Текст книги "Обречённая воля"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
8
«Князю В. В. Долгорукому.
Мой господин! Понеже нужда есть ныне на Украине доброму командиру быть, и того ради приказываем вам оною. Для чего, по получении сего письма, тотчас поезжай к Москве и оттоль на Украину, где обретаетца Бахметев. А кому с тобою быть, и тому посылаю при сем роспись. Также писал я к сыну своему, чтоб посланы были во все украинския городы грамоты, чтоб были вам послушны тамошния воеводы все. И по сему указу изволь отправлять своё дело с помощью божию не мешкав, чтоб сей огнь зарань утушить.
Питер.
Из Санкт-Питербурха в 12 день апреля 1708.
Роспись, кому быть:
Бахметев со всем. С Воронежа 400 драгун. С Москвы полк драгунской фон Делдина, да пехотной новой. Шидловской со всею бригадою, также из Ахтырского и Сумскова полков. К тому ж дворянам и царедворцам всем и протчих, сколько возможно сыскать на Москве конных.
Разсуждение и указ, что чинить.
Понеже сии воры все на лошадях и зело лехкая конница, того для невозможно будет оных с регулярною конницею и пехотою достичь, и для того только за ними таких же посылать по разсуждению. Самому же ходить по тем городкам и деревням (из которых главной Пристанной городок на Хопре), который пристают к воровству, и оныя жечь без остатку, а людей рубить, а заводчиков на колесы и колья, дабы сим удобнее оторвать охоту к приставанию воровства у людей, ибо сия сарынь кроме жесточи не может унята быть. Протчее полагается на разсуждение господина маеора».
Отослав это письмо из Питербурха в действующую армию, стоявшую у западных границ, и изымая из числа офицеров одного из самых лучших и потому любимых – майора гвардии Василия Долгорукого, брата убитого в Шульгйнской, Пётр несколько дней сомневался, нужна ли такая жертва, но ближайшие недели доказали: жертва оправданна и потому необходима. Юг России разразился восстанием невиданного размаха. По Волге и по Каме тлело восстание башкир и татар, к ним пристали черемисы. Там же подали голос яицкие казаки, откликнувшись на призыв Булавина. Казань, Саратов и прочие понизовые города были в опасности. На Астрахань надежда была снова плоха. С другой стороны, в Запорожье, ни кошевой атаман, ни прикормленные куренные, ни даже Мазепа не смогли удержать несколько тысяч своей вольницы, и они влились в отряды Булавина. А что делается в порубежных городах? Булавинцы хозяйничают в Козловском и Тамбовском уездах. Слухи доходили, что они вознамерились взять Воронеж, пожечь корабли, как они жгут сейчас лесные припасы по всем рекам. Они идут на юг и хотят взять Черкасок, грозятся взять Азов, где, как пишет Толстой, солдаты и матросы только пока спокойны, а если подойдёт Булавин? Там тысячи самых ненадёжных, каторжных, работных, ссыльных людей, в том числе ненавистных стрельцов! Неспокойно в украйных городах. Идут упорные слухи об измене Мазепы, а крымские татары только того и ждут, чтобы ухватить живого мяса из тела России, только отвернись. А Порта – у той одна забота: как только Карл навалится на Россию, так она и сунется со своими янычарами… Победа! Нужна большая победа над шведами, чтобы остановить этот гигантский развал, но до шведов ли сейчас? Досуг ли идти на чужую деревню, когда своя горит? Нет, надо заглушить пожар. Любыми средствами…
И вот вместо того, чтобы готовить армию к решительным сражениям, вместо соединения всех сил, Толстой и Колычев, Тевяшев и Шидловский, Волконский и другие воеводы только то и знают, что требуют присылки новых полков. Это в такое-то время! Позарез нужен скороспешный набор рекрутов для новых полков, но последние крестьяне бегут, а от казаков не получишь ни сабли…
Меншиков, садясь в лодку после Петра, остудился и зачерпнул воды через голенище, но не посмел ни выругаться, ни даже вылить воду. Царь весь день таращил свои карие глазищи, будто хотел съесть всех. Письмо Долгорукому писал так, что забрызгал чернилами круглый детский подбородок.
«Ишь, заметался, как бешеный, – думал Меншиков. – Не жравши в такую дорогу собрался…»
Матросы налегли на вёсла, и вот уже бот закачало на серой невской волне, лишь на днях загулявшей после ледостава. Всё дальше отходил бот от островного мыса, где стоял маяк и куда ждали по весне иноземные суда.
– Не возьму! Не собачься очами – не возьму! – зыкнул Пётр на Меншикова. – Знаю! Охота на Дон, свою службу мне показать, а пуще того на свои битюгские земли взглянуть, добро своё боронить от воров! Одначе есть дела поважней твоих и моих – дела российские, и делай их, благословясь, где тебе велено!
Саженей за пять до берега Пётр поднялся в боте, а когда тот чиркнул килем по гальке, выпрыгнул на берег и пошёл отмерять длиннущими ножищами, как на ходулях переступая через брёвна, камни, расталкивая бочки. На Невской просеке – «прешпекте» – порадовался опять прочным избам, стуку топоров, треску падавших деревьев.
– Ту медну пушку выкати на самый мыс заместо вестовой! Слышишь?
– Слышу, мин херц…
– Что? Язык к заду присох? Страшишься оставаться тут? В городе сем страшиться стыдно, тут силу себе имать надобно!
– Да какой ещё тут город…
Пётр резко обернулся, схватил Меншикова за грязный шарф.
– Помни, Алексашка! Помни всечасно: ежели будет то богу угодно и Кондрашка мне кровь станет портить и дале всё отвоёванное в поте и крови турке и шведу отдам! Всё! Но Питербурх – никогда! Это детище моё рожёное. Я его под сердцем выносил, породил, тебе, наипачему и наиблизкому душе моей подлецу, на сохранение оставляю, понеже весь я в нём! Слышишь?
– Слышу, государь мой…
– То-то! И говорю тебе ныне, Алексашка, како духовнику: где бы меня ни убило – хоронить вези сюда! Только сюда!
От большой съезжей избы подъезжала карета на высоких, крашенных суриком колёсах.
– Ну, давай обнимемся!
Пётр резко обнял Меншикова и вдел своё длинное тело в узкую дверцу кареты. Лошади рванули с места. Только сейчас Меншиков отмяк лицом и присел, чтобы снять сапог и вылить воду. Делая это, он всё смотрел вслед царю и вдруг с улыбкой заметил, как из ямы у края «прешпекта» выскочил напуганный царским экипажем мужик и кинулся в сосняк, не прикрыв рубахой голого зада.
Наступала весна, работные люди начинали страдать животами.
9
Почти на половине пути от Сиротинской до Черкасска войско Булавина приостановилось нанемного отдохнуть. Булавин и сам простоял в Есауловской около суток. Потом будары с пешими поплыли вниз, за ними тронулась высоким берегом конница, но атаман задержался у друзяка своего, у Некрасова, оставив при себе сотни полторы казаков. Остался Булавин не как обычно – отвести душу в добром разговоре, иные сейчас наступили для него времена, другие заботы – такие, что голова трещит. Коротки им были вечерние часы, коротка оказалась и ночь апрельская. Некрасов ещё до разговора с Булавиным многое обдумал с неторопливостью, как и повелось у него, а теперь делился:
– Я тебе всё растряс. Всё раскинул, как на лугу. Атаманов назвал, коих мыслю привадить к нам. Теперь гутарь, как сдумал дальше?
– А моя думка така. Павлов пущай идёт на Волгу. Сёмка Драной подымает Северской Донец. Лунька Хохлач – от молодец! – тот по верхам ходит, за ним всё чисто, хоть подметай, и людей приворачивать мастер. Микита Голый с Рябым устали не ведают – людей скликают к себе. Лоскута я тоже направил…
– Староват разинец, – заметил Некрасов.
– Огневой, хоть и стар… Ещё письма пришли от Беловода и Туманного. Да! Чуть не забыл: близ Голого обретается ещё атаман Бессонов. Что за казак не знаю пока…
– Наш казак. Знаю. Ходит Бессонов, не спит, – заверил Некрасов. – А ты чего смур, при делах таких?
– Зело много забот навалилось на мою голову! Тебя, Игнат, недостаёт рядом, токмо не желаю тебя пристёгивать, понеже тут тебе место! Вяжи к себе срединный Дон и Волгу, а там…
– А там возьмёшь Черкасск, потом – Азов, а уж потом, объединясь, пойдём к Москве Волгой и Доном. Возьмёшь ли Черкасск?
– Черкасск возьму с лёгкостью.
– Так уж и с лёгкостью! – нахмурился Некрасов.
– Возьму, сказано тебе! У меня иные заботы, Игнат. Столько войска я никогда не важивал. Кругом всё горит, а людям надобно есть, и пить, и спать, и одевать их надобно, и всякое другое дело – не в обычай мне… Ну, хлебом покуда наполнились, в Донецком ещё взяли все царёвы запасы, а вот как дальше?
– Рассылай письма в порубежные города, пусть хлеб везут бесстрашно: купцам заплатим оптом и по той же цене, что ниже царёвой, станем тот хлеб голутвенным продавать, без наживы. С голоду не дадим умереть. Не за то сабли подымали. А без хлеба пропадём, Кондрат.
– То-то и оно: какая воля без хлеба? – вздохнул Булавин.
– А ты, Кондрат, переменился весь. Чего в тебе такое – в ум не возьму, а переменился, – почему-то с удовольствием заметил Некрасов. – Поначалу ты навроде как на Стеньку Разина смахивал, а ныне в тебе чего-то иное завелось.
– У Разина, Игнат, иное дело было. Он налетел, погулял, бояр показнил, золотом народ осыпал – и был таков. Вольная птица – на что лучше! А нам куда бегать? Нам надобно на месте, на Дону оставаться да волю боронить, ворогов наказать и людской устрой наводить како для казака, тако и для мужика, понеже он, мужик-то, как ни глянь, человек тоже, хоть он и мужик только. Эвона сколько их ко мне пристало, брошу ли я их в боярску пасть? Глянь на них – они ко мне, как к батьку, валом валят видать, царь Пётр пронял их. Пошёл мужик. Всё свой конец имеет. Железа и та от холоду трескает, а ныне тот холод всю Русь объял…
Некрасов сидел неподвижно, положив локти на колени и склонившись. Порой он согласно покачивал седеющей головой в знак согласия со словами Булавина. Выслушав, вернулся к разговору о самом насущном.
– Чего про Черкасск сдумал?
Булавин сразу не ответил. Он поднялся, прошёл в угол некрасовского куреня, где на лавке валялись побросанные трухменки, достал из-под них старый сайдак, в котором вместо лука и стрел теперь казаки возили еду и дорожные вещи. Порылся в нём, нашёл письмо написанное крупным почерком. Некрасов взял письмо, развернулся к оконцу.
«Ото 5-ти станиц от 3-х Рыковских, от Скородумовской, от Тютеревской атамана Дмитрея Степановича, от Антипа Афонасьевича, от Ивана Романовича, от Обросима Захаровича, от Якова Ивановича и от всех станиц Кандратью Афонасьевичу челобитье, и всему вашему войску походному челом бьём. Пожалуй о том у тебя милости просим когда ты изволишь к Черкасскому приступать, и ты пожалуй на наши станицы не наступай. А хотя пойдёшь мимо нашей станицы и мы по тебе будем бить пыжами из мелкова ружья. А ты також де вели своему войску на нас бить пыжами. И буде ты скоро управишься и ты скоро приступай к Черкасскому…»
– То истинно? – поднял голову Некрасов.
– Письмо подал надёжный казак. При мне оставлен. Весёлый – обману нет.
– Ох и хитры станишные атаманы! – горячо крякнул Некрасов, – Связать бы их всех вместе – и в Дон со всеми хитростями! Опаску и пред тобой имеют и пред царёвым указом. И тем и тем потрафить удумали.
– Нам они больше потрафляют. Подойду – казаков к себе призову, кто ещё за печью в опаске сидит! А что? Кто за них должен Дикое поле чистить? Приневолю, коль закобенятся! А вишь, как пишут: «милости просим»!
Булавин в эти последние месяцы не раз замечал собачьи взгляды станичных атаманов, особенно тех, что раньше посматривали на него свысока, порой покалывали клыкастым словом, а тут будто переродились – и голос, и ухватка, и слова пошли не те, что раньше. Булавин говорил с ними пословно, только всё равно на душе становилось от того оборотеньства смрадно, как во рту после дурной браги.
– Ну, мне пора! – поднялся Булавин. – Войско ушло далече.
– Ладно. Не мешкай, Кондрат. Давай провожу.
Вышли из куреня. Стенька кинулся подымать расквартированных казаков, и через каких-то десять минут все были уже в сёдлах, блаженно отходили ото сна на свежевесеннем утреннем ветерке. Занявшаяся во весь восток заря, хорошо видная с высокого берега Есауловской, обагрила конников. Красота…
– Ну, что, Кондрат, по стременной?
– По стременной!
Жена Некрасова уже несла большую глиняную клыку с вином и два кубка. Булавин подставил свой кубок под длинное горло кувшина, задумчиво глядя на зелёно-жёлтую струйку вина.
– Свидимся ли, Игнат? – крепкий голос Булавина будто качнуло ветром. Он осёкся, выпил весь кубок единым духом и, ни слова не говоря, прямо на глазах у есаула ткнулся бородой в щёку Некрасова.
– Доброго тебе прогона, Кондрат, – пожелал тот.
– Бывай здоров, Игнат! – носки сапог Булавина нервно задёргались в стременах, но вот он их плотно вдел и договорил заветное: – Ежели что со мной… – ты веди казаков. Не бросай.
10
«Премилостивейший государь.
Доношу тебе государю раб твой. Вор Кондрашка Буловин с воровским своим собранием в 4000-х пришел к Черкасскому апреля в 26 день и стал на речке Васильевой. И отоман Лукьян Максимов с старшиною и с черкасскими козаками в Черкасском окрепились и сели в осаду. И апреля государь в 28 день Рыковской и Скородумовской и других к тому ближних станиц козаки вору здались, а Черкасской сидел в осаде майя до 1-го числа, а 1-го государь числа майя и черкасские козаки тому вору здались же и атомана Лукьяна Максимова и старшин Ефрема Петрова, Абросима Савельева, Ивана Машлыченка, Никиту Соломату ис Черкасского вору Буловину выдали и в Черкасской того вора пустили. И ныне тот вор в Черкасском. И сего ж государь майя в 4 день оный вор Буловин прислал ко мне ис Черкасского отписку… и ведомости о том воре послал я в Розряд в сей почте. А что государь от того вора впредь явитца, о том буду писать немедленно.
Раб твой Иван Толстой. Ис Троицкого майя дня 5-го 708-го лета».
11
Булавин не переставал удивляться судьбе. Она стала на редкость изменчива, щедра. Ещё несколько месяцев назад он вынужден был скрываться в ските раскольников, пробирался сюда, в Черкасск, под монашеской одеждой, и Максимов – этот подлый изменник, истязатель его семьи – подавал ему кусок кныша, а вот теперь стоит он на пороге максимовского дома и плюёт в его разворошённую пустоту. Всё успел отправить войсковой атаман в Азов, всё богатство, а семью не сумел.
– Кондратий Офонасьевич, чего с ними делать велишь?
Булавин оглянулся – стоит на крыльце Гришка Банников, красное лицо его, как лукошко круглое, доброе, в ямках по щекам, а глаза волчьи. Кинь такому максимовский выводок – разорвёт в клочья.
– Отстань от них, анчуткиных детей!
– А бабу? Казаки спрашивали…
– Запри их в пустом дому, и пусть носа не кажут!
Булавин сбежал с крыльца и пошёл на майдан, к церкви.
Никогда ещё не видел Черкасск столько людей. Булавинское войско, наладив разобранный осаждёнными мост, вошло в город, явилось из стана своего на казачий круг. Не было тут разницы, казак, не казак – все булавинцы стояли на кругу и все черкасские толпились тут же. За последние дни немало прискакало сюда казаков из разных станиц. Не утерпел даже Игнат Некрасов, оставив на время свою станицу и казаков. Неожиданно явились Семён Драный и Антип Русинов. Всем хотелось побывать на кругу. Все ждали Булавина, ждали, какую казнь назначит круг Максимову и изменникам-старшинам.
Булавин прошёл в середину майдана, и первый, кто попался ему на глаза, был опять Зернщиков. Он встречал Булавина в воротах Черкасска и целовался с победителем, они пересылались письмами перед штурмом города, и теперь этот верный Булавину человек по праву стоит тут, рядом с деревянным поставцом, на который уже поднялся Булавин.
– Тихо! Тихо! Атаман трухменку гнёт! – разнеслось по майдану многотысячным гулом. Вороньё вскинулось с верб и дубов, испуганно отошло чёрной стаей в степь.
– Атаманы-молодцы! Братья! Казаки-тиханушки и вы, честной люд – бурлачки да разбойничьи! Вот он, Черкасский город, глядит на вас! Наш он отныне. Отсюда станем мы волю реки держать, станем устрой живота делать, как от веку повелось, дабы всем было вольно и хлебно – казаку, его детям, жёнам, казацким вдовам и всем, кто пришёл к нам на Тихий Дон! Не станем мы кровь лить христианскую с новым князем Долгоруким, что ныне полки на нас собирает, станем мы ему и царю гутарить про мир меж нас, а коли станет тот князь Долгорукой наши станицы трогать, наших людей теснить – уготовим ему братову постель! Вот она, сабля! – выхватил Булавин свою саблю, и в тот же миг над тысячами голов ослепительным полымем блеснуло на майском солнышке целое море сабель, и рёв потряс весь город.
– Веди, атаман, на Азов! Веди на Азов! – заревела масса.
– Дайте срок! – поднял Булавин руку.
– Говори атаманово слово – и Троецкий возьмём! Говори!
– Дайте срок – возьмём и Троецкий! Токмо забыли мы, атаманы-молодцы, что сидит у нас в колодках Максимов со старшиною. Пять дён сидит. Что делать станем?
– Смерть изменникам! Смерть!
– Реку боярам продали! Смерть! Ведите их!
– Хватит поститься им! Ведите!
– Вели, атаман, я сам им головы отрублю! – выкрикнул Щука, нетерпеливо потрясая тяжёлым турецким ятаганом.
Страсти разгорались, и только казнь могла теперь унять страшный порыв огромной толпы вооружённых людей. Булавин понял с еле шевельнувшимся чувством сожаления, пробившимся через толщу большой личной обиды, что судьба Максимова решится тотчас.
Толпа расступилась. К самому поставцу приволокли старшин и Максимова. От кабака прикатили широкий пень.
Булавин шагнул к войсковому атаману.
– Ну что, Лунька? Помнишь ли меня? Молчишь?
– А вот это помнишь? – Булавин расстегнул кафтан и достал серый плат, завязанный узлом. – Гляди лучше!
Максимов глянул отрешённым взглядом на землю в развязанном платке и вспомнил свою клятву. Сжал губы, набычился и неожиданно выбил платок с землёй плечом.
Кругом напирали, старались заглянуть, услышать разговор Булавина и Максимова, но шум от возгласов нарастал ещё сильней. Толпа сбилась вокруг пня и колодников, зато поредела наруже, поскольку многие полезли на колокольню, на крыши куреней, на вербы, на дубы, на тополя. Старики на сей раз не добились уваженья – никто не уступал им дороги к центру круга – и они заколыхались к конюшням, вывели лошадей, подводили их к задним рядам и вставали, горбатясь, на сёдла.
– Где моя семья? – спросил Булавин. – Молчишь? Мальчонку почто оковал? А?
– Да рубите ему башку! Он шестерых наших порубал у стружемента!
– Тихо! Тихо, атаманы-молодцы! Тихо, честной народ, ныне вольный люд! Тихо, круг! – Булавин выждал, когда отплеснется назад и позатихнет рёв. – Чего приговорим Луньке Максимову за его неверные службы нашему вольному Дону?
– Смерть! Смерть! – грянул круг.
– Чего приговорим Луньке Максимову?
– Смерть ему! Смерть боярскому выкормышу!
– Чего приговорим Луньке Максимову? – в третий раз спросил Булавин, и в третий раз грянул круг:
– Смерть, ему! Смерть!
Кто-то выкрикнул было о прощении. Голова Максимова с надеждой вскинулась, но взгляд его встретился со взглядом атамана Некрасова, стоявшего по правую руку от Булавина, и снова поникла, остролобая, тёмная…
– Смерть пришла твоя, Лунька! – в последний раз обратился Булавин.
Чья-то ручища схватила Максимова за волосы и принагнула к изрубленной, шероховатой защёчине пня.
– Сторонись! – раздался крик в самой середине, уже у пня.
Какой-то громадный, бурлацкого обличья человек в полуказацкой одежде проломился сквозь вязкую плотность людских тел и схватил руку полковника Щуки. Голос, осанка и что-то ещё показались Булавину знакомыми.
– Лоханка?
