355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Обречённая воля » Текст книги (страница 6)
Обречённая воля
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 17:00

Текст книги "Обречённая воля"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

13

Кабацкий целовальник, не дожидаясь половых, без того сбившихся с ног, сам вынес лохань с помоями и шаркнул серой помойной мутью прямо под ноги лошадям, стоявшим у кабацкой коновязи. Не обратив вниманья на подъехавшего Булавина, он потрогал длиннущий кол, на котором висел глиняный горшок – символ кабака, ругнул мальчишек, разбивших горшок, но ругнул без сердца, а так, для порядка, и направился в угарную, пахучую темноту своего заведения. На пороге он всё же оглянулся, посмотрел, но не на подъехавшего – их тут хватает! – а на небо. День обещал быть погожим, прибыльным.

Сразу за кабаком, у стружемента[5]5
  Стружемент – укреплённый причал.


[Закрыть]
гавани покачивали мачтами суда, по флагам судя – иноземные, приплывшие по неспокойному, но уже не только турецкому морю. Купцы с незапамятных времён приставали к этому берегу, не горюя о войнах и междоусобицах в приморских землях. Страны воевали – купцы торговали. Видимо, бог торговли Меркурий внушил им всепобеждающую мысль о том, что войны и раздоры – увлеченье временное, а торговля – вечна. Вот и сейчас Булавин заметил, как с турецкого корабля вели небольшую толпу ясыри – мужчин и женщин, да нескольких подростков, вывезенных из-за Дуная. Следом тащили пленники тяжёлые тюки с товарами. А издали – от майдана, от церкви – и до самого стружемента тянулись раскидные палатки, лотки, просто клочки рогожи, ковры, на которых многочисленная торговая рать, объединённая неистребимой силой нужды друг в друге, заставляла забывать разницу языков, обычаев, самой веры. Тут гордый турок, забыв Магомета, весело хлопал в ладонь христианина. Тут русские купцы не только для казаков возили на своих речных бударах пшеничную и гречневую муку, горох и овёс. Не только одни казаки брали у них холсты, сермяжное сукно, юфть, бараньи, лисьи, куньи, собольи меха и шубы, восковые свечи, сальные, железной ковки таганы, хомуты, мыло, решёта, воск – брали эти товары и заморские гости. Любили за морем русскую рыбу, икру, но царь ныне сам стал торговать этим товаром, потому запреты наложил по рекам, но ещё возили купцы скот. Хорошо шли за море лошади кабардинской породы и даже дикие…

Казаки толпами ходили вдоль этих рядов, выбирая в первую очередь заморское оружие, покупали у русских купцов из-под полы свинец и порох. Иной раз лихой купчина, продавший ружья и заряды к ним с утра, вечером сам садился на лошадь и скакал вместе с новыми дружками в Дикое поле, а там, глядишь, через неделю уезжал вверх по Дону, притихший и денежный, разбойно поглядывая с-под бараньей шапки. Где был, что делал неделю степь всё сокрыла, только встретятся кому-нибудь в степной балке затащенные туда шакалом людские кости…

Булавин заметил бочки с солью, не подъехал, но не удержался и крикнул с седла:

– Эй, почём берёшь?

Торговец услышал, крикнул через головы:

– Два с полтиной за оков!

«Наша, бахмутская соль…» – с тоской подумал Булавин, и пока слезал с лошади, привязывал её к коновязи, перед глазами пролетели все мученья первых колодцев и солеварен, первые радости добычи этой самой лучшей соли, первые деньги, заработанные казацким потом, а не надуваненные после степного или заморского разбоя. Теперь нет колодцев, нет солеварен, нет места, где бы разгулялся казак, – теснота и духота, как в той соляной бочке-окове…

– Кондратей! А Кондратей! А я тебя ищу! – Зернщиков ещё на ходу перекинул ногу через лошадиный круп, а осадив, уже спрыгнул на землю.

– Зачем я тебе, Илья?

– Нескладно погутарено было.

– Так уж сталось…

– Пойдём посидим где ни есть.

– За какой надобностью?

– Разве нам и погутарить не велено?

Зернщиков ласково потрогал красивую ручку булавинского пистолета и повёл Кондрата к себе домой. Сели верхами, направились тесной дорогой среди торгового ряда. В одном месте поперёк проезда лежал казак, надвинув на глаза трухменку.

– Эй, чего развалился? – окликнул Зернщиков.

– Воля моя – хочу лежу, хочу на голове стою! – хрюкнула трухменка.

– Задавлю! Отойди!

– Токо тронь, полковник, хоть единым копытом!

Зернщиков приостановился – вот незадача! Задень такого – заорёт на весь Черкасск. Сбегутся казаки – в глаза наплюют, а то трухменку свою потеряешь… Но ехать надо было, тем более, что вся эта россыпь зипунов, кафтанов, чалм уже подхохатывала в ожидании скандала. Зернщиков осторожно пустил лошадь на упрямого казака. «А ну как пырнёт коню в брюхо саблей?» – похолодев, подумал Зернщиков. Лошадь осторожно переступила казака. Лошадь Булавина просто перескочила, кинув на зипун казака ошмёток земли.

– Чем у царя хорошо служить в войске? Да тем, что там старших слухают, – вздохнул Зернщиков.

Булавин не ответил. Зернщиков проехал с минуту в смущении, а потом принялся прямо с седла покупать то заморские базилики дочерям, то косник, то иные украшения жене. Булавин думал, что этих украшений и без того хватает в старшинской семье, а Зернщиков всё дёргался из стороны в сторону, всё останавливался, мял торговцев, лошадью, получал плевки в спину, проклятья, но не обращал вниманья, заразившись торговым жаром.

– Эй, колоброд! Чего отворил рот? Давай сюда вентерь! – кричал Зернщиков и покупал снасть для рыбной ловли.

– Долго ты будешь меня кружить? – пробасил наконец Булавин.

– Зараз! Зараз! – с готовностью отвечал Зернщиков, а сам всё шарил жёлтым прищуром по рядам, облизывал тонкие губы, еле видные в рыжей бороде. – Эй! Зарьян! А ну подай-ка мне этот шандал!

Тут Зернщикова позвали царёвы прибыльщики.

Занятие это – теребить пошлину с казака – было неприятное, прямо надо сказать – срамное, и Булавин остановился в отдалении, Зернщиков же пошёл, нахохлясь, в середину толпы, как раз к тому самому возу со стерлядью, у которого с час назад разыгралась сцена меж хозяином воза, старым казаком, и человеком, назвавшим его Лоскутом. У торговца оставалось десятка полтора рыбин – Булавин видел это с седла, – а царёвы прибыльщики уже подступили к нему с пошлиной. Базарные фискалы донесли им, должно быть, сколько было рыбы, но старый казак отказывался.

– Старшина! – крикнул, оборачиваясь к подходившим, старый налогосборщик. – Это твой казак, черкасский?

Зернщиков прищурился, качнул головой:

– Нет, не видывал таких на Черкасске.

– Ты откуда? – приступил старший к седому казаку.

– Оттуда, откуда и весь народ!

Толпа тотчас грянула смехом.

– Из которой станицы?

– Из той, что на Дону стоит.

– Много их на вашем Дону стоит!

– Вот я во всех и живу! – всё больше задирался казак, чувствуя поддержку толпы.

– Ну и провались ты в преисподнюю со своей станицей! Давай говори, сколько прибыли надёргал? – старший налогосборщик тряс худеньким паричишкой, осыпая плечи подпревшим чужим волосом и розоватой заморской пудрой.

– А прибыли у меня шесть рублей с полтиною.

– Врёшь! Ты врёшь нам всё! Ты самого государя грабишь, а нас в обман вводишь!

Зернщиков не вмешивался, молчал, насупясь, опасаясь потерять авторитет среди черкасских казаков, – ему ещё жить и жить с ними, а их набежало к возу великое множество, и каждый смотрел с интересом, задирая голову и скалясь. Он подумал: вот крикни, свистни – выхватят сабли и начнут крошить…

Вмешался второй сборщик:

– С ним говорить – время терять! Испросить надобно, где он ту рыбу ловил? Не в заказных ли местах?

– Как же, дознаете! На рыбе клейма нету! – скалился старый торговец.

– А вот отгоним подводу, самого тебя отведём в таможню, да и ощупаем, сколько с тобой денег в гаманке прихоронено.

– Только коснись, антихристово рыло! – ворохнулся старый казак. – Я ведь не турский, не татарский гость, не мурза заморская, не грек и не перс, чтобы меня во таможни водить, да допрос, да сыск чинить надо мной! Я православных кровей человек, казацких! Так ли, православные? – оглянулся седоусый на толпу.

– Истинно так! – грянули вокруг. Это был верный расчёт хитрого казака: обратившись прямо к толпе своих, он сразу всех поставил против прибыльщиков.

Помощник главного сборщика ткнулся в ухо старшему:

– Они тут все что твои сродники. Пёс с ним, где он ловил ту стерлядь! Бери с него, что даёт, да и пойдём подальше отсюда. Лучше по иноземцам пройдём, ей-богу…

– Беритя! Беритя! Богатей казна на мои денежки! А эти… – казак потряс медяками в пригоршне, – эти развесёлому люду казацкому. Гуляй, вольница!

Он широким жестом рассыпал деньги по головам толпы.

Булавин увидел этот жест, и ему вспомнились рассказы отца о том, как гулял по Волге Стенька Разин и вот так же не жалел денег.

– Гуляй, бедные казаки, на медные пятаки! А на-завтрее, на заре, гульнём на серебре!

Он затянул гаманок, покрутил его на тесьме перед носом старшего прибыльщика, свистнул и, как молодой, приплясывая, обошёл телегу, затем вспрыгнул на неё.

– Кто желает душу христианскую погреть – в кабак!

Он наклонился, нащупал вожжи и, стоя в телеге, как победитель, повёл лошадь через весь рынок, через майдан, к кабаку.

– Дорогу! Дорогу! – кричали за него голутвенные казаки, желавшие выпить на дармовщинку и побыть с интересным, пришлым откуда-то, казачьего племени человеком.

– Ты чего это побелел весь? – спросил Зернщиков, когда они выбились из рыночной тесноты и уже свернули к трём тополям у куреня старшины.

– Да ничего, полковник, – ответил Булавин, к великому удовольствию старшины называя того полковником.

– Я вижу – побелел, как при Азове, когда каланчу брал. Отчего?

Булавин не хотел отвечать, не хотел раскрывать душу, но умел Зернщиков потаённым словом встряхнуть нутро человеческое.

– Смотрел я на прибыльщиков, а рука сама так и потянулась к сабле, – признался Булавин.

– Ишь ты!

– Ей-богу! На неделе не дал Рябому Ивашке кровь пролить у сторожевых изюмцев, а сейчас и сам кинулся бы на этих, так и раскрошил бы антихристово племя!

– Христопродавцы, – ответил Зернщиков, хотя в голосе его Булавин не уловил искренности.

– Ежели бы, скажем, поднялось на Дону…

– Только не здесь, не в Черкасске, – перебил его Зернщиков. – Вот там, в верховых станицах да городках, особливо ежели в новых, что не у шляхов стоят, – вот там надобно доброму забродчику дело начать.

– А понизовье смотреть станет? – прогудел недовольно Булавин.

Зернщиков не ответил. Он соскочил с седла, крикнул конюха – бледного, сухощавого казака в лаптях, взятого в услужение из голутвенных. Пока конюх отводил коней под навес, Зернщиков уже алел красным шлыком своей шапки на крыльце, покрикивал, чтобы скорей подавали еду и питьё.

В горнице Зернщикова было не так богато, как у Максимова, но размеры сундуков были не меньше. На стене, справа от божницы, висела дорогая сабля, которой просто жалко рубиться в бою, так она была дорога и тонко отделана серебром, позолотой, дорогим каменьем по ручке. Тяжёлый стол, широкие лавки, медный витой шандал на столе – всё било по гостям хозяйской крепостью.

Вошли две ясырки, робкие, скорей забитые, не подымая глаз, принесли медный кувшин с водой и шитую красным утирку. Жена Зернщикова, полная нелюбезная женщина, лишь на миг мелькнула за дверью в своём бархатном кубильке[6]6
  Кубилек – верхняя одежда донских казачек, кафтанчик.


[Закрыть]
, опушённом соболем, да так больше и не показывалась. Две ясырки, тихие и старательные, летали от печки к столу бесшумно, как листья по ветру. Выставили еду на медных блюдах, два серебряных кубка. Потом принесли кувшин с мёдом хмельным, кувшин с вином красным. На столе появилось домашнее печенье: кныш с мясом, творожные трубички и какие-то ещё, невиданные Булавиным, испечённые, должно быть, ясырками на свой, иноземный манер, кушанья. Зернщиков осмотрел всё, нахмурился, потрогал пальцем принесённое горячее мясо и потребовал принести ещё холодную ногу сайгака. Эту степную козу он убил сам на прошлой неделе и не мог не похвастать перед товарищем своей удачей степного гульбщика.

– Небось гульбой почасту занят? – спросил его Булавин.

– Да где там почасту! Единый раз только и вышел ныне в степь, да и то удача велика: ныне в степи и коза-то дикая стала редка, – говорил Зернщиков, разливая крепкое двойное вино. – Ныне все они, козы, разбежались, не стало им житья покойного.

– Это отчего же?

– Не стало им житья оттого, что людей развелось на Диком поле превеликое множество. Где им водиться-то? Скоро всех сайгаков передавят да перебьют, коз этих, и кабанов, и тарпанов переловят да переедят… Ну, подымай за встречу!

Зернщиков торопливо сдвинул свой бокал с бокалом гостя и выпил спешно, как в походе. Плотный, как и Булавин, но повыше его ростом, Зернщиков был человеком не по-казацки внимательным к себе, бережливым и с юных лет подзапасся здоровьем. После первого бокала он не забыл закусить и только потом подвинул еду к гостю.

– Бывало, этих самых тарпанов, что ныне ногайцы у нас за стенами продают, мы тут – да помнишь, