василий Блинов был избран в атаманы единодушно. Этот немногословный новгородец, сумевший вывести из-под славного города всю семью – жену, трёх дочерей и сына, внушал беглому племени уваженье. Он как бы показывал своим примером, что тут можно жить всерьёз, семейно и совсем не обязательно до седых волос шляться в бурлаках.
За углом смолкла песня, и теперь расплёскивалось дребезжанье струн, неуверенное, как бег в потёмках, но вот Василий нащупал мелодию, взял увереннее. «Ивушку затренькал!» – сразу узнал Антип. Он вышел из-за угла.
Под стеной дома, на обрубке бревна, в самых последних отблесках заката, сидел Василий Блинов и играл на домре. Прямо напротив него стояла жена, подперев щёку. Справа примостился сын, вперив глаза в бегающие по струнам пальцы отца, а слева, прямо на ворохе щепок, сидели три дочери-погодки. Увидев Антипа, они ушли в недостроенный дом.
– А! По земле новегородской тоскуешь? – скорей утверждал, чем спрашивал Антип. Он уселся на место девок, на щепу.
Василий не отозвался, лишь кивнул, вывел мелодию до конца и отдал инструмент сыну.
– А чего в ней, в земле-то тамошней? – вздохнул он, опустив меж колен тяжёлые, в синих жилах, руки.
– Да оно понятно… Разве что кости сродственников…
Василий не ответил, но и без того было ясно, как нелегко далась ему мысль о бегах и как тяжело было это сделать.
– Я вот чего, атаман, наведался: надоть к часовенке-то колоколенку ставить, – оно способнее станет за ворогом следить, да и по-православному это будет. А?
– Не всё сразу, – ответил Василий. Помолчав, оживился: – Поставим колоколенку, как живую. И колокол повесим, как наш, дедов, вечевой, что давным-давно в Нове городе висел. Знатно дело станет, только бы утихло на Дону…
– Колокола-те на Воронеже льют исправно.
– На Воронеж и пошлём, вот только оперимся чуток.
– Чего ждать? С колоколом-то веселей! Весёлость – она лучше богатства. Пусть у бояр рубль плачет, а у нас и копейка поскачет, ей-бо!
– Вон ведь ты какой, Антип: пришёл – ниже травы, тише воды, а тут – на тебе! Распахнулся во поле на всю волю! Недаром тебя народ-то голубит, – без зависти заметил Василий.
– Так уж на Руси повелось: кто народ веселит, за того весь белый свет стоит.
– Вот по весне пашню заведём, тогда и вовсе весело жить станет, – сказал Василий.
– Истинно пашню! – дёрнулся Антип. – Земля тутошняя – клад!
Они просидели дотемна. Говорили о будущей жизни, а по всему городку – то тут то там – постукивали мужики по косам. На самом краю стучал топор последнего беглеца – то был стрелец, ушедший из Азова.
Ночью в воротах городка послышался грохот. Поднялась тревога. Все от мала до велика похватали топоры, копья, вилы, ружья и кинулись к стене. Когда вспыхнули факелы, жителям городка открылась подошва их деревянной стены, а у самых ворот – солдатские треуголки. Холодно поблёскивали над плечами солдат штыки.
На стене опешили. Внизу заревели бабы, им вторили дети.
– Тихо! Не пустим супостатов! – крикнул Василий Блинов.
– Сдохнем, а не пустим!
– Не вернёмся на Русь!
– Крепите ворота! Не пустим! – галдели со стен.
– Пустите, бога ради! – послышалось из-под стены, – Мы солдаты, да не царёвы!
– Али вы турки? – спросил Антип.
– Не верим! Обманством взять вознамерились! – прокричал Василий Блинов.
– Нету обманства в нас! Истинно говорим, люди добрые. Пустите нас. Мы не царёвы, мы беглые! Из Астрахани шли да и подались на Дикое поле.
На стене посоветовались, потом Василий крикнул:
– Почто нахлынули?
– Жить пришли заедино с вами! Пустите!
– Много ли вас? – спросил Антип.
– Душ сорок, остальные по полю разбрелись розно!
– Коли жить пришли да с миром – кидайте ружья через стену!
Ружья тотчас полетели через стену. За ружьями – подсумки с порошницами. Кто-то из солдат бросил даже свою шапку.
На стенах городка страх тотчас сменился радостью: в городок, что ни говори, прибыла сила!
Никто в эту ночь не уснул. В домах, где приютили беглых солдат, горела светцовая лучина, и после первых сторожких вопросов стало ясно, что солдат – тот же крепостной человек. Ушла опаска. Пошли расспросы. Полились рассказы, строились планы – где уж тут уснуть!
Старший из солдат хлебал щи в ветошном шалаше около дома атамана. Большая кость дикой козы торчала из долблёной деревянной миски. Солдат придерживал её крупной загорелой ручищей, оставляя напоследок, и часто черпал ложкой – огромной, липовой, похожей на черпак. Он, видимо, простыл на росах, но над горячими щами отошёл, оттаял, часто хлюпал носом, косился на дочек Василия и не мог настроиться на разговор. Хозяин его не торопил. Присматривался. Солдат отвалился наконец от широкой столешницы, занимавшей полшалаша, перекрестился по степной привычке на сторону, и в благодарность хозяевам заговорил:
– Ныне мы не слуги государю! Да и какой он государь? Говаривал мне один ладожский стрелец. Встретил будто бы он старца на дороге из Нова города, и был промеж них разговор подушный. Старец тот сказывал: какое, мол, ныне христианство? Ныне вера всё по-новому. Сам государь – не государь. Он льстец, антихрист, рождён от нечистой девицы, писано об нём именно в книге Валаамских чудотворцев, и что он головою запрометывает и ногою приволакивает – то его нечистый дух ломает. Стрельцов он переказнил за то, что они его еретичество знали. О! Умный тот старец был! Я живу, говорит, в Заонежье, в лесах, ко мне летней дороги, сказывал, нет, а есть дорога зимняя, и то ходят-де к нему на лыжах.
Семья Блинова слушала не дыша – интересно и страшно, и… что-то будет? Не конец ли свету приходит?
– Говаривали мне беглые люди в степу, – продолжал солдат, – что-де неспроста с нашим царём припадки ходят: от нечистой девицы и плод нездоров. А она, царица-та, и вовсе не царица была, а еретица суща – всё девок рожала.
Солдат покосился на дочек Василия, на жену, стоявшую строго – в платке до бровей, – перевёл взгляд на мальчишку и заговорил о страшных делах веселей, будто рассказывал совсем не страшные истории.
– Ныне все указу ждут, по коему не токмо мирских, но самого митрополита заставят немцы мясо есть и по средам, и по пятницам, и меж говенья, и в великий пост. А за всем тем по указу тому будет следить и в исполненье приводить всё тот же еретик Ментиков.
– И за что царь возлюбил его? – вздохнул Блинов.
– Вестимо, за что! Просто ль он пожалован? Не просто! Он тоже, сказывали, от Христа отвергся, для того от государя имеет милость превелику.
– Хоть бы сдох! – промолвила жена Василия.
– Не сдохнет! – возразил солдат, наморщив тёмный крепкий лоб и глядя, как сынишка Василия меняет в светце лучину. – За нехристем беси ходят и его берегут для греха людского. Солдаты видели его на приступе, так пули, говорят, отскакивали от него, гороху подобно!
– Осподи! – перекрестилась жена Василия и следом за ней – все дети.
– Нету людей без смерти, – веско сказал Василий, выпрямляясь и глядя на солдата сверху. – Спать пора, служивый.
…Солдаты не стали расширять стены городка – уж больно велика работа под осень, да и нужно было в предзимье обстроиться жильём, поэтому они порешили поселиться за стенами, отдельной солдатской слободой. Они сами сказали, что на такой манер уже селились солдаты.
– А коли нападут царёвы антихристы, то мы заедино станем!
3
Что влечёт птицу к родным гнёздам? На чём держится эта великая тяга? Конечно, птицу манит могучий магнит вечного лета с его обильным кормом, но есть ещё причина, и она в том неосознанном, но несомненно кропотливом труде, что вложен птицей в оставленное за дальными далями гнездо. Оно ждёт её, холодное, раздёрганное ветрами, но сделанное ею, надёжно хранит в самой глубине своей тончайший запах прошлой жизни и, быть может, незабвенное ощущенье первого полёта…
Прошло более года, как Булавины вновь поселились в своём родном курене. Сам Булавин считал, что напрасно погорячился в тот год и уехал в Трёхизбянскую из Бахмута. Казаки снова выкрикнули его на кругу атаманом, и жизнь пошла почти по-прежнему, только не было добытчивых соляных колодцев, да в них ли счастье? Счастье казака – в воле, а что станет с ней, с казацкой волей – этого никто не знал.
Никитка Булавин вновь законоводил среди ребятни, уж ему-то больше всего было радости. В тот тревожный день он с ребятами заигрался под городком близ табуна, выпущенного на попас. За рекой по осени сладко отдаться богатому мальчишескому воображенью. Там, в урочище, подобно сторожевым курганам, возвышались стога духмяного сена. Ребятишки играли в «татар-казаков». «Казаки», ощерясь деревянными пиками, высматривали врагов с верхушек стогов, как с курганов, а «татары» с обломками отцовских сабель, с самодельными луками рыскали поодаль на лошадях, выпущенных на попас. Брать лошадей даже для столь серьёзных игрищ было запрещено, и взрослые за самовольство всыпали озорникам «вербовой каши», но разве устоять казачатам перед соблазном?