– Я, атаман! Зри на меня добрей! Эвона как меня атаман Максимов освежевал! И вы зрите, казаки и народ честной вольный!
Лоханка завертел головой, показывая лицо с отрезанным носом.
– Дай, тебе говорят! – зыкнул он на Щуку и вырвал у того тяжёлый турецкий ятаган. – Держи башку! Пригнетай!
Максимов шевельнул обомшелыми, тёмными крючьями связанных рук, напрягся узкой длинной спиной. Затих.
– Стойтя! – сгремел Булавин. Он поставил ногу на тёмную шею Максимова, защищая её от удара. – Не кончен войсковой суд! Судите всех зараз! Старшин судить надобно!
Старшины – Петров, Соломата, Савельев стояли тут же.
– Кровь лить пред храмом божьим не пристало казаку! – крикнул Булавин. – Казнить велю, коль приговорите, на черкасских буграх, что у стружемента! Кричи дале ты, Игнат, – сказал он Некрасову. – Гни трухменку перед кругом, а я поехал в Рыковскую к брату. Стенька!
– Вот я!
– Лошадь! – он пошёл было сквозь расступавшуюся толпу, но повернулся и снова напомнил: – На буграх казните! Не повелось казаку кровь лить на майдане, мы – не бояре!
…Через половину часа, когда Булавин ехал уже за Черкасским мостом, от города, с бугров, донеслись вопли – то выли семьи казнённых.
«И восстанет брат на брата…» – шевельнулось в памяти.
Эта кровавая, противоречивая премудрость святого писания, неприятная в своём пророчествующем спокойствии и отвратительная, как вещее воронье карканье, сдвинула в его душе тяжёлое, что жёрнов, сомнение. «Да полно! Братья ли люди, коль они, единоверные, подымают меч друг на друга? Чего делить? Веру? Она едина! Землю? Она у казака общая, как у татарина. Так за что же Максимов предал? За бунчук войсковой? За бунчук! За золото, от власти идущее и власть дающее. Власть!»
Тут мысли Булавина вернулись к собственной его судьбе. Он вспомнил, что дня через два его станут кричать на черкасском кругу в войсковые атаманы вместо Максимова. Никто из атаманского рода Булавиных не подымался так высоко. Ныне он атаман повстанцев. За ним идут десятки и десятки тысяч – больше, чем шло за Разиным, и для дела, начатого сейчас во имя воли, хватит ему власти, была бы удача да единство, но можно ли отринуть желание войскового круга? Надо ли? Другого крикнут – опять двоевластие… Он не опасался: знал, что его выкрикнут в войсковые, и заранее чувствовал, как что-то ершится в нём, заставляет выпрямиться в седле, выколёсывать грудь. Власть…
– Стенька!
– Вот я! – догнал, звякнул стременем о стремя Булавина.
– Стенька, чего мнишь: выкрикнут меня на кругу али не выкрикнут?
– Пусть только не выкрикнут! Тогда… В турка…
– Крикнут Зернщикова али Соколова…
– Тогда мы им языки по остену поприбиваем! Мы им, в турка мать, покажем! Тут Долгорукий жмёт, а они – раскол, да?
Довод с Долгоруким был весом. Булавин тотчас отринул в себе любованье войсковыми клейнотами и бунчуками – это мелькнуло лишь на минуту-другую – и углубился в раздумья о неотложных военных делах. Он вновь прикидывал, сколько у него сабель в Черкасском, сколько ещё ждать с верховых и понизовых станиц после вести о захвате казацкой столицы, и выходило немало. Можно брать Азов. Этот город-крепость сам по себе не беспокоил повстанцев, но, как нарыв на пальце не давал руке работать в полную силу, так и Азов не давал спокойно повернуться на север и идти против Долгорукого и его полковников. Там, на севере, стоит против царёвой армии неистовый Семён Драный. Стоит мужественно, толково, и только ему, Булавину, после каждого боя секретно доносит, как трудно сдерживать долгоруковскую силу. Вот уж и Хохлача, этого удачливого, неуловимого Хохлача, захватившего не один уезд, поднявшего всюду людей, тоже потрепали солдаты Бахметева на реке Курлаке. Но ничего. Скоро соединятся Сергей Беспалый и Микита Голый, направившийся с Рябым под Полатово. Скоро всколыхнёт Волгой Павлов…
– Стенька!
– Вот я, атаман!
– Чего отстаёшь? Ты знаешь, кто у Микиты Голого в полковниках ходит?
– А кто? – Стенька хлестнул арапником своего чёрного жеребца, и вороной мигом высадился на полкрупа вперёд булавинского.
– Ивашко Рябой, вот кто!
– О, Рябой бес! Ну да они друзяки, вестимо. И с Драным тоже – не-разлей-вода.
Степь, охваченная первой майской зеленью ещё не поднявшейся в рост, но уже загустевшей плотным подсадом травы, не качалась пока волнами травостоя, даже не шумела, не шоркала гомоном живности, а мудро приумолкла, выпестывая в тайнах гнёзд молодые жизни, чтобы под троицын день разразиться всей своей многоголосой обновлённой артелью.
– Добро ли, что вдвоём крянулись в степь? – озабоченно спросил Стенька.
Булавин не ответил. Он думал над письмом царю. Надо было отвести кровопролитие. Что стоит, – думалось атаману, – дал бы Пётр царь былую волю Дону. Казаки не оставят заботу государеву без ответа. Они, как повелось искони, пойдут служить ему и дальше. Разве мало казацких голов полегло под Азовом, в польском княжестве, за Терками, в Крыму, где-то под шведами, да и на самом Диком поле? Малую ли цену отдаёт казак за волю? Жизнь свою отдаёт.
– Ох и погреет нас солнышко красное! – громко говорил Стенька, не надеясь на ответ Булавина.
А солнце, и верно, палило всё сильней. Небо, синее и глубокое с утра, постепенно белело, будто выгорало на жаре, и чем сильней оно припекало, тем меньше признаков жизни выказывало травяное море. Видать, забрались в листья букашки и всякая мелочь, присели на гнёзда птицы, мелкое и крупное зверьё забилось в прохладу разнотравья. От этого омертвенья уходили со своих высоких постов ястреба, опускаясь под тень курганов, к криницам, где они чистили когти и клювы свои, сонно посматривая в дрожащее марево. Всё замирало. Наступал час глухой степи.
Булавин посмотрел на тяжёлый, шитый серебром кафтан своего есаула и пожалел казака. В лохмотьях да с крестом золотым на шее ему было, конечно, прохладней – крест пуп холодил, ветерок в дырах свистел, а теперь…
– Терпи, казак, атаманом будешь! – весело подмигнул Булавин и лишь поднял арапник, как лошадь его тотчас прибавила ходу, а потом и вовсе пошла намётом.
Они уходили от жары.
Казачья столица сдалась повстанцам первого мая. Шестого судила и казнила на черкасских буграх предателей, а девятого, оглушённая пальбой из пушек и мелкого ружья, праздновала выборы нового атамана Войска Донского – Кондратия Афанасьевича Булавина. На этот ответственный и торжественный день неожиданно прискакал Никита Голый со своими есаулами и полковником Рябым. Снова прискакал Семён Драный. Ему было не до гулянки. Он оставил полки наказному атаману и вот прибыл в Черкасск. Конечно, неплохо было и гульнуть разъединственный золотой денёк, но важней было посоветоваться с Булавиным, просить, пока не поздно, помощи. Бои с Долгоруким становились у него всё тяжелее.
И вот после выборов, ввечеру, Булавин принимал в просторном максимовском курене атаманов станичных, полковников, новую войсковую старшину и, конечно, односумов по белым походам – так уж повелось искони, что без пира не обходились выборы атаманов, а тем более – войсковых. Хотелось Булавину взглянуть на тех, кто вырвался прямо из горячей рубки, кто на рассвете ускачет снова к своим полкам, кто расскажет там о Черкасске…
К куреню шли уже в сумерках, шли прямо с майдана, ещё шумевшего, стрелявшего. Впереди всех горланил есаул Стенька – поторапливал гостей. Он покрикивал на всех, даже на тех, что были постарше, поименитей его, но знал есаул: его грубость сегодня уваженье.
– Эй, Некрасов! У порога посажу! За кривой стол! Шевелись! Полковнички, в турку вашу мать! Не паситесь атаманова куреня: в ём Долгорукого нету.
Булавина придержал у майдана Семён Драный – другое место в этот вечер трудно будет найти. Остановились и говорили о делах под Тором и Маяком. Прикидывали силы, возможные хитрости Шидловского, двигавшегося в урочище Вершины Айдарские. Решено было, что Булавин отдаёт половину своего небольшого войска в Черкасске Драному. Не было другого выхода.
– А как Азов? – обеспокоился Драный. Попробуем взять другой половиной, – угрюмо, со вздохом ответил Булавин. – Нам выдюжить надоть месяц-другой. Некрасов подымет Волгу. А возьмём Азов – все за нас подымутся! Азов – бельмо на глазу. Не все еще борзо тянутся ко мне, понеже чуют, что мы середь Азову и Воронежа, ровно кабыть середь двух дубин – не больно-то охота идтить к нам. А вот возьму Азов с Троецким, тогда и вольней будет. Волга, Дон, Терки – все пойдут ко мне силой великой, не такой, как сейчас. Запороги…
– Я непрестанно пишу в Запороги. Полторы тыщи прибыло оттуда. Ещё придут! – вставил Драный.
– Там Костка Гордеенко хвостом завертел, анчуткин рог! А вот вдарим по Долгорукому да возьмём Азов – все к нам повалят! Нам только месяц… Чего там такое?
В проулке к куреню Зернщикова, на другой стороне майдана, завязалась нехорошая драка – не пьяная, залихватская, в которой бьются, не зная зачем, а угрюмая, трезвая и потому немногословная. Булавин с Драным навалились на кучу казаков из сумрака. Раскидали тех, что были сверху. Подняли человека – липкую кровью рванину.
– Дыба? – узнал Булавин.
– Я, атаман… – ответил бахмутский пушкарь, прискакавший в Черкасск с полусотней Драного.
– За что его? – голос Булавина околючился. – Соколов, и ты, мой есаул новый, тут? За что, спрашиваю?
Человек шесть шаркнули в сторону, кое-кто – за Соколова, багровели из-за его спины разгорячёнными лицами. «Домовитые», – определил Булавин.
Дыба отдувался, сплевывал кровь, нетвёрдо переступая по земле разбитыми чириками. В траве похрустывали черепки.
– За что тронули моего казака? – вступился Драный.
– Он побрал в моей напогребнице рыбу и клыку вина! – выступил хозяин куреня, во дворе которого они и стояли.
– Ах, клыку вина! – Драный откинулся назад и выхватил саблю. – Зарррублю, пёс старожилой! Ты казацку кровь проливать за вонючую клыку вина? Ты!..
– Стой! – Булавин поймал руку Драного. – Стойтя все! – сгремел он на схватившихся за сабли старожилых черкассцев.
Замерли. Слышно было, как бешено дышат.
– Поди ко меня! Ты кто такой?
Домовитый подошёл, посверкивая расшитым кафтаном. Вблизи вырисовалось тёмнобородое лицо, нос турецкого выгиба.
– Старожилой казак Митрофан Федосеев я.
– Вот чего, Митрофан Федосеев, тащи немедля другую клыку вина. Скоро велю!
Митрофан согнулся и побежал к погребу. Принёс клыку вина.
– Дыба! Умывайся! А ты лей ему на руки! Федосеев! Ну!
Федосеев выдернул из длинного горла кувшина тряпицу, стал поливать. Заплескалось вино, заплюхало на молодую траву через ладони Дыбы, кровянилось на лице и стекало лиловой струёй. В полумраке посвечивали кривые белозубые улыбки старожилых. Вокруг натянулось суровое молчание.
– А ты, Соколов, почто не в моём курене? Веди туда Дыбу и пои его сегодня, раз не уберёг казака сей день! Живо!
Соколов послушно пошёл к атаманскому куреню, качнув Дыбе головой – пошли, мол, раз приказано. В походке его Булавин отметил какую-то нерадивую приволочь, будто ему не хотелось расставаться с этим заулком, с этими старожилыми казаками. Подумалось – и нехороший холодок окатил распалённую душу.
– Смотри, хорошо пои казака! – крикнул он вслед Соколову и тронул Драного за локоть. – Пошли.
– Казака-а! – послышалось позади. – А мы хто – хрестьянишки, что ли?
«Вот оно, братство во Христе!» – лишь скрипнул зубами Булавин.
Вечером за праздничным столом на него не раз накатывала тоска. За шумом пития, за разговорами, за песенным разноголосьем не каждый замечал это, а кто и замечал не понимал, почему так мрачен войсковой атаман. Ему ли быть сегодня угрюмым?