355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Обречённая воля » Текст книги (страница 25)
Обречённая воля
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 17:00

Текст книги "Обречённая воля"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

19

2 июля 1708 года Шидловский направил небольшой карательный отряд для разоренья Бахмута. Сбылось! На следующий день сам выехал на место действия, но позадержался по двум причинам: отправлял на юг тысячу казаков под командованием Кропотова и Ушакова, а потом писал письмо Долгорукому:

«Высокороженый господин, господине князь Василей Володимеровичь, – писал он, наслаждаясь содержанием. – Оной моей подлуй услуги, которая за повелением вашим над ворами чинилась, о ней же в прежней моей почте к вашей милости вписал, ныне доношу, конклюзию учинил, Багмут выжгли и разорили, и посланные наши возвратились в целости. В том воровском собрании было запорожцов полторы тысячи человек. Есть нам что и не без греха, здавались они нам, еднак в том гаму нам не донесено, восприяли по начинанию своему. Ушакова и Кропотова отправлю от Тору в Таганрог прямым шляхом чрез Багмут, и сам с ними до Багмута пойду или кого пошлю. И ежели там что осталось, не оставлю камень на камни. Повторе доношу вашей милости, извольте не мешкав итти к Маякам. А я буду указу ждать меж Тору и Маяк. Полозов в обоз ко мне пришёл сего июля 3-го числа. Как Ушаков, так и Кропотов зело мне нелехки во отправлении, есть с своими запросами с Гороховатки. Изволь государь просто итти к Маякам.

Брегодир Шидловский».

У крыльца уже стоял лёгкий открытый возок, в нём сидел войсковой священник и дьяк Горчаков. За два с лишним года, проведённых в Воронеже, дьяк настолько проникся заботами и страхами, связанными с восстанием на Дону, что не мог отказать себе в удовольствии видеть разрушенным ненавистный Бахмут – место его позорного бегства, да, признаться, и торопился дьяк покончить с давно порученным ему делом выселения беглых. Тогда, выезжая из Москвы, он считал это делом двух-трёх месяцев, а вот затянулось на годы. За всё это время его лишь раз отпустил Апраксин к семье – весной прошлого года, но как он был удивлён переменами в семье! Дочери нашили платьев с обручами на талии, ходят как неубранные копны сена, устраивают кофепития на белой скатерти, со двора отвезли в подмосковную деревню всех свиней и поговаривали сделать то же с курами и коровами – дочери, видите ли, пачкают иноземные сапожки навозом! Вместо поклонов русских – приклякивают, будто садятся…

Шидловский отправил почту Долгорукому и сел в возок, отринув Горчакова от мыслей. Лошади понесли. Лица обархатились ветром – и ни жары тебе, ни мухи. Благодать! Через три часа уже подъезжали к Бахмуту. Драгунский полк шёл на рысях следом. Было спокойно. Версты за две-три неожиданно услышали пальбу, а когда подъехали ближе, Шидловский со страхом увидел, что его письмо о сожжении Бахмута опередило события. Бахмут не был взят. Казачий городок держался против сотни, посланной накануне.

– Штюрм! Штюрм! – кричал Шидловский на иноземный лад.

Второй полк с ходу начал штурм. У Крымских ворот била пушка. Со стен непрерывно гремели выстрелы из мелкового ружья. Несколько груд трупов лежало по берегу реки, прикрытые попонами. Вчерашние… Штурм Ногайских ворот прошёл вяло. Сорвался, хотя там не было пушки. Тогда Шидловский приказал поджечь стены. Драгуны подскакивали под раскаты с охапками просмолённого, охваченного огнём сена на пиках и бросали эти огненные комья на стены и за стены. Мало огнеметателей отскакивало назад – большинство их замертво свисали с сёдел, и кони оттаскивали драгун в сторону. Но гнал Шидловский новых. Охапки сена огненными клубами летели на стены. Июльская сушь только и ждала этого: стены охватило пламенем. В дыму солдаты подошли к воротам и по-татарски – окованным бревном – разбили их. Человек с десять кинулись к пушке у Крымских ворот. Пушкарь Дыба ловко посылал картечь прямо в гущу драгун. Белая повязка на голове давно сделалась чёрной от дыма, промокла от крови, но он палил, пока его не зарубили прямо с фитилём в руках.