Никита Булавин торчал своей светлой, как у матери, головёнкой на самой верхушке стога, наблюдая за «врагами». Однако вниманье наблюдателя переметнулось на тёмное пятно. Оно двигалось и не двигалось у самой кромки горизонта, похожее скорей на куст дикого тёрна, чем на что-то живое. Но этот «куст» разрастался, приобретая знакомые очертанья самой лихой степной тучи – тучи всадников. С врождённым инстинктом тревоги ребятня скатилась со стога и кинулась в городок. Сами затворили ворота, порскнули россыпью – кто к атаману, кто в кабак тормошить пьяных, а Никита Булавин ударил в котёл железным шкворнем. Минут через пять весь городок был на стенах, щетинился на полунощную сторону копьями. Затинщики трамбовали в пушке порох. Окунь поджёг фитиль.
– Пальнуть для острастки? – дёрнул он Булавина за рукав зипуна.
– Экой ты, Вокунь, взгальной! – возразил Шкворень, заглядывая на атамана.
Булавин смотрел на всадников. Они были уже близко.
– Полу ста сабель прёт! – раздался возглас.
– Драгуны!
– Да не-е! Изюмцы, поди!
– Всё одно – не добры люди!
– По торской дороге правят!
– Этаких в Тору и не видывали!
– Кондратий Офонасьич, чего велишь? – спросил Ременников.
Булавин двинул бородой в одну, другую сторону. Повёл бровью на Окуня.
– Беги, Вокунь, вдарь в колокол – подай весть солдатской слободе! Скороспешно!
Когда на деревянной колокольне бахмутской церквухи взграял маленький колокол, отряд конников уже спускался от кладбища к мосту. Впереди на чёрной одномастной лошади ехал большой офицер в дорожном, но богатом кафтане. Уже были хорошо видны шитые серебром обшлага кафтана, перечёркнутого наискось синей наплечной лентой. Богатая шапка-треуголка надвинута до глаз.
– Шидловский!
– Зри пуще, какой тебе Шидловский!
– Навроде полуполковник, а не то полковник, – щурился Булавин. Он напряжённо согнул спину, подавшись к самому краю раската и почти нависнув над трёхсаженной высотой. Обнажённую саблю он упёр в заострённый конец бревна. Внизу воинственно гикал Окунь, вернувшийся из степи, так и не найдя клада Разина. За Окунем бежал поп Алексей с тяжёлым турецким ятаганом.
Отряд драгун и изюмских казаков – это уже было видно со стены, – не доехав до моста, свернул влево и пошёл в обход Бахмута. Все кинулись от Ногайских ворот к Крымским – на другую сторону. Затинщики зарядили другую пушку. Остальные поднялись и заняли места на стенах по-прежнему.
– Кажись, без лукавства едут, – заметил Ременников.
– Кто их ведает… – отозвался Булавин.
Но вот из отряда выехал офицер, повернул к городку.
– Эх, я бы его располовинил, как пасхальное яйцо! – крякнул Шкворень, ощерясь янтарным оскалом крепких зубов. – Пусти, атаман!
– Цыц! – одёрнул Булавин, прислушиваясь, что прокричал снизу подъехавший майор.
– Чего гнусишь? Кричи всестепно! – подсказал Ременников.
– Беглых, спрашиваю, нет у вас? – повторил вопрос майор.
– А тебе чего?
– Князь Юрья Долгорукой спрашивать велел! – указал майор в сторону удалявшегося отряда.
– Нету беглых!
– Какие тебе беглые? Тут все казаки!
– У нас беглых не водится!
– Знаем мы вас, чертей, как не водится! – огрызнулся майор.
– Не слушай их! – крикнул Шкворень. – Подъезжай поближе, я тебе скажу!
Майор охотно тронул лошадь и приблизился к стене. Шкворень ловко приспустил шаровары и обмочил майора. Тот нахохлился от неожиданности, приподнял лошадь на дыбы, развернул и погнал обратно. В обвале истошного смеха не было слышно стука копыт и никто не видел, как Окунь кинулся с факелом к пушке, ткнул огнём в пропил ствола – оглушительный выстрел грянул над степью. Конь майора присел в страхе, но тут же наддал, распластавшись в ошалелом намёте.
– Не озоруй, воздря зелёная! – Булавин сердито вырвал факел из рук Окуня и задумчиво затоптал огонь подошвой старого чирика.
Ничего хорошего он не ждал от этих проехавших ныне незваных гостей.
– На ночь караулу стоять у двух ворот! Лошадя пасти по ручью за лесом!
И только тут бахмутцы поняли по взволнованному голосу атамана, что в сторону Черкасска проехал не простой отряд служивых царёвых людей, и проехал не для сторожевой службы в Азове, Троицком или в Таганроге, а за чем-то другим, что болезненно касалось судьбы Бахмута, судьбы всего Дикого поля.