Текст книги "Обречённая воля"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
4
Дьяк Малороссийского приказа Иван Волков стоял перед столом Шафирова. Шафиров заметно осунулся. Не было в нём той уверенности, что светилась в дни радостного известия о поражении Булавина, слишком рано праздновали победу в Москве, и теперь каждый день приходили тревожные вести о том, что страшный затаённый пожар на Дону набирает силу, незримо ширится, готовый разразиться опустошительным пламенем. День ото дня всё тревожнее вести с Дона – как тут не осунуться? Ему, дьяку Волкову, и то хватает хлопот, а уж Шафирову…
– Никак немочно отписать такое на Запороги, Пётр Павлович, понеже казаки запорожские испокон воровством поверстаны, не станут они приступать к Булавину.
– Да у них ли он, Булавин-то? Мне вон по вся дни грамоты идут: Булавин пойман! Булавин пойман! А на деле то один вор, то другой Булавиным пролыгается, вот и поймай.
– В Сечи Булавин был. Два раза. Другой раз на раде слово держал, казаков к своему воровству приворачивал.
– И чего?
– А того, Пётр Павлович, что ныне у них скинут старый кошевой, ныне выкрикнут Гордеенко…
– Этот старый вор?
– В том-то и поруха… Тимошка Финенко, как его скинули, отписал нам в приказ не по злобе – по совести, что-де токмо куренные атаманы к вору Булавину не склонны, а другие, слышно, в рот ему глядят.
– Где он ныне?
– В Кодаке сидит. Будто бы тайные послы к нему денно и нощно рыщут с Дону и других запольных рек.
– Взять его за караул!
– Вели, как взять? Запорожцы не отдадут – не повелось.
– Немедля отпиши Ивану Степанычу! Немедля!
– Отчается ли Мазепа?.. – усомнился Волков.
– Отчается!
Волков упрямо переступил с ноги на ногу, качнул головой, как если бы сказал при этом: «Не знаю, отчается ли…», а вслух произнёс:
– Моё дело сторона, токмо сдумалось мне, будто тёмен Мазепа. Идут на него тяжёлые наветы, будто сношенья иметь изволит тайные с польским королём нынешним, да и… душой зело нечист. Эвона чего выкинул: дочку Кочубееву, коя крестницей ему доводится, в жёны без венца взял, видать, златом приманил, ведь пятьдесят тысяч рублёв собирает на себя ежегодь! А девка-та во внучки годится ему.
– То делу не помеха! Отпиши ему, что-де ныне вор и богоотступник Кондрашка Булавин живёт в Кодаке, а мы-де тайно уведомлены о замыслах его воровских. Отпиши ему по рассуждению, дабы он того вора Булавина поймал, добро сковал и прислал за крепким караулом к Москве. Кои же казаки к бунту приворочены и вкупе с другими ворами являлись или идти на Дон сбираются, тем бы он чинил наказание по войсковым правам.
Волков с облегчением вышел от Шафирова на двор – не нравился ему этот выскочка, да чего поделаешь, коли они с царём Петром в один день именины справляют, напиваются у немцев до поросячьего визгу…
Подьячий Волкова втихую завязался с приказными в карты и прозевал хозяина. Волков вернулся назад, заглянул в душную клетину канцелярии, зыкнул:
– Михайло! А Михайло!
Подьячий Второв зажал медяки в кулак, выскочил вперёд:
– Чего велишь, батюшко?
– Пойдём скорей в свой приказ, чернильное ты рыло! Надобно грамоту писать Мазепе!
– Не успеть ныне: солнышко-то уж за полдень перевалило!
– Надобно скороспешно отписать, понеже великой важности та грамота!
– Важности ейной я не перечу, токмо не успеть ныне, Да и почто торопить судьбу? Вот завтра, наутрее, прискребём в приказ, да и почнём ту грамоту писать, окстясь, – гнусил за спиной Волкова подьячий.
– Молчи! – замахнулся Волков. – С царёва слова ту грамоту писать велено!
Замолчал подьячий. Примирился. Тонко поскрипывал меховыми сапогами по снегу. На колокольне Ивана Великого озабоченно и сиротливо вскрикивали галки.
– Слыхал, чего вытворяет Булавин? – приостановился Волков. – По всему Дикому полю затлело! Вот и возьми теперь его! Самому Мазепе ничего не поделать, а то послал летось Горчакова, дабы порядку там прибавить – эка сила, свинарь арбатской! Тьфу! Сказывал мне Прохор Лукошкин, что-де Горчаков этот зело свиней возлюбил, как вынесут им жратву, так он и кричит дворне: эвон-де еда-то! И сам к корыту ложится. Тьфу! Чернила-то есть?
– Есть, – вздохнул подьячий.
– Не высохли?
– Поплюю.
5
С осени Булавин чувствовал какую-то неуверенность в запорожских заповедях: а вдруг выдадут? Он подолгу не останавливался на одном месте – то ехал в Старый Кодак, то в Новый, то снова появлялся в Сечи и опять возвращался в Кодак. В феврале задули метели, они, казалось, отрезали Заднепровье от всего мира непроходимой пеленой толстоснежья, но тревожные вести о секретных указах доходили до Булавина. Он менял место и, пожив где-нибудь в урочище на Калмиюсе, снова возвращался в Кодак, где всё больше и больше запорожских и украинных казаков приставало к нему и ждало весны.
Но по заснеженному льду Днепра с левой стороны на правую переходили не только посыльные от воевод, от дьяков московских приказов, сюда, в Кодак, каждую неделю приходили посыльные то от Голого, то от Лоскута, то от Некрасова. На днях нагрянул Семён Драный. В небольшом курене всегда было людно и тревожно. По ночам стояли караулы. Заряженные пистолеты и сабли были в головах: как ни надёжно место Кодак, а поберечься не лишне.
Но вот пробрался к Булавину Драный, и стало веселей.
Хорошие вести привёз Семён.
– Молви толком, – попросил его Булавин, – чего там Некрасов удумал?
– Он велел передать тебе, Кондрат, что по весне все понизовые городки, станицы, сам Азов с Троицким, Черкасск, Аксай, все полки царёвы, что там на постое, – все останутся без хлебного и ружейного наполнения, понеже все реки – и Волгу и Дон – наши перехватом переняли.
Булавин с Драным ушли после ужина в красный угол, а за полстью, у печи, сгрудившись в тепле и слушая вой ветра, сидело около десятка казаков. Там жгли свечи над книжкой – учились грамоте. Чей-то необычно весёлый голос звенел:
– Ты не путай! Двоегласная суть – А! Краткая суть Е. Так полагается она средь речения и на конце речения: како БЕЗЗАКОНИЕ.
– А ну-кось про именительный да родительный, – попросил Окунь, ничего не смысливший в грамматике.
– Это у меня в ум взято накрепко.
Именительный – тоя стыня,
Родительный – тоя стыни,
Дательный – той стыни,
Винительный – туе стыне,
Звательный – …навроде, той стыни,
Творительный – тое стыние,
Сказательный – накрепко помню… о той стыни.
– Ох и башка у тебя, Тимоха! – послышался голос Окуня.
– Меня, Вокунь, отец Емельян в Черкасском городе целых три зимы учил. Не раз говаривал, бывало: аще хто восхощет много знати, тому не подобает много спати, но всегда подобает ум бодр держати.
– А у нас на Бахмуте поп Алексей не учит никого, зато наперёд других на стену с саблей лезет. Лихой поп! Поучи ты меня!
– Я не поп, а ты сиди да слушай, авось залетит чего в уши и останется. Вот представляй время слов. Время разного они, слова-то, прешедшего, мимошедшего, непредельного и будущего – это которого нет. Тако же слова, коли поухватистей за них приняться, можно и по родам разбить. Род есть местоимением пола разделение. Всего четыре рода: мужскен, среднён, женскён и общён. Вот тут прописано о познании родов, – прошелестели страницы.
– Это хто таков? – спросил Драный Булавина.
– Это пред тобой приехал с понизовых станиц Тимофей Соколов. Вести привёз, будто старожилые велми недовольны были казнью в Черкасском наших товарищей.
– Вести привёз… – красивые турецкие глаза Драного сверкнули и унесли чего-то в себя. – Пойду гляну!
– Погоди! Чего ты мне гутарил про Хохлача?
– Хохлач кланяться тебе велел. Он много ходаков по верховым городкам пустил, и по станицам, и по лесным повалам царёвым, и по верфям – везде. По весне, гутарил, подымет весь верх!
– …а это двойственного числа! – кричал Соколов за полстью. По холстине изредка металась его тень.
– А ещё, гутарили казаки, что надобно тебе отсюда подыматься. Место есть на реке Вороновке…
– Я знаю место, Семён! Погоди чуток, вот только чуть пригреет – и пойдём!
А Соколов внушал Окуню:
– Ты, Вокунь, не лезь в середину. Грамоту починают с краю – с азбуки! Вот: аз, буки, веди…
Драный не выдержал, шагнул к полсти, отвёл её.
– Исполать тебе, премудрый! – прищурил он татарские глазищи. – Где-то я тебя видел… А, ладно! Давай потягаемся в азбуке!
– Ты, Драной, навроде турских слов больше знать должон, нежели русских!
– Дал бы я те, Вокунь, промеж ушей, да боюсь, спотыкаться станешь, а что до турских слов, то я не зову сыр-брынзу пьянырью, кувшин – купом, а бобы – баклами, а я всё по-русски зову, да и сам православных кровей, а кто у меня сродники были – то дело не моё, да то и не ведомо. Вот у тебя – кто? Мать или отец ослом был? А!
– Сам ты осёл! – зыкнул Окунь, предупредительно подавшись по стене печи в сторону от Драного.
– Я не осёл. Я грамоту знаю лучше всех вас! Ну, премудрый, давай азбуку!
– Бери.
– Не то! Гутарь мне любую букву, а я тебе разверну её.
– Сам гутарь и сам разворачивай!
– Ишь ты каков! – хитро прищурился Драный. Добро! Слухайте мою азбуку! Перва буква – Аз.
Аз – аз есьм наг и бос, голоден и холоден и всем недостаточен, брюхо тощо, и поисть нечего. Смешно? Дальше пойдём!
Буки – буки, дайте мне деньги в руки, я сам распоряжусь и за водочкой отпущусь.
Веди – ведаю, что у некого человека есть много всего, да у меня-то нет ничего.
Глагол – глаголил человек – денег обещал, да обманул.
Добро – добро бы он сотворил, когда бы слову не изменил.
Есть – есть у некого боярина в гаманке денег много, да беда: не ведаю, как залезть. Ну как, Вокунь?
Окунь держал семь загнутых пальцев.
– Семь букв и я ведаю, а ты вот дальше гутарь.
– Слухайте дальше!
Люди – люди, вижу, богато живут, а голым ничего не дают.
– Микита Голой и сам возьмет! Он долг-то тебе вернул? – встрял Окунь.
– Не твоего ума дело! А за Микитой не пропадет, понеже он не мирской человек, а казак! Рябой больше должен – тоже отдаст!
– Я слыхал, что Голый Рябого пригрел у себя, будто ныне ходят они по Придонью, казаков приворачивают к нашему делу, – заметил Соколов.
– Ты, Соколов, тут сидишь, а многое ведаешь, – посмотрел на него Драный. – Тут не азбука: не каждую букву выговаривать надобно… Ну, слухай, Вокунь, дальше!
Зело – зело я живу хорошо и славно и во всем поправно: пообедать нечего, а повечерять – и не спрашивай!
– Дале Рцы идут! – подсказал Окунь.
– Пусть Рцы!
Рцы – рцы мне, друже мой, как впредь станем проживати и от кого денег добывати, коль на море ходу нет?
Твердо – твердо слово русака, а не исполнит – в нос кулака!
– Ты не к ряду азбуку строишь, – заметил Соколов.
– Не к ряду, да складно – и то ладно! Дале я ставлю Фому:
Фома-поп да дьяк Федот живут хорошо: женщин кают бесплатно, а казака да мужика и за деньги не хотят.
Щёголь – щёголи да щеголихи платьями щеголяют а брюхо тоще.
Пси – пси едят кости, кошки – мышей, а ленивые жёны только копят вшей!
Булавина кольнуло упоминание о жёнах. Анна была у него чистюля и у печки сноровиста, всего, бывало, настряпает. Занесет, случалось, ясырка какое-нибудь новое блюдо заморское в чей-либо курень – Анна уж там. Всё распробует, расспросит, а домой придёт – сама сделает… Где-то теперь они с сыном?
– Ты опять опустил букву – Ю! – послышался за полстью голос Соколова.
– С чего ты взял, что опустил? Я её на конец припас! – Драный выдержал паузу и каким-то иным голосом, не побаской, а неожиданно серьёзно сказал:
– Юда – Юда Христа продал за деньги, а мы братию – за так!
Тихо стало в курене. Кто-то среди неловкого молчанья заскрёб кресалом, стал прикуривать. Булавина тоже задела эта тишина, в ней вроде висело что-то нехорошее.
– Вокунь! – позвал он устало. – Выдь к лошадям на час, задай сена!
Немного погодя вышел и он на волю. Караульный казак сидел на охапке сена у самых дверей. Его тяжёлый бараний тулуп бугрился в сумерках.
– Не спишь? – спросил Булавин.
– Не сплю, атаман, – послышался голос пушкаря Дыбы. Он выходил Ременникова, переправил его к родне под Пристанский городок, а сам отыскал Булавина.
– Не слышно – из Сечи никто не прискакивал?
– Никто будто не прискакивал, атаман.
Над Кодаком улеглись метели. Всё чаще и чаще выстаивались ясные ночи, звёздные, ядрёные, с хрусткой зернью февральского снега. В этот поздний час на преисподне-чёрном небосклоне, в тяжёлой стороне Бела города, заваливался ковш Медведицы, и Булавину второй раз за этот вечер вспомнились Анна с сыном. Там они – по последним слухам – в Белом городе за караулом сидят, ни в чём не повинные, и этот ковш наклонился над ними, будто собрался напоить их…
«Пора свистать казаков. Пора!» – подумал он, отгоняя невесёлые мысли о семье. Он представил, как пойдёт по украинным городкам, прибьёт к своему воинству побольше украинных казаков и запорожцев, а потом, по первым проталинам, сольётся с донскими казаками.
После душного и тесного куреня дышалось морозным воздухом легко. Думалось широко, вольно. Он уже видел тяжёлые тучи всадников, слышал, как дрожит под конными полками весенняя степь от Днепра до Дона и от Дона до Волги, а от Волги до Яика и дальше на восход. Видел, как с юга идёт та же волна – от Терека до Воронежа, до Тамбова и до самой Москвы…
«Ну, воздастся вам, боярское племя! Будут наши сабли на ваших шеях!» – прошептал Булавин.
Дыба ворохнулся под тулупом, но не понял, что проворчал атаман, и снова поёжился:
– А звяздо ныне, ох как звяздо! Должно, поморозит.
– Ничего, скоро потеплеет, – спокойно ответил Булавин.
К перемене погоды у него начинала поднывать порубленная левая рука и кость на лице, тоже слева. Он давно ждал этого.
6
Азовский губернатор Иван Толстой не верил, как многие, в разгром булавинцев Максимовым в минувшем году. Он напряжённо следил из Троицкого за всеми движениями повстанцев. В феврале он уже знал, что Булавин на реке Вороне построил крепостцу и, живя там, обрастая голутвенным казачеством, рассылает оттуда во все концы свои прелестные письма, от коих вред больше по станицам, чем от воровских горлодёрных кругов. И отчего это писаное слово весит на Руси больше живого? Ещё беспокойнее стало в марте. Голицын писал царю, что Булавин появился около Новобогородицкого, что уже взят городок Теплинский и нависла угроза над украинными городами. Из Москвы пришли слухи, что Булавин ведёт переговоры с белогородской ордой, с ногайцами, с калмыками, с горскими черкесами, и те изготовлены для совместного выступления. По всей белогородской черте не было надёжности в городах. «Экие неразумные люди! – думал Толстой, кривя свои татарские брови, вскинутые, как у брата, к вискам. – Отдали бы вору его волчицу и детёныша – и поуспокоился бы небось…» Но, думая так, Толстой одновременно противился этой мысли, боясь, что Булавин, заполучив жену и сына, повернёт на юг, на Черкасск и на Азов, где десятки тысяч ссыльных и работных людей только и ждут этого.
В марте тучи сгустились: сначала пошли слухи, а потом стали приходить и грамоты о том, что Булавин уже в самом центре смуты – на реке Хопре, в Пристанском городке. От Пристанского пошли прелестные письма Булавина, страшнее прежних, и потекли они по Хопру, по Медведице, по Северному Донцу, по Чиру, и по всем запольным рекам, и по самому Дону вверх и вниз. Иван Толстой, считавший ранее, что жить в Троицком, под боком у казачьей столицы, безопасней, теперь переехал в Азов, но и там нужен глаз да глаз…
25 марта он вынужден был послать отписку в Разряд на имя самого государя. Писал в день отъезда из Троицкого в Азов:
«Великому государю Петру Алексеевичу холопи твои Иван Толстой с товарыщи челом бьют…
Вор Булавин ныне на Хопре в Пристанской станице стоит собранием, а письма он Кондрашка прелестные от себя посылает по городкам под смертною казнью, а полковников и знаменщиков выбрал неволею и хвалитца он Кондрашка итти конною и судовою силою на остров к ним войску в Черкасской, а они Правоторовскою станицею сидят от него Кондрашки в осаде с великою нуждою, да он же Кондрашка послал от себя посольщиков своих в Донецкую станицу за пушками и за твоею великого государя казною; и по тем ведомостям, чтоб по твоему, великого государя указу отпустить к ним, Войску, конной службы казаков и крещеных калмык воинским поведением и мозжер с ядры, и к нему мастеров…»
Толстой представил, как исказится лицо царя при упоминании о присылке войска с пушками – досуг ли присылать, когда швед под боком ходит? – но написать такое Толстой счёл своим долгом.
«…Розсылали по реке Хопру и по Медведице и по Бузулуку письма, по всем станицам, чтоб изо всякой станицы съезжались лутчих людей по 20-ти человек в Пристанской городок на совет. И как из тех станиц съехались и учинили круг… И в том кругу он, Кондрашка, стал прибирать себе старшин и полковников, есаулов и знаменщиков… И в том кругу выбрав Лучку Хохлача с товарищи, человек со-100, послали под Танбов для отгону государевых драгунских лошадей…»
Толстой повздыхал и после этой фразы. Тяжёлая обязанность писать царю неприятное, а надо.
«…Рекою Хопром отпущены были в Азов плоты, и он Кондрашка Булавин с товарищи на тех плотах начального человека убил до смерти, а загонщиков человек с 200 забрал в неволю с собою…»
С утра до обедни сидел Толстой, но выкорпел письмо, а в конце приписал:
«Раб твой Иван Толстой.
Из Троецкого марта 25 дня 708-го года».
Вся тяжесть войны против Булавина ложилась на него, Толстого, с него спросит царь и совет и действие, а случись неладное – он же, Толстой, обронит свою голову: вспомнит государь его прежние шатости…
События нарастали стремительно. Доходили слухи, что атаман Хохлач, пролетая со своей конницей – а он посадил на отогнанных царёвых лошадей всю голытьбу свою, – передвигался по Тамбовскому, Козловскому, Усманскому, Борисоглебскому и даже Воронежскому уездам, объединял, вбирал в себя отдельные восстания и, ещё более окрепнув, увлекал за собой тысячи и тысячи крестьян, работных людей и даже солдат. Полковниками в войске Хохлача были простые люди с царёвых лесных повалов. Они вели свои сотни. Горели деревни, были разорены предместья уездных городов и города Боброва, рядом с которым по реке Битюгу лежали огромные земли Меншикова. Такой же участи дождался город Борисоглебск. Повстанцы держали под прицелом Москву, но надо было оградить тылы, и Булавин, собрав большое войско, двинулся в конце марта на Черкасск.
Теперь всё должна была решить встреча полков Войска Донского и повстанческой армии. Если, думал Толстой, победа будет на стороне Максимова, то восстание легче будет задавить с двух сторон – с юга и с севера. А если… Толстой стал реже получать письма в Азов и снова переехал залив у Таганьего Рогу и по реке Миусу поднялся на бударе к Троицкому – ближе к большой войне на Дону, хоть и опасался за свою голову. Из Азова он послал на помощь Максимову несколько отрядов, рискованно оголив и стены города, и охрану ссыльных. К Черкасску была послана Толстым и калмыкская конница. Прикинув соотношение сил, он понял, что у Максимова их больше намного, что он должен разбить Булавина, но по опыту знал, что война не подчиняется арифметике. Он знал только, что сделал всё возможное и повлиять на исход предстоящего сраженья больше не мог. До встречи Булавина и Максимова, до столкновения двух сил оставались считанные дни, и если противники не станут избегать прямой встречи, то всё решится в начале апреля, в первую неделю, как подсчитал он.
И Толстой ждал.
7
В начале апреля Булавин пошёл на Черкасск водой и на конях. Шпионы, доносившие Максимову и Толстому, считали, что у Булавина тысячи четыре конницы и немногим более пеших людей, и это была правда, успокаивавшая Максимова, но ставшая роковой для его похода против повстанцев.
Булавин при выходе из Пристанского городка разослал письма вверх и вниз по станицам, сёлам и городам. План похода был прост: идти на черкасских старшин, на старых, продавших реку казаков, погрязших в богатстве, расправиться с ними, потом пойти на Азов, там освободить ссыльных, каторжных и просто работных людей, коих взять во товарищи, и затем идти на Москву. «Всем быть в готовности, – писал Булавин, – а пришлых с Руси беглецов принимать со всяким прилежанием и против обыкновения с них деньгами и животом не брать для того, чтобы больше беглецов шло».
Многие тысячи беглецов шли в одни только хопёрские городки, они догоняли Булавина и шли с ним на Черкасск.
На второй день конница с бунчужниками и знамёнами из кумача подошла раньше будар, шедших рекой к Усть-Хопёрской. Станица сдалась без боя. Не имевшие оружия получили его. Были забраны в обоз семь тысяч кож, и многие булавинцы, бывшие без одежды, наскоро сшили себе ерчаки.
– Спасибо, батько атаман! – кричали повстанцы. – Жизни за тебя не побережём!
В Усть-Хопёрской были взяты в обоз все хлебные царёвы запасы. А Булавин всё слал и слал письма вперёд себя в понизовые станицы, пока склонённые к Максимову, но и там уже начинало броженье трогать голытьбу. Во многих станицах старшин сажали в воду, выкликивали на кругу новых атаманов или просто уходили ночью навстречу Булавину. Войско Булавина росло, как ком сырого снега, и катилось вниз по Дону, готовое или разбиться о встречную преграду максимовских полков, или раздавить её.
Конные тысячи повстанцев первыми достигли станицы Сиротинской и остановились на крутобережной излуке Дона, поджидая обозы с сеном, запасами ядер, пороха. Сюда же через день должны были подойти будары с бесконными. Булавин велел разбить лагерь и выставить караулы. Своего коня он поручил Стеньке отвести в общий табун, а сам, осторожно разминая ноги, пошёл к кромке берега.
Еле приметные колеи прошлогоднего летника были перерыты потоками талых вод. В эту бурную весну снег подобрался скоро, но в балках, особенно днём, когда разогревало солнце, всё ещё громыхали потоки рыжей, весенней воды. В глубоких распадках ещё лежал тяжёлый зернистый снег, а на взлобках степных увалов уже брызнуло к солнцу зелёное острожалье свежей травы. Всюду волнующе пахло земной испариной. Степные просторы и дали Задонья млели в белёсой истоме, и только утром, просушенные ночным холодком, они становились необыкновенно глубокими и чистыми; по утру далеко просматривалась степь, ясней проступали в прозрачной дали купы верб и теснины дубняка у приткнутых к берегам станиц. С турецкого берега летели бесконечные стаи птиц. Люди подымали головы на их крики, искали среди белых хлопьев облаков и дивились, когда видели совсем низко.
Булавин скинул свой ерчак на землю, расстегнул кафтан, выпростал из-за пояса длинноствольный пистолет Зернщикова и присел на берегу, над самой стремниной. Вода была мутной. Дон уносил всю муть степных потоков и рек, тащил сухие сучья чернотала, посечённый камыш, вырванные где-то льдиной, выполосканные добела корневища прибрежных прошлогодних трав.
– Об чём дума, Кондратей Офонасьевич?
Булавин узнал за спиной голос Соколова, но не оторвался взглядом от реки. Где-то в прибрежной осоке сочно плеснула щука, разжигая к вечеру икрометный азарт.
– Сей день станем письма приворотны писать? – снова спросил грамотей. В письмах он был мастер, и Булавин не отпускал его от себя, хотя Тимошка и упрашивал его отпустить до поры, пока не навестит своих под Черкасском.
– Письма? – Булавин взглянул на здоровое, молокопойно-розовое лицо Соколова. – Сей день не станем писать.
Подошёл Стенька, молча положил перемётную суму в ноги атамана и почтительно сел рядом, светя серебряной росшивью дорогого кафтана.
Конная вольница Булавина, стреножив коней, кинулась к берегу. Где-то в походном барахле нашлись сети, и вот уже десятки голых тел замелькали на берегу. Подначенные со всех сторон охотники до свежей рыбы, крестясь и поругиваясь, охая и хрипя, полезли в обжигающую холодную воду. Уже где-то за полверсты слышались выстрелы гульбщиков по весенней птице.
– Костры палить под лесом! – распорядился Булавин.
Он раскрыл суму, достал бумаги, захваченные в станицах, отобрал кое-какие и стал трудно, по слогам, читать, не доверяя никому.
«От Голубинского до Черкасска в 33 городках – 6470 человек. От Донецкого до Голубых в 20 городках – 6970 человек. В самом Черкасске – 5000 человек…»
– И один иуда с прихвостнями! – прорычал атаман, имея в виду Максимова со старшиной.
Кашевары-ермачки потащились с кожаными тулуками за водой к Дону, но мутная вода могла попортить казаков, и Стенька самолично велел направиться кашеварам к лесу, где в реке Лисковатке можно отыскать омута со светлой водой и замесить на ней пресные лепёшки, по татарскому обычаю, и сварить на хорошей воде кашу.
– Тиханушки! Тиханушки-и-и! – орал какой-то полуголый на берегу. – Да то ж сазан! Сазан, гутарю вам!
– Истинно сазан! Величеством с сома!
– Тихо! Тихо! Держи! Не пущай, мать твоя околесица!
– Да то не сазан, то – щука!
– Кто меня облыгает! – раздался над Булавиным хрип.
Посмотрел – стоит казак Щука, лихой рубака, недавно утопивший воеводу. Он пришёл к Булавину и привёл больше сотни вольных степных людей.
– Садись, Щука! Пусть себе забаву творят…
– Не до посиделок, атаман. Поди на час…
Они отошли подальше от всех. Щука говорил в самое ухо:
– У меня под рукой четыре разбойника. Из скита пришли, после зимовки. Любят погулять…
– Ну и чего? – неторопливо оборвал Булавин.
– Едва мы остановились – они в Сиротинскую за вином.
– Кто велел?
– Охолонись, атаман. Слухай. Едва доскакали – и обратно: к Сиротинской Максимов подходит!
Шрам на левой щеке Булавина побагровел.
– Ай, разбойнички твои, Щука! Ай, сукины сыны! Да за такую весть дал бы я им по горсти золотых чургунцев, токмо ныне не до того… Стенька! А Стенька!
– Вот я, атаман! – Стенька появлялся так же ловко, как когда-то делал это Цапля.
– Возьми казаков и разузнай толком, сколько войску у Максимова, как стоят и… всё узнай! Токмо чтобы вас не видел ни кот, ни кошка! Максимов у Сиротинской. Лети!
Стенька отбежал. Засвистел. Заорал казакам, выбирая ненадёжней, и вскоре скрылся в табуне. Там, в тёмном косяке лошадей, он собрал казаков и ускакал в сторону Сиротинской станицы.
– Ну, Щука, ежели сей же час нападут – не устоять нам. Надобно время выждать, пока наши на бударах подойдут.
– Как выждать?
– Чего как? – сорвался Булавин. – Гони всех из воды! Все к лошадям! В готовности быть велю!
А сам подумал: «Ночь. Едина ночь нужна, а там – наши…»
Максимов знал о месте стоянки Булавина и поспешил под вечер занять Сиротинскую. Идти на повстанцев он не мог в тот же час, поскольку полки были вымотаны переходом. Бой решил дать на другой день. Его конница получила корм на ночь и к следующему дню готовилась на бой и преследование булавинцев, но Максимов был спокоен: конница Булавина на плохих лошадях – с бору да по сосенке, и не уйти им от погони бывалых старожилых казаков и дикой конницы калмыков. На остальных казаков, навербованных в верховых станицах, надежда войскового атамана была невелика.
Утром неожиданно для всех со стороны булавинцев прискакал казак и потребовал Максимова. Войсковой атаман услышал, что Булавин желает переговоров. Часа два ломали голову черкасские старшины, но не могли ни догадаться, ни выпотрошить булавинского казака – он ничего не знал. Тогда решено было на кругу послать к Булавину Ефрема Петрова.
Два хорошо знакомых человека, два бывалых казака встретились на опушке Красной дубровы. Было уже за полдень, из-за поворота Дона показались первые будары с булавинцами. Стало легче дышать.
– Нас победить немочно, – загремел Булавин, – понеже к нам приплыли многие тысячи новых казаков и мужиков. Ежели мы сойдёмся, то велми многие кровя прольются, а я чаю, что надобно нам виноватых сыскать промеж себя, – так мы приговорили своим войском, приговорите и вы своим на кругу.
Через час в стане Максимова поднялся шум – то кричали на кругу верховые казаки.
– Ты веришь Максимову, атаман? – прищурился Щука хищно.
– Не верю!
– Тогда чего велишь?
– По коням, атаманы-молодцы! – крикнул Булавин. – Настал наш час. Пешие – берегом! Конные со мной по степи! Ударим заедино! Слышите меня, вольные люди?
– Слышим, атаман! Слышим!
– Покрушим изменников! Постоим за волю реки, за горькие слёзы мужичьи! Не пасись, братья, живот погубить – пасись во страхе своём воли отбыть! Все ли слышите?
– Все, атаман! Веди нас!
– Веду! И да найдут наши сабли их потерянные шеи!
Четыре тысячи конников плотной лавиной вырвались из-за бугра и, ощетинясь копьями, в сполохе сабель обрушились на казаков Максимова, всё ещё споривших на кругу. И половины их не успело сесть на коней, но и те в смятении крутились на месте, не слыша команд, не зная, что делать. Казаки верховых станиц, распалённые на кругу спором с черкасскими казаками, выхватили сабли и первыми учинили с ними рубку. Когда подошли пехотинцы Булавина, уже несколько сотен верноподданных кинулось берегом наутёк. Многие кинулись в воду, надеясь уйти вплавь, но по ним загремели выстрелы пеших булавинцев. Всё смешалось. Косяк калмыкской конницы, раньше других добравшийся до своих сёдел, был разрублен сотней Щуки надвое. Калмыки с трудом прорвались и скрылись в степи. С ними ушла вся старшина вместе с Максимовым.
Всё было кончено в четверть часа.
– Стенька! Не давай обоз грабить! – крикнул Булавин, горя зудом несостоявшейся схватки.
В Паншин-городок булавинцы вошли с четырьмя трофейными пушками, с пороховой казной и свинцом. Немало досталось коней и обозного оружия. Стенька вывернул из телеги сундук, разбил его и по приказу Булавина пересчитал деньги – восемь тысяч рублей.
Все погреба царёвых кабаков в Паншине были опорожнены дочиста, а на другой день войско Булавина, окрепшее духом, оружием, конями, опьянённое победой и сладостным призраком воли, двинулось вниз по Дону, к Черкасску. Конница шла берегом, пешие плыли на бударах. Булавин велел пока убрать бунчук от своей головы, оставя лишь знамя – большое, багровое, – и всё прислушивался к песням своих, долетавшим с Дона.
Вдоль по речке, вдоль по быстренькой
Подымалась волна верховая,
Ничего-то в волнах да не видно,
Только видно чёрную лодочку.
Чёрная лодочка она зачернелася,
На гребцах шапки они зажелтелися,
На корме-то сидит атаманушка,
Атаманушка да Офонасьевич.
Приставали же они к бережоченьку,
Что ко жёлтому они ко песоченьку.
Выходила душа да Татьянушка
В одной тоненькой да рубашечке…
Булавин не понял, почему бухнуло что-то в груди – то ли вспомнилась молодость и Анна, то ли снова вдруг привиделась Алёна Русинова, её тугая лебединая шея…
– Стенька!
– Вот я!
– Где Вокунь?
– Был в рубке, а ввечеру ускакал.
– Анчуткин ррог! Я его…
– Сказал Шкворню, что-де к Семёну Драному поскакал, а тот, Шкворень-то, ворчит: на Бахмут-де заехать восхотел, к Русиновым каким-то, пёс их знает…
– Вернётся – арапника дам! Торопи бударщиков!
До Черкасска было ещё далеко.