Текст книги "Обречённая воля"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
6
Алексей Горчаков за длинную дорогу от Москвы до Воронежа много дум передумал. Ещё не зная, что судьба надолго свяжет его с Воронежем, с Диким полем, с верховым казачеством, не предполагая, как слабо держатся тут человеческие головы на плечах, он наобещал дома, что скоро вернётся. Дорогой он выработал план: сначала припугнуть воронежского воеводу, затем приголубить, а надо будет – и подкупить, чтобы проникся его делом и делом могущественного Головина и помог приобрести землю. Если не найдётся порожней земли, пусть поможет купить у какого-нибудь тайши. Эта мысль не отпускала его с момента разговора с Головиным в Москве.
Ему виделась придонская земля, бескрайние поля выколосившейся пшеницы, а по осени – длинные вереницы обозов с зерном, салом, битой птицей, солью, его обозов, идущих на Москву. Он видел своих людей, торгующих в обжорном ряду, слышал звон золота и начинал верить в то, что посылка его на Бахмут – редкое счастье. Забывались при этих мыслях все неудобства дороги: холод, страхи, степные свисты и чьи-то странные костры, но оставался непонятно отчего пришедший страх перед запахом дыма в пустом неоглядном поле. Не знал он, что этот страх перед дымом однажды спасёт его, как загнанного волка…
Зима подкатила и к Дону. Горчаков вглядывался в даль в ожидании, когда покажутся наконец колокольни воронежских церквей, но кругом, то заслоняя впереди дорогу, то снова открывая дали, плыли мимо саней леса. Дубы давно обронили узорчато-резаную листву свою и теперь корявились, кичились силой кривых ветвей перед хрупкой и тоже голой ольхой, по-зимнему серо отсвечивавшей вдоль заснеженных опушек. Раздетые и как от стыда притихшие в своей наготе леса открывали взору дьяка отдалённые от дороги, глубинно-заповедные поляны свои. Приглушённым светом отливал приречный краснотал, хмуро дыбились вербы, а подбористые тополя в сухом железно-холодном отсвете выпестывались к блёклому низкому небу. Утром последнего поезжего дня видели лису – полыхнула рыжим огнём, померцала белыми пахами и только навела унынье. Но вот зачечекала сорока, где-то взграяло вороньё – прилюдные птицы окликали конец пути. Через половину часа в их дорогу стали вливаться новые санные пути, потемнел от навоза перетолчённый снег. Приветливо, но пока ещё вдали, то справа, то слева мелькали соломенные крыши, и вот над окатистым лезвием горизонта сумеречно заклубилось что-то, закучерявилось – то наплывало издали и росло городское месиво деревьев, крыш, частокол колоколен.
Воронеж…
В воротах солдат с ленивым равнодушием проводил взглядом сани и даже не вынул руки из рукавов. Второй сидел у порога сторожки и чистил слюду фонаря. Он не поднял головы, видать, немало наезжает сюда всякого начального люда от Москвы, от Азова, от Троицкого, от придонских полков. Немало ездит из Черкасска старшин, казаков-челобитчиков, легковых станиц с сундуками под царёво жалованье. То обстоятельство, что солдаты не обратили на дьяка должного вниманья, тем не менее, оскорбило его.
Дом воеводы был деревянный, но срубленный уже не по-дедовски – три окна на улицу, крыльцо под двускатной крышей, перила не сплошняком, как на рундуках старомосковских домов, а в палочку, продувные – всё видно. Из дверей вместо слуги выскочил краснорожий кухмейстер и прямо под ноги лошадям выбросил в снег дымящуюся головню. Не удивился, не прибавил шагу, лишь оставил дверь растворённой, и вскоре из глубины послышался его равнодушный голос:
– Приехал кто-то! А бог его знает!
За ужином Колычев после официального разговора по бахмутскому делу дал понять Горчакову, что надежды его отыскать в верховьях Дона порожние земли – дело безнадёжное, почти такое же безнадёжное, как урезонить бахмутских казаков. Эта последняя прибавка, сказанная будто бы вскользь, сплела воедино два важных, одинаково нужных дела, от исполнения коих многое будет зависеть в жизни и служебной судьбе дьяка Горчакова.
– Ну, с казаками-то мы справимся, – самонадеянно ответил он Колычеву.
Тот пожал плечами, не отрываясь от холодной говядины с хреном.
Колычев осторожно выпытал в разговоре за водкой, что ему лично не было прямых указаний о принятии мер против самовольства бахмутских казаков, его дело ограничивалось распоряжением Шидловскому, чтобы тот помог разобраться в пожёгном деле присланному из Москвы дьяку.
– С пожёгным делом всё ясно, – заметил он, наливая в серебряные стопы водку гостю и себе. – Иное дело, когда станешь отыскивать беглых.
– Атаман должен бумагу мне подать, – откинулся на стену Горчаков.
– А вот увидишь, как он тебе подаст! – хехекнул Колычев.
Он постучал блюдом по столу – вошла молодая ясырка, купленная Колычевым на торгу в Черкасском городе. Вошла, окинула стол тревожным взглядом, увидела пустые блюда, забрала их. Когда блюда уже были у неё в руках, она вдруг составила их одно в одно, а свободной рукой ловко вытерла жирные пальцы воеводы полотенцем, висевшим у неё на плече.
– Пива холодного! – буркнул Колычев.
Турчанка присела, как от страха, но в глазах её полыхнуло подобострастие к повелителю. Горчаков открыл по привычке рот и забыл, о чём он только что говорил. Он увидел, как при свете сальных свечей матово светилась у пленницы гладкая кожа высокой шеи, и ноздри его заходили, как у жеребца.
– Много ли отдал? – откуда-то из самого живота, не своим голосом спросил Горчаков.
– Кучу денег! – сокрушённо покачал головой Колычев.
– Сколько?
– Сорок пять рублей! – выдохнул хозяин, оборачиваясь на шаги невольницы.
Горчаков крякнул, прикидывая, но, глянув в чёрные омута ясыркиных глаз, убеждённо сказал:
– За такую и не жалко, ей-бо!..
– Не жалко? А ты знаешь, сколь много это по тутошним ценам? То-то! Тут за эту цену можно столько земли купить, что где-нибудь во Владимире десять деревень разместишь.
– Как десять? – тотчас вернулось к Горчакову деловое настроение.
– А ежели при уме всё делать… – загадочно ответил Колычев.
Припугнуть Колычева Горчакову было нечем, да и опытен был тот, всякого навидался с той поры, как сел на Воронеже. Что там приказный человек, если ему приходилось тут видывать самого государя и его ближних людей! Вон сам Апраксин обедает у него чуть не каждый день. Не от большой головы почёт такой, а оттого, что открыли тут корабельные верфи.
Как бы там ни было, но хитрить тут не придётся, и Горчаков откровенно попросил:
– Помоги мне, век не забуду! – он вывалил на Колычева бараньи немигающие глаза, веско добавил: – Я ить неспроста, я ить благодарность иметь стану: сколько стоит помощь твоя, столько и дадено будет…
Холодное пиво, принесённое ясыркой в глиняном кувшине, пахло густо. Колычев плеснул его в широкую братину – зазолотились жёлтые хмелины сверху…
– Ныне тут, в Придонье, доброхотов зело много по-развелось, – начал было хозяин, но тут же успокоил гостя: – Но тутошние доброхоты все у меня тут!
Он опустил братину на стол и сжал кулак.
Горчаков согласился и торопливо кивнул, как бы приветствуя силу Колычева.
– Да мне и московские доброхоты не страшны. Напою раз-другой – вот тебе и ручные станут.
Он подмигнул гостю и беззвучно, расслабленный выпитым, рассмеялся.
– Ни один местный доброхот остуды со мной принять не посмеет: сомну, как зерно в жерновах. Все они, мне ведомо от Апраксина, добились мест своих через старшего доброхота, а делать ничего не делают и живут как сущие паразиты во своих деревнях. Правды ради скажу, что есть один доброхот тутошний, воронежский, по фамилии Данилов, этот востёр. Донёс мне на царедворцев, кои на Воронеже службы государевы отбывают. А ещё, неуёмный, нашёл человек с пятьсот всяких чинов, что праздно живут за разного рода чиновными людьми, а нигде в переписи не написаны. Премногие из них грамотны, по канцеляриям забились, пишут, на подьячих работают и век-де без государева дела коротают. Я же те списки не отсылывал, а про себя держу, – прохвастался пьяный Колычев, и Горчаков тотчас спросил:
– А почто?
– Что – почто?
– А бумаги те у себя держишь почто?
– Какие бумаги? – окостенел Колычев.
– А списки Даниловы?
– А по то, что надобно поначалу всё проверить, а потом на те списки росчерк положить! Знаю службу!
Горчаков понял, что так его не подденешь. «Деньги, токмо деньги!» – решил он окончательно и напрямик спросил:
– Сколько возьмёшь?
– За что?
– За то, что найдёшь мне продавца земельного.
– Вдруг не скажешь: по коню цена, по земле плата…
Горчаков кивнул согласно. Приставил братину к губам и тянул пиво, вылупив поверх расписного края покрасневшие от выпитого глаза.
– Надобно ждать воскресенья Христова, – начал Колычев о деле. – В воскресенье, на торгу, я подыщу тебе какого-нибудь тайшу из инородцев. Дело обговорим. Коль сойдёт – глядишь, тыщёнку десятин землицы и приворотишь себе.
– Тыщёнку? – изумился Горчаков.
– Да-а. Тыщёнку, а не то две! Тут у нас кусочки хороши… Ну, это не та землица, что дадена тут Романовым, Мещерским, Долгоруким али Меншикову. У того по Битюгу знаешь сколько земли!
Горчаков кивнул.
– Много земли отошло монастырям. В недавние годы патриарх благоволил тутошним монастырям. Зажили они сладко и ещё жили бы краше, да вот, поди ты, и от них крестьяне побежали на донские угодья вольные. Беда с ними, беглыми. А как их воротишь?
– С Бахмута я верну, а до других мест мне дела нет.
– Да на Бахмуте беглых – горсть. Ты бы поглядел, сколько их в стороне от шляхов. Тьма! По Хопру, по Бузулку, по Медведице и по иным рекам. – Колычев приблизил лицо – носом к носу дьяка – и прошептал: – Эту силищу ничем не вытравить, помяни моё слово!
Колычев задумчиво налил пива, подул, отгоняя золотистые хмелины, и обречённо приложился к братине. Плотная коричневая пивная влага, налитая хмельным духом, запахом жжёного зерна и пресного мёда, который любил Колычев примешивать к пиву, приятным холодом окатила живот, освежила.
– А кто тот князёк? – спросил Горчаков о своём деле.
– С ногайской стороны выходец.
– Когда обделывать станем дело?
– Дело сие неторопкое… Ежели бы был ты, как раньше делалось, повёрстан на Москве в каком-нибудь приказе и было бы велено записать тебя поместно и денежно, ан ныне не так просто. Ныне не все к тому повёрстанью рылом вышли! Вот и мы с тобой так-то… Ну, ничего! – Колычев громыхнул кулаком по столу – тотчас показалась ясырка. Он заметил, как уставился на неё дьяк, и прогнал.
– Хороша-а-а! Что твоя чёрная лебедица! А руки-те что крылья, так и плавают по аэру! – крякнул Горчаков, вворачивая по новой моде иноземное слово.
– Ничего! – продолжал хозяин прерванную мысль. – Если мы рылом не вышли на ту землицу, так мы головой вытянем! Ухваткой возьмём! Вот погоди, в воскресенье Христово заманю я сюда Оргея или ещё какого тайшу, али из мещер кого – сделаем дело, только сразу деньги нужны. Деньги-то, спрашиваю, везёшь?
Горчаков подрожал губой, выговорил, как на огне:
– Ве-везу…
7
Горчаков прибыл в Воронеж в четверг вечером. Пятница и суббота ушли у него на церковь, на визиты к Апраксину и на поездки по округе, будто бы в поисках беглых, а в действительности он высматривал земли, выспрашивал у мелких и средних помещиков, когда и как смогли они приобрести землю и за сколько. Эти поездки ещё сильней растравили его желанье заиметь в этом благодатном краю свой кусок земли. Воскресенье он ждал с большой надеждой на успех. В одном месте, верстах в двадцати от Воронежа, ему сказали, что продаётся земля. Он побежал с деньгами и едва не попал впросак: землю ту уже закупил сам Апраксин. В холодном поту Горчаков вернулся в Воронеж и никому, даже сопровождавшему его подьячему, не сказал ни слова.
В воскресенье он едва отстоял обедню. Нетерпенье терзало его. Придя из церкви, он застал в доме Колычева писаря, каких-то людей, которых он заметил через отворённую дверь в другой половине дома. По большой комнате ходил сам Колычев и, красный, рассерженно кричал на писаря:
– Сколько раз тебе говорено: ныне титул государя пишут инако! Я те покажу, как бумагу орлёну портить! Эвона, чего Курбатов выдумал: бумагу дороже денег завёл, а на иной бумаге писать чтобы не смели, а ты этаку ценность портишь, поросячье рыло твоё! Пиши, сукин сын, прости господи, навёл на грех в святое воскресенье!
Колычев перекрестился и после того, как подьячий вывел государев титул по последней моде, стал диктовать, пропустив в горницу Горчакова, и затворил дверь ото всех.
Кто был в другой половине, Горчаков хорошо не успел разглядеть, но заметил лишь на одном одежду инородца.
– Та-ак… Пиши: аз! Нет, не надобно аз! Пиши: «Всемилостивейший государь!»
– То написано у меня, – вскинул брови подьячий Игнат Курочкин.
– Тогда пиши: «Я, холоп твой, служил тебе, государю, верой и правдою многие лета, платя дани тебе конём и кормом, и ныне хощу басурманской веры отбыть и креститься хощу в православную христианскую веру. Милостивый государь-царь. Пожалуй меня, холопа твоего, вели, государь, меня крестить во имя отца и сына и святого духа и вели меня, холопа твоего, государевым жалованьем пожаловать».
– Написал? Не смарал? Тогда припиши: «Вашего величества нижайший раб».
– Всё? – спросил подьячий.
– Иди, иди с богом! – прогнал его Колычев, а сам, взволнованный, притворил дверь поплотней и подал бумагу Горчакову:
– Читай!
Горчаков пошевелил отвисшей губой. Всё было правильно, но он смотрел на воеводу, не затворяя рта.
– Чего глядишь? Дело скрянулось с места.
– Как скрянулось?
– Сейчас подпись поставит некрещёный, и сей день бумага с почтовой тройкой пойдёт на Москву. Давай деньги!
– Ну?
– Давай деньги! А через месяц, пока ты дело государево мытаришь, придёт ответ с позволеньем государевым. Сведём некрещёного в церковь, а не то и дома окрестим.
– А он согласен продать?
– Согласен.
– Сколько?
Колычев прищурился, неторопливо готовя ответ.
– Полторы тыщи десятин! Все земли хороши, сам видел. Леса и поля. Земля густа, лежит та земля к восходу от Дона.
У Горчакова ёкнуло от неожиданности сердце. Губы пересохли и язык прилип к нёбу.
– А цена? – прошептал он.
– Я дал ему две пары красных онуч, новых, задатку ради, а деньги сам заплатишь, когда бумагу выправим, после крещенья.
– А сколько? – он прикинул, сколько тысяч может собрать.
– Денег-то? Да рублей семьдесят.
– Это для задатку?
– Задатку дал – онучи!
– Семьдесят рублей – вся плата?
– По тутошним ценам – вся.
Горчаков ел глазами воеводу: ему и верилось и не верилось.
– Ужель куплю? Ужель манна с неба? – проговорил он бесконтрольно, но опыт жизни тотчас подсказал ему: не показывай радость, а то запросит торговый сводник больше.
– Дабы всё было пристойно закону, пошлину заплатишь по новоуказанной статье.
– Да что пошлина! – отмахнулся Горчаков, глядя куда-то в стену и будто выскабливая с неё прилипшую мысль, вдруг забеспокоившую его. Выскоблил:
– А чего ты не присовокупишь те земли себе? – спросил он настороженно.
– Мне больше нельзя, – коротко и убедительно ответил воевода. Он распахнул двери и крикнул что-то не по-русски. В той половине дома смолк говор. Там зашикали. Замелькали чьи-то лица. – Иди сюда, Оргей! Иди, иди смелей!
В горницу осторожно, будто подкрадывался, вошёл сухощавый, согнутый подобострастием человек. Из-за пазухи расшитого узорами кафтана торчала богатая шапка. Смуглое, с мелкими чертами, лицо тянуло настороженную улыбку. В полупьяных глазах не было страха, но спина гнулась перед русским начальником.
– Эй! Пива сюда! А ты садись! – хлопнул он инородца по спине.
Та же красивая ясырка внесла кувшин с пивом и братины.
Колычев сел за стол, налил пива, спросил:
– Ты ездил ныне по Дикому полю?
– Езд! – кивнул мордвин.
– Не был, часом, в Донецком городке?
Мордвин яростно мотнул головой из стороны в сторону – не был – и клятвенно затвердил:
– Не былла! Не былла! – он схватил руку Колычева, прижал её к своей груди и уже истерично завизжал: – Не былла! Не былла!
– Да ладно! Ладно тебе! Я так спросил… – покосился он на князя и пояснил: – Брат там у меня двоеродный. В атаманах сидит…
– Не былла!
– Ну, хватит! Пей вот пиво! – он подвинул братину, отвернулся, растирая от усталости лоб ладонями, выжидая, когда инородец выпьет.
– Каррош пывва! – выдохнул тот, скаля в улыбке белый серпик мелких зубов.
– А скажи мне: покупают у вас там землю бояре или русские помещики?
– У! Резан пископ Ена многа купал!
Колычев тихо и торопливо пояснил:
– Иона, хитрец, рязанский епископ, много скупил ныне, да и в те года ухватил клин. – Он повернулся к Оргею: – Ну а уговор наш помнишь? Помнишь, утром с тобой говорил я?
– Помну!
– Тогда вот тебе бумага! – Колычев достал и положил лежавший на конторке лист челобитной и второй – лист торговой сделки, которую они с Горчаковым приготовили заранее. – А вот тебе перо… Бери! И ставь свой росчерк. Ты чего сопишь? У тебя не сап ли?
Колычев отстранился, нахмурясь и рассматривая Оргея со стороны. По лицу прошла гримаса отвращения к гнилой болезни, но по всему было видно, что Оргей чист. Сопел он от выпитого в той половине вина и пива.
– Пиши!
Оргей послушно взял перо левой рукой, переложил его в правую и налёг грудью на стол. Колычев выдернул у него перо, обмакнул в чернила на дубовой конторке и снова подал – прямо в правую руку:
– Вот тут пиши! Вот! – Он затаил дыханье и не шевельнулся, пока Оргей не подписал оба листа. – Во! Орёл!
Бумаги Колычев тотчас забрал, помахал ими в воздухе и убрал в конверт. Дьяк смотрел на него, понимая, что эти бумаги ему ещё предстоит выкупать.
– Землю продашь вот ему! – указал он на Горчакова. – Это большой боярин из Москвы!
Оргей заулыбался, прижимая пустую братину к груди.
Горчаков счёл нужным встать и налить ему пива собственноручно. Тот заулыбался ещё старательней, порываясь схватить руку дьяка, но воевода сказал:
– Он завтра придёт к тебе землю смотреть. Не бери с него много, бери столько, сколько мы записали в бумаге Онучи-то не завалились? Здесь?
– Здэс!
Оргей вытащил из-за пазухи свою шапку, а за ней потянул красный конец шерстяных онуч.
– Ну, ладно, ладно! Верю! Пей скорей да поезжай домой!
8
Уже за Смоленском Пётр почувствовал знакомую боль в пояснице. Он знал: эта боль нажита им на тех октябрьских ветрах, когда казнили стрельцов. От пояса к бедру тянется внутри какая-то адова верёвка, надорванная, болевая. Нога, проколотая на ходу этой болью, то и дело приволакивается, отстаёт. Порой, когда боль становилась особенно сильна, как это случалось на верфях, Петру казалось, что это наказанье божье за казни и за то, что он прогнал в те дни от кровавой плахи патриарха Адриана с иконой, но даже и тогда он готов был отдать ногу или руку, лишь бы не видеть ненавистные стрелецкие шапки, не слышать гнилостный запах изо рта старика Адриана. Теперь нет Адриана, нет патриарха на Руси, и незачем ему быть. Ладаном от врагов не отмашешься, не отдымишься, на нём раствор кирпичный не замесишь в нове городе Питербурхе.
За оконцами возка всё чаще распахивались леса, и среди полей кучнились деревни, мягко поблёскивая на солнышке поблёкшей соломой крыш. Небо поднялось синее, по нему неторопливо катились белыми комьями облака, похожие на пушечное повыстрелье. Вороньё подымалось с дороги и, постояв в воздухе, снова опускалось после царского поезда в поисках свежего навоза. Пётр узнавал места, определяя через отвлекающую боль, где едут и сколько ещё осталось до Москвы. Чем ближе поезд приближался к столице, тем менее ощущалась опасность со стороны Карла XII, рыщущего у границ России, но в то же время подымалась необоримая, ещё большая тревога перед обширным астраханским бунтом. Он знал, что весь юго-восток России оголён. Там нет никакой силы, способной подавить бунт Астрахани, поднявшейся за пресловутую старую веру, против брадобрития и немецкой одежды. Шереметев, снятый с Лифляндии, пошёл с войском по Волге, но уже из Казани просился в Москву. «Развояка…» – со стоном проворчал Пётр, поглаживая поясницу и ругаясь на дорогу, что снова растрясла и выхолодила его тело.
Ещё не показались вдали колокольни Москвы, а первые встречающие закопытили по обочине, зацоркали по целине их свежие лошади. Пётр приотворил дверцу, увидел – и тотчас рухнула с седла чья-то тяжёлая фигура.
– Тпррру-у! Стой, говорят! – послышался властный голос князя Ромодановского.
Лошади ещё не стали, а в возок уже сунулась его простоволосая голова. Белым масленичным блином засветился круглый выпуклый лоб, радостным спокойствием засияли задумчивые, привыкшие к секретам монгольские глаза.
– Здравствуй на многие лета, государь! – чёрные, сабельно-острые и длинные усы его шевельнулись в улыбке, обнажившей прожелть крепких зубов. – А ныне вёдрено!
«Вёдрено!» – с неприязнью покосился Пётр. – «Лефорт бы спросил: как доехал, а этот – “вёдрено”!»
Глаза Ромодановского пробежали по меховому нутру возка, как бы в поисках свободного места.
– Забирайся, не выстуживай чего я надышал!
Ромодановский небрежно оббил снег с ног и ввалился в возок, задрав овчинный настил и наполовину сорвав плечом медвежью полсть.
– Вели стоять! – буркнул Пётр, распоясываясь, а когда хозяин Преображенского приказа велел всем стоять и ждать, царь заставил его приноровить на пояснице заячью шкуру.
– Помогает, Пётр Алексеевич? – по-домашнему просто спросил Ромодановский.
– Только в ней и спасенье, – кряхтел Пётр, вставший в санях на четвереньки, но тут же повернул голову, глянул снизу из-под руки, как из-под крыла, спросил нетерпеливо: – Говори!
Ромодановский, заправляя Петру под исподнее заячью шкуру, задумался на минуту – о чём сначала? Пётр дёрнулся, как укушенный сенной блохой:
– Что Астрахань? Ну? Говори!
– Слава богу, государь… Покуда огонь не идёт дальше Терека, а там…
– А что Терек?
– А Терек, государь мой, что и Астрахань, только и есть в них разницы, что в Астрахани воеводу подняли на копья, а на Тереке полуполковника умертвили.
– А Дон? Что Дон?
– А Дон тих покуда, государь. – Он опустил рубаху царя на ягодицы. – Вот так-то и добро станет, не сползёт!
Пётр сам надёрнул панталоны, застегнулся, запахнул кафтан, шубу, морщась, сел на сиденье.
– Казна прихоронена?
– Всё сделано, как ты велел в письме сыну.
– Как Алексей? – болезненно дрогнули брови.
Ромодановский не поднял глаз, лишь пожал плечищами.
– Чего стоим? – сорвался Пётр.
Ромодановский поспешно открыл дверцу возка и грозно приказал какому-то офицеру, стоявшему на лошади слишком близко:
– Трогай! – и, уже усевшись напротив царя, проворчал: – Всегда ему всё надобно знать. Любопытной Варваре в обжорном ряду нос оторвали!
– Кто это там? – нехотя спросил Пётр. Он не открыл глаз и сидел неподвижно, лишь голова покачивалась на спинке сиденья, а съехавшая шляпа нависала над мясистой переносицей.
– Полковник Долгорукий.
– Долгорукий… Брат моего гвардейского майора Васютки Долгорукого?
– Он. Брат Юрий.
– Не ведаю, что он, этот полковник, должно, такой же вояка, как Апраксин адмирал, что воды опасается. – Он помолчал. – А Васютка и лих и толковостью не обделён. Справный офицер. Побольше бы таких.
– Этот тоже в Астрахань просился, помнишь поди? Выявить, должно, верность свою хотел.
– Доброхотов ценить надобно.
– Видать, какой он доброхот – до твоей милости!
– Всё-то ты знаешь, Фёдор! – приоткрыл глаза, обдал холодом начальника Тайного приказа. – Чего замолчал про Астрахань?
Ромодановский знал манеру Петра решать дела на ходу и захватил с собой кое-какие бумаги по самым неотложным делам. Он распахнул лисью шубу – соболью постеснялся напялить! – достал из кармана несколько писем. Отобрал одно.
– Приворотное. Из Астрахани…
– Что? За вонючую старину возмущение имеют? – выхватил Пётр письмо.
– Истинно так! А ты, Пётр Алексеевич, борзее меня вглыбь глядишь!
Пётр не ответил на комплимент: надоело слушать. Он принялся читать. Ромодановский притих, заметив, как сжался полногубый рот царя, как побелела ямина на подбородке.
«Стали мы в Астрахани за веру христианскую… и всякое ругательство нам и жёнам нашим и детям чинили…»
– О, Русь! – скрипнул Пётр зубами. – Из навоза дома делают, а добрые дела в навоз же низвергают!
– Истинно, государь…
– Подлецы! Собаки! Где надобно миром средь дикого люду – они силу кажут: платья отрезывают, баб валят! То не воеводы, то мои первы враги! Нет такого моего указу, коего бы они не испортили в деле! Кто письмо переслал?
– Атаман Максимов, государь. На твоё имя.
Пётр с минуту глядел в окошко, где уже начинала надоедать фигура верхового, полковника Долгорукого.
– Верный, кажись, пёс этот Максимов, надобно отметить Луньку, хоть и не верю я этой вольнице.
Впереди, ломаясь в слюдяном кособочьи мелких оконц возка, замелькали главы московских церквей. Но надо было ещё ехать и ехать.
– Что там у Шидловского с казаками?
– Головин больше знает. Там Булавин-атаман воду замутил. По тому пожёгному делу отправлен днями Горчаков…
– Что мне пожёгное дело! Что беглые? – вот главное дело! – дёрнул нервно головой.
– Покуда ничего неведомо, государь…
– Пожёгное дело! – не успокаивался Пётр, – Мне люди надобны! Люди! Солдат мало! Работных людей мало! Денег мало! Во скольких губерниях что ни год – неурожай, а и уродится – некому убрать стало, то-то порядок! Откуда будут деньги? Вон Август-король заявился, как девица красная, мать его… По двести тысяч рубликов на год брал для содержания войску у меня, а толку? Карлушка ещё к Варшаве не приступал, а мой Август ко мне в Гродну прибёг! Вояки! Союзнички, сатанинский дух! Двести тысяч рубликов моих на год! А я эти рублики с крестьянишек по полкопейки сбираю! А тут ещё воровство! Молчишь! Небось, сам нечист на руку? А? Среди ворья живу! Вор на воре и вором погоняет! Только и глядят, чего худо лежит. Меншиков – вор! Ты – вор! Голицын – вор! Шереметев – лентяй и вор! Апраксин, сухопутный енерал – пьяница и тоже вор, да по сынкам его давно петля плачет! Шеин, круглая борода, украдёт и не покраснеет! А Головин? А Гагарин? Все! Казнокрады! Как мне с вами жить? А? Убегу к немцам в слободу, запрусь там – и пропадай всё пропадом! Я проживу! Мне, что ли, всё надо? Не мне! Мне хватит на свой век. Так-то, как батюшка мой да деды жили, я проживу, а Россия во вшах как ползала, так и будет ползать. Так и надо ей, долгополой! Брошу всё! В монастырь уйду во след тебе!
– Я не пойду, государь…
– Не пойдёшь?! А кто за тебя кровь станет замаливать? Кто? Я, что ли? На мне своей предостаточно есть!
Ромодановский знал, что в такие минуты не следует перечить царю, он пожалел о своих словах, но выждав, когда монарх выкричался, покорно сказал:
– Грешны, государь… Грешны, да только и немцы не святы.
Ромодановский имел в виду Анну Монс, первую любовь Петра, и всех её родственников, саранчой налетевших на Москву, однако прямо не осмелился сказать, пока не уловил вопросительный взгляд царя.
– У меня в Преображенском сидят тридцать колодников по делу Анны Монцовой, государь…
Выражение растерянности исчезло тотчас с татарски скуластого лица Ромодановского. Брови загадочно изогнулись, а глаза в их дальновидном прищуре холодно остановились за непроницаемой дымкой государственной тайны.
– Говори!
– Имею подозрения, государь, да и люди, коих приводили ко мне на Москве в Елинскую башню, с первого огня признались, что-де сродственники Анны Монцовой, тако же и сёстры её зело пользовались своим авантажем…
Возок наклонило, занесло правым боком. В оконцах распахнулось подмосковное поле, а за ним, уже совсем близко, первые избы города. До сознания тотчас дошёл голос Ромодановского, но смысл был ещё непонятен.
– Что ты сказал? – встряхнулся Пётр.
– Я говорю, заприметив твоё расположенье монарше к Монцовой Анне, сродственники её зело много позволяли себе лишнего. Они неприметно вымаливали у тебя то одно, то другое благоволение – поначалу одному купцу дали торговлю беспошлинную, потом другому позволено было ехать в Персию, потом третьему даден был торговый двор в Нове-городе… Большие-де тыщи – колодники с огня сказывали – идут к Монсам мздою за то их вспоможение своим соотечественникам. Вона куда та дверь-то отворялась!..
Пётр нетерпеливо махнул рукой – молчи, это, мол, прошлое, ему уж не повториться.
– Я велел тебе вызнать доподлинно. Вызнал?
– Про что? – Ромодановский двинул обнажённым черепом, шевельнул при этом, как лошадь, ушами.
– Да про Монцовых! Про Монцовых же! – крикнул Пётр, раздражаясь от его непонятливости и от этого неприятного разговора.
Ромодановский сморгнул иод взглядом монарха, кинул полным пальцем по лезвию чёрных усов.
– То доподлинно, государь…
– Ну!
– Снюхалась Монцова с прусским посланником…
– Казерлинг? – дёрнул щекой. – Кто видел?
– Он сам признался Лефорту, что-де виновен в несчастье обеих сестёр.
– Несчастье! – фыркнул Пётр. – Возьми её под арест! Припугни шлюху!
– И долго держать велишь?
– Подержи… Пока. А Шафирову я скажу, дабы в кирху позволил ей ездить с женщинами. Ты не держи, когда – в кирху! И хватит про то! Хватит!
Однако Ромодановский решился спросить, подумав:
– Ещё, государь, колодники те… Они признались на огне, что-де Монцово семейство прибегло, да и не раз, к советам разных московских ворожей, дабы приворотить тебя к Анне их…
«Дурачки! Она сама меня приворотила тогда…»
– …все они, государь, сделались после твоих милостей высокомерными зело. Невозможно, скажу тебе, государь, довольно надивиться, с какою неблагодарностию они злоупотребляли твоею благосклонностью…
– Чего надо? – не разжимая плотного оскала зубов, выдавил Пётр.
– Чего велишь над ними?
– А велю то: которые сидят по делу Монцовой колодники, тем колодникам решение учинить с общего совету с бояры, да по их винам взаправду, смотри! Накажи, чего они будут достойны! – кинул подбородком в грудь. Насупился. – Чего про моих слова не молвишь?
– Все живы-здоровы! – оживился Ромодановский. – Тебя ждут с превеликою охотою.
Проехали старый посольский двор – самый отдалённый, заставный, где в старину выдерживали иноземных послов, пока стрельцы, посадские люди за крепостью готовили проезжие улицы… Вот и сейчас замелькали слева и справа крыши строений за заборами. Угрюмо, неприветливо плыла замшелая серость досок, суковатых горбылей. Тут и там в распахах заборов торчали кабаки. Оттуда уже слышались крики, песни. Где-то дразнили собаку. Пахло навозом даже сквозь двери и слюдяные оконца возка.
«Чтобы она сгорела дотла, эта Москва! – думал Пётр. – Таким ли ныне должен стольный город стоять? Вот построю Питербурх – пусть приезжают да посмотрят на новую столицу иноземцы! Посмеются ли тогда зубоскалы?»
Он запахнулся в шубу, отвернулся от Ромодановского, и потянулись нелёгкие думы о Катерине. Армия – не мёд, и он с нетерпеньем ждал ласковых и жадных рук этой женщины, но после раздумий над семейством Анны Моне, после всего, что сказал ему начальник приказа Тайных дел, в душе Петра проснулось, болезненно заворочалось и росло изморозное чувство отчуждения. Что делать? Куда кинуть уставшую душу? Неужели и тут, в добром сердце Катерины, тоже притаился коварный зверь выгоды? Домашние ею не нахвалятся, а ведь она совсем не тот обворожительный ангел, каким была Анна Монс…