Как только затихла пальба на стенах, в Бахмут въехал Шидловский. Перед воротами ему подали белого коня, и теперь он прогарцевал по городу, охваченному пламенем. Солдаты и драгуны вытаскивали из куреней добришко, рубили оставшихся защитников. Волокли женщин. У куреня Булавина, уже охваченного огнём, рубился низкий казачишка сразу с двумя солдатами. Двое других тащили племянницу Антипа Русинова.

– Держись, Вокунь! – крикнул Шкворень от конюшни.

Окунь сам сумел ткнуть концом сабли в живот солдата, но попал в бляху и тут же получил сильный удар по плечу. Шкворень зарубил второго и, не глядя на завалившегося Окуня, бросился к крыльцу, где Алёна отпихивалась от двух солдат, цепляясь за дверную скобу. За дымом Шкворень подскочил незаметно и от плеча до позвоночника разрубил одного – прямо по плечевому ремню.

– Шквор!.. – простонал Окунь, но не договорил: раздался выстрел Шидловского – и Шкворень ткнулся головой в землю.

Окунь вспомнил про свой пистолет, взятый в ту роковую ночь у кого-то из убитых, вытащил его, прицелился в солдата, дёргавшего Алёну, и наповал свалил его с близкого расстояния. Не успел обрадоваться, не успел крикнуть Алёне, как увидел над собой Шидловского.

– Держи её! – крикнул тот набегавшим солдатам.

– Беги! – тут же крикнул и Окунь, лихорадочно заряжая пистолет, но Шидловский уже поднял над ним коня, занёс саблю.

– Беги, Алёна!

Окунь увидал, как рванулась она в бушующее пламя, бившее из дверей кухни, и пропала в нём. В тот же момент что-то тонкое, как удар прута, цокнуло по голове Окуня, брызнув судорогой по всему телу. Он ещё поднял руку, но она наткнулась на второй удар сабли. Где-то, будто бы далеко-далеко, послышался треск, чудом дошедший до уходящего сознания.

Это рухнула крыша булавинского куреня.

20

Штурмовать Азов пришлось только тремя тысячами повстанцев, зато повели их надёжные люди – отчаянный Хохлач и первый советник и друг Булавина Игнат Некрасов. Хохлач повёл конницу сухим путём, а пешие сели в двадцать больших морских будар и отплыли через залив.

Конница подошла к месту встречи раньше, но хоронилась в степи, вблизи речки Каланчи. Места многим казакам были тут знакомы ещё с азовских походов, и всё же атаманы, посовещавшись, выслали вперёд разведку – с десяток казаков во главе с Гришкой Банниковым.

– Эй, Баня! – кричали вслед. – Без нас Азов не берите!

Вечером на совете атаманов узнали: разведка едва вернулась.

На разведку повстанцев наткнулся разъезд азовского гарнизона. Разъезд гнался за двенадцатью казаками, пока не нарвался на лагерь Некрасова. В ту ночь в Азове стало известно о подступивших к городу. Вечером азовский воевода Степан Киреев выслал конницу с полковником Васильевым, чтобы помешать переправе булавинцев через реку Каланчу. Конница Васильева не смогла удержать булавинцев: около двух тысяч одной только пехоты уже высаживалось на берегу. От первых же залпов конница отступила к Азову, ушла за стены.

Некрасов и Хохлач разбили лагерь на берегу, выставили крупные караулы, выслали пластунов под самые стены и развели костры. Некрасов был доволен: отступать некуда, позади – река, впереди – Азов. В эту ночь перед штурмом надо было выспаться и не дать спать осаждённым. Однако веселье перед боем не приживалось: не до песен перед таким делом, да и вина с собой – ни бочонка.

– Ешьте да спите, атаманы-молодцы! – наставлял Некрасов.

– Сытого в рай не пустят! – ответил ему Митрофан Федосеев. Он, оказалось, не ушёл в Азов, пошёл с повстанцами. Костёр старожилых горел одним из самых крайних.

– Не про рай дума, Митрофан! На тот свет сбирайся, а саблю точи и силу копи! Ешьте и спите, атаманы-молодцы! Отчего казак гладок? Поел – да на бок!

Хохлач шёл с другого края лагеря. Он велел разбить старые, просохшие за пол-лета плоты и из каждого костра сделать три. В ночи лагерь устрашающе воссиял сонмищем огней.

Утром Некрасов послал полсотни казаков – тех, что попроще – и велел потолковать с азовцами о сдаче.

– Говорите гладко да пословно, – наставлял он. – Скажите, нас, мол, с десять тысяч и ещё идут! Ты, Банников, речь держи!

Надежда была на азовских стрельцов, ссыльных солдат, надежда на шаткость всего гарнизона, о чём не раз доносили Булавину перемётчики из Азова. Однако Некрасов чуял, что азовцы поостыли. Они готовы были сдать город сразу, как сдался Черкасск, а теперь много воды утекло в Дону, много ненадёжных Толстой посадил в железные крепи, многие слова надули в уши царёвы люди. Есть ли ещё там, за азовскими стенами, единомышленники? Сумеют ли они отворить ворота? Отчаятся ли смести офицеров да старожилых казаков?

Гришка Банников ускакал. Первая завязка есть.

– Где сигнала ждать? – спросил Хохлач.

– Над Петровскими воротами, коли не врут перемётчики, будет пушкарь в белом колпаке, – ответил Некрасов.

Между тем Гришка Банников с шапкой на пике подъехал во главе парламентёров под стены Азова. Выстрелил по-вестовому. Закричал:

– Эй! На стенах! Сдавайтя город!

– Ты хто? – долетело сверху.

– Я – Банников Гришка! Сдавайтя город! Давайтя мне воеводу Стёпку Киреева! Вяжитя бояр! Они веру христианскую в земле нашей переводят!

– Уймись, вор! Врёшь! – появился полковник Васильев.

– Хто вреть, тот сохнеть! А я рылом в праведника – щёки на плечи кладу!

Со стен свалился лёгкий обвалец смеха. Всем была видна широченная Гришкина рожа, красная, что луна на подъёме.

– Сдавайтя город добром! Без промешки, понеже за многолюдством нашим не отсидеться вам во стенах! Чего, чего?

– Бегите от Азова, покуда целы! – повторил Васильев. Теперь он вывалился на раскат всей своей грузной фигурой, в два обхвата. – Коли не побежите – всех за ноги повесим вот на сих стенах!

– Заткнись! Я не с тобой – с народом гутарю! Кидайтя, православные, бояр со стен! Анчихристы они! Не токмо бороды и усы бреют, они с Покрова почнут насильно тайные уды у наших жён брить! Чего? Чего?

– …отыди, вор, а не то – догоню без промешки! – распалялся Васильев.

– Тебе ли, харя скоблёная, меня догонять? С твоим ли брюхом жерёбым? Побежишь – коленки о то брюхо расшибёшь!

В ответ громыхнула пушка. Ядро чакнуло в брёвна близ Делового двора. Через дым замерцали редкие выстрелы из ружей. Двоих казаков не сильно задело, под третьим убило лошадь, и он побежал, держась за стремя Гришки Банникова. Какие уж тут переговоры! Не-ет, Азов – не Черкасск, бескровно не сдастся.

Некрасов и Хохлач по выстрелам выскакали навстречу.

– Ну, как дела? – осадил лошадь Некрасов.

– Да ещё не родила!

– Тебя походный атаман вопрошает! – рявкнул Хохлач.

– А я ответствую: с Петрова дни твердит – через год родит!

– Поррубать твою в стремя мать! Говори толком! – уговорил?

– С твоих гроз, Хохлач, я велик взрос!

– Ну, полно вам! Вестимо, что где грозно, там и розно, – спокойно встрял Некрасов. – Говори, Гришка, чего там? Уговорил ли?

– Чего там языком молоть? На приступ надоть – уговорим!

Банников вытер широкое лицо трухменкой и направил лошадь прямо в реку Каланчу. Надо было выкупаться перед боем.

С Азовом, как начинало казаться Некрасову, можно было бы и подождать недельку-другую, пока подошли бы ещё силы, был у них об этом разговор с Булавиным. Можно было ещё покрутиться по степи от Азова до Троицкого и Таганьего Рогу, захватить все табуны, по-прежнему не пропускать ни съестные, ни зелейные запасы осаждённым, а потом плотнее осадить лагерем город. Однако так уж подошло, что ни повстанцы не хотели ждать больше, ни дела на севере не радовали. Надо идти на приступ.

Утром лагерь взбаламутили два казака, уцелевшие в Кривой Луке. На измученных лошадях они кинулись в воду и на плаву орали во весь лагерь о разгроме Семёна Драного. Хохлач встретил их на кромке берега. Стоял, сухопарый, угрюмый. Весть поразила и его.

– Почто врёте, пёсьи рыла? – глухо спросил он.

И тут же изрубил обоих.

После полудня атаманы повели булавинцев к Азову. Пехота и конница двигались со стороны Дона через лесные припасы близ Делового двора. Оттуда надо было пробраться в Плотничью и Матросскую слободы. Так и шли пока с опаской. Было всё спокойно, лишь слева, с простора залива, неторопливо двигались к гирлу Дона военные корабли.

– Турские? – спрашивали осаждавшие.

– Какие тебе турские? Царёвы!

Недобром повеяло на Некрасова от тех кораблей, да и всё обличье обстроившегося слободами Азова – уже не такого, каким он был, когда они брали его у турка, – внушало многим робость. Мощный размах стройки, слободы, завалы брёвен – чёрт ногу сломит, а тут ещё корабли с чёрными точками пушечных жерл. Но главное… Главное – Драный разбит. Некрасов верил в это, хоть и одобрил расправу Хохлача с крикунами перед боем. Иначе было нельзя…

– Скачут! Скачут сюда! – раздалось впереди.

Сыпучий косяк конницы вывалился из ворот города и пошёл намётом на пехотинцев Некрасова.

– Назад! Пали! Иван, держи своих! – кричал Некрасов Хохлачу, оберегая пока его конницу.

Конница Васильева вытянулась в узкую двухголовую ленту меж бревенчатыми завалами. По конникам били из ружей со штабелей леса. На ближних сталкивали сырые мачтовые сосны, и те лениво валились вниз, прыгали, ломали лошадям ноги.

– Бей боярское племя! Бегут! Бегу-ут, окаянные! К Азову, тиханушки-и!

Рано было идти на приступ. За отступившей конницей не успели, но главное, всё не было и не было никакого знака со стен Азова, что там свои начали дело. Хотя бы шум внутри, не говоря об открытых воротах. А вдруг?.. Некрасов все глаза проглядел, но вместо белого колпака на голове пушкаря он видел лишь белые перекрестья солдатских наплечных ремней.

– Выводи их, нехристей! За волю, тиханушки! – гремело всюду.

«Ничего, – думал Некрасов, – можно постоять с четверть часу, пока ворота не отворят, – невелика потеря, зато потом…»

Стройные залпы ударили со стен. Грянули пушки с Алексеевского раската, с Сергиева, с Петровского – от тех ворот, в которые метили булавинцы ворваться. Давненько не стаивали казаки под такой пальбой. Неловко это как-то: по тебе бьют, а ты и не ведаешь, какой сатана по тебе лупит! То ли дело в живой рубке средь степи-матушки! Там в рожу каждого видишь…

А Толстой науськал затинщиков славно: стрельба была плотной, ладной и такой частой, что не слышно было ружейной пальбы. От ядер не стало спасенья.

– В припасы! В припасы, браты! Отходитя в припасы!

Подобрали раненых, отошли в припасы. На целых три часа затеяли перестрелку, убыток от которой был только осаждавшим.

Но вот на стене показался пушкарь в белом колпаке. Вот он, миг! Все ждали. Двумя рукавами кинулись булавинцы к стенам, оставляя посередине дорогу для конницы Хохлача. Приостановились под усилившейся пальбой, глазели на ворота. Ворота не отворялись, хотя свой человек там. Это Пивоварова освободили из тюрьмы – всё, как надо: идёт там рубка, скоро отворят…

– Браты! Потерпите чуток! – кричал Некрасов надсадно.

Пушки обезумели. Непонятно, почему сильней стали палить из ружей, но особенно коварно ударили пушки корабельные, били слева, по открытому месту, как по гусям на воде. Некрасов отыскал в сутолоке Хохлача, сорвал у него с пояса подзорную трубу и глянул на стены Азова. Навёл на Петровские ворота. Окаменел. То, что он увидел, поразило его.

– Иван! Хохлач!

– Чего, атаман?

– Беда, Ваня… Глянь, кто в колпаке-то там, – Митроха Федосеев…

Старожилой казак Федосеев, которого унизил Булавин, заставив поливать вино на руки пушкарю Дыбе, Митроха, который накануне сидел у крайнего костра, на берегу Каланчи, теперь был там! В колпаке! Бежал ночью…

– Измена-а-а! Булавин не помог! – гаркнул кто-то.

Тут отворились ворота и вместо приветственных криков оттуда вырвалась конница Васильева, а за ней – тьма солдат! Пушки ударили, отсекая конницу Хохлача от пехотинцев. Азовцы ударили по растерявшейся пехоте.

– Измена-а-а-а! – Измена-а-а-а! – закричал высоким бабьим голосом какой-то казак из старожилых и кинулся к речке Каланче.

– Стойтя! Стойтя! – кинулся сдерживать бегущих Некрасов, но было уже поздно.

– Стойтя-а! Сгинетя! Порубать вашу в стремя мать! – надсаживался и Хохлач.

Некрасов завернул сотни три верховых повстанцев навстречу коннице Васильева и, спасая отступавших, завяз с этой отчаянной вольницей в тяжёлой, безнадёжной рубке.

21

Ни одной ночи в Черкасском Булавин не спал крепко и спокойно. В прошлом году, когда он всколыхнул Дон, и потом, даже после убийства Долгорукого, после предательства Максимова и даже после поражения была какая-то ясность, как бы осенняя степная прозрачность, в которой далеко виден неприятель и, пока он не приблизился, можно огладить коня, проверить пистолет, перекинуться с друзяками словом… Но главное – ясно видел, где враг. Теперь, вот уже несколько месяцев, голова разламывалась от донесений с разных рек, где рубились верные ему казаки и вольный пришлый люд. Отовсюду требовали помощи, денег, одежды, оружия, еды, повсюду радовались победам, грозились на кругах идти на Воронеж и на Москву, поддерживая его, своего атамана, но какой-то опустошительный, коварный сквозняк всё тянул и тянул то с одной, то с другой стороны, охлаждая бурные казацкие страсти. Глаза многих казаков, которых он видел в первые месяцы борьбы, глаза, горевшие страстью самой решительной борьбы, вдруг подёрнулись сумраком, будто угли пеплом. Почему? Конечно не легко было вчера узнать о разгроме Семёна Драного, но какая же борьба без потерь? Да и разве это конец? Это только начало! Он верил в размах войны и тогда, когда Максимов разбил его. Он верил и сейчас. Однако… Если в прошлом году он говорил казакам о предательстве черкасской старшины, то нынче не скажешь: она казнена. Если вначале он обещал всем голодным и обиженным, всем сбежавшим от царя на Дикое поле волю, сытость, тёплые курени, одежду, оружие, коней, то сейчас они сами требуют от войскового атамана всё это, поскольку он обещал. А что он даст? Он твердит на кругах, чтобы вывести на Руси боярское племя, от которого идёт всё зло, а они, похоже, не шибко стали верить. Голытьбе – Булавин это заметил – по душе война потише: набеги на богатые курени старожилых понизовых казаков, а те – зубами за свои сундуки. Правда, откровенной сабельной схватки пока между ними нет, но она таится, она, что курок пистолета, всегда наготове. Зреет эта вражда, вот-вот выхлестнет наружу. А что потом? Ну, разграбят сундуки старожилых, а потом что? Ну, раздуванят. А потом? Голова кругом… Надо скорей большое, горячее дело, надо скорей взять Азов. Что-то там, под Азовом? Хоть бы посыльный скорей…

В это утро, 7 июля 1708 года, Булавин проснулся на рассвете от глухого, но плотного гула. Он не удивился: так случалось часто – зашумят, затеют круг спозаранок, пошлют за станичным, а то и за войсковым атаманом, но вчера был не обычный день.

Вчера прискакал сын Семёна Драного с худой вестью о смерти отца, о поражении в Кривой Луке. Тяжёлая весть. Но тут же случилась и радость: сын Булавина, Микитка, не был в плену боярском. Его укрыли казаки в верховых станицах, а за караул взяли Анну с только что родившимся, ещё грудным младенцем. И вот сын с ним. Он принёс весть вместе с сыном убитого друга…

Коротка и тяжела была встреча с Микиткой. Он, могучий атаман Войска Донского, всколыхнувший народ, не мог вернуть сыну его мать, не мог даже сказать, где она сейчас с его братиком. Из Бела города – ни слуху ни духу, ни ответа на письмо. Было у него не раз безумное желание – снять все полки отовсюду и бросить их на Белгород, на Киев и вызволить своих. Он помнил, как есаул Соколов раза три твердил ему об этом, но Некрасов – светлая голова! – понял замысел царёв: заманить армию Булавина на Украйну, отрезать от родной земли и разбить там с помощью Мазепы и больших полков, что караулят Карла у польских границ… Нет, то был бы гибельный путь.

Между тем шум на майдане нарастал. Это было неприятно сегодня, когда он с часу на час ждал известий из-под Азова. Ждал и опасался.

– Стенька! А Стенька! – негромко окликнул Булавин, уже надевая кафтан и саблю, но никто не отвечал.

Булавин выглянул в окошко – на крыльце не было казаков охраны. Он отворил дверь и крикнул громко:

– Стенька!

– Вот я! – послышалось от чёрного хода с конюшни.

– Чего там кричат?

– Я хотел, атаман, сам пойтить, да гляжу, охрана сгинула куда-то…

– Ну?

– Ну я и послал твоего Микитку с сыном Драного. Они зараз узнают…

– Чего сокрытие творишь? – догадался о чём-то Булавин.

– Да это ведь… Это ещё не ведомо, атаман…

– Чего не ведомо?

– Да прискакал какой-то казуня взгальной, ещё в ночи, да и крик учинил – наших-де побили под Азовом… многое число… – Стенька хмурился, отворачиваясь от взгляда атамана, но оправился с этим минутным малодушием и встрепенулся: – Да не верю я тому казуне, в турку его мать! Поблазнилось ему!

– А ну скачи сам! Вызнай всё вправду!

Стенька сорвался с места и прямо от конюшни со свистом кинулся к дальнему, церковному краю майдана, где густел люд.

Булавин подошёл к боковому окошку и увидел растревоженный Черкасск. Голутвенные казаки сбивались мелкими группами, старожилые же метались из куреня в курень – деловито, уверенно, но особенно много было их у церкви. Там празднично серебрились их кафтаны, алели красные шлыки трухменок на гордых, вскинувшихся головах.

«Зашевелились, крысиное племя – братья во Христе! Ну, дайтя срок, я вам попомню!..» – скрипнул Булавин зубами. Он снял со стены второй пистолет.

– Атаман! Атаман! – голос Стеньки.

Булавин вышел на крыльцо.

– Кондратий Офонасьевич, Хохлача с Некрасовым привезли будто бы, в чепях! Старики орут, что-де тебя вязать надобно! Беги! Кондратей Офонасьевич!

– Гони сюда робят! – вспомнил Булавин про своего сына и сына Семёна Драного.

Стенька кинулся к майдану, но у церкви на него навалилась толпа старожилых казаков. Стенька скакнул в сторону, и Булавин увидел, как сверкнула несколько раз его сабля. Оттуда уже скакали верхами черкасские заговорщики. Впереди летел есаул Некрасова и кричал:

– Уходи, атаман! Они царю предались!

– Чего под Азовом? – загремел на него Булавин.

– Порубили нас! Измена там, атаман, а эти кричат, что-де ты их предал! Уходи! Вот они! Эх…

Есаула настигли и на ходу изрубили в две сабли. Булавин выстрелил в одного и затворил дверь, заложив её тяжёлым максимовским запором. В дверь загромыхали сапогами, саблями. Казаков охраны как ветром сдуло. Вылетели стёкла сразу в двух окошках, и на подоконник легли руки с саблями, за ними показались головы. Булавин выстрелил в одну и почти одновременно – в другую из второго пистолета. Тела глухо тукнулись оземь. В окна больше не лезли.

– Стреляйте!

– Живьём возьмём! Повяжем!

Булавин лихорадочно зарядил оба пистолета. Положил на стол зарядцы, саблю. В дверь ломились, рубили её топорами. Тогда он встал в простенке, так, чтобы было видно крыльцо, и бил из пистолета по тем, кто рубил дверь. Там шарахнулись вниз, утащив мёртвых. За шакальей сутолокой приогорбленных спин, за мельтешеньем богатых трухменок Булавину вдруг показалось довольное лицо есаула Соколова. В один миг вспомнилось всё – встреча с ним во дворе Федосеева, когда старожилые били Дыбу, подслушиванье под дверью, таинственное исчезновение в день отгона табунов к Азову, уговоры Соколова, его жаркое нашёптыванье, чтобы бросить дела на Дону и идти под Киев и Белгород… «Ах, ласков ты был, грамотей…» – думал Булавин, по-охотничьи выслеживая голову Соколова из-за косяка. Однако с улицы, не обращая вниманья на окрики стариков, кое-кто стрелял по окошкам, и пули рвали косяки, цокали в противоположную стену горницы.

Во вторую дверь – дверь в горницу – кто-то, показалось, осторожно постучал, но Булавин прилип к простенку и, остро щурясь, рассматривал людей на улице. Там горячились освобождённые без его ведома колодники, максимовские старшины, которых он пощадил по взятии Черкасска, но держал как заложников. Теперь все они кровожадно суетились под окнами – оба Василия Поздеевы, Ян Грек, чернел отросшими лохмами до плеч, Козьма Минаев, Увар Иванов и ещё около двух десятков приверженцев Москвы. Опять потерялся Соколов, на которого он заготовил пулю. Теперь всё ясно. Теперь можно не жалеть на него заряда, но как поздно приходит к человеку прозренье…

В дверь по-прежнему тихонько стучали. Кто-то просипел в притвор, но слов было не разобрать. Булавин наклонился и перебежал к двери.

– Кто тут? Кто, спрашиваю!

– Кондрат! Это я, Зернщиков!

Да, это был его голос.

– Ты один?

– Тише! Один я. Отворяй!

Булавин отодвинул засов, и в горницу ввалился Зернщиков. Всклокоченный, в бороде – паутина, глаза лихорадочно и как-то особенно хищно посверкивали в жёлто-зелёном прищуре, но первое, что бросилось Булавину в глаза – пистолет за поясом, сверкнувший кроваво-красными каплями рубинов по ручке. Этот подарок Зернщикову подходил по всем статьям, особенно к ручке его сабли, тоже игравшей рубинами.

– Где прошёл? – спросил Булавин, следя одним глазом за окнами, но там почему-то стало необычно спокойно – базарят на базу, на майдане, на дороге, а у окошек спокойно.

– Через баз прошёл, потом пролез скрозь крышу и вот…

Зернщиков вцепился в Булавина немигающим, кошачьим взглядом, следя за каждым движеньем войскового атамана.

– Пожечь его! Дуйтя огонь – сам выскочит! – неслось через разбитые стёкла.

– А коль не выскочит? А ежели он, раскольнику подобно…

– Тихо! – вдруг послышался голос Соколова. – Надобно живьём взять.

«Вот он, Иуда!» – злобой толкнулось сердце Булавина, но к окошку он не пошёл, не стал выискивать в толпе есаула.

– Живьём! Чего жа ты не взял его живьём, когда есаулом был? Ноги ему мыл?

– Заткнись, высмердок поросячий! Есть люди поважней тебя, коим ведомо, что я делал…

– Анчуткин ррог! Я его пристрелю!

– Тихо, атаман! Не лезь под пули этих взгальных.

– Ничего-о, – уже спокойней прогудел Булавин, мелко отплёвываясь от пороховой гари, лёгшей на губы. – Сей миг прискачут голутвенные из Прибылой. Кто-нибудь да поскакал же туда!

– Как бы раньше не умереть, атаман…

– Всё могет быть. Всё могет быть, Илюша. В сей жизни так: думы за горой, а смерть за спиной…

– Пойдём, схороню тебя на конюшне, – предложил Зернщиков, всё так же не отрывая прицеленного взгляда от лица Булавина.

Атаман не ответил. В окно сунулась чья-то отчаянная голова. Булавин выстрелил, но лишь сбил трухменку. Во втором окне закачалась вторая, но это была поднята на саблю та же трухменка. Зернщиков уже давно стоял с пистолетом в руке в углу между дверью и окошком. Слева он видел, как Булавин заряжает пистолет, закатывая в длинный гранёный ствол тяжёлую пулю, толщиной в палец. Вот он сыпанул порошку под кремень.

– Ничего, Илюша! Скоро прискачут наши. Мы с тобой вдвоём-то высидим тут, Илю…

Зернщиков быстро поднял пистолет и почти в упор выстрелил Булавину в левый висок. Судорога прошла по всему телу войскового атамана, кровь жахнула из раны. Ноги подломились, и голова стукнулась о кромку стола.

Зернщиков несколько мгновений смотрел на пистолет Булавина – на свой бывший – направленный на него мёртвой рукой с откинутым чуть в сторону негнущимся пальцем, потом суеверно отстранился и вытянул пистолет из мёртвой руки.

– Эй! Тихо там! Тихо! Это я, Зернщиков! Не стрелять!

Теперь всё стало спокойно. Зернщиков поднял кряжистое тело Булавина и, откидывая ногой запоры, тяжело понёс на люди последнего свидетеля их совместного заговора. Но что сказать там, на улице? Сам застрелился атаман или сказать правду? Правду знает Соколов, у него прямая связь с Толстым, но Зернщиков сделал тоже немало – убил вора.

Он ещё не знал, что вместо награды он тоже получит плаху, и победителем вынес тело Булавина напоказ.

– Православные! Атаманы-молодцы! Мы всем Доном, всею рекою убили вора! Так и отпишем во все станицы и государю! – кричал Зернщиков.

От церкви раздался пронзительный свист. Топот доброй полусотни казаков – то рвались на помощь Булавину голутвенные. Подскакали. Глянули – и за сабли.

– Хто убил атамана! – взревел Лоханка. – Сей миг подыму Черкасск и все станицы! Хто убил?

Лоханка направил лошадь прямо к крыльцу.

– Он сам застрелился, – сказал Зернщиков и смиренно добавил: – Жалко христианскую душу, таперя хоронить приведётся в отхожем месте.

Прибитые горем голутвенные поснимали трухменки. Они не видели, что их уже обложили плотной стеной сотни полторы старожилых.

– Поезжайте с миром, казаки. Скажите на станицах: застрелился, мол, атаман. Надо нового кричать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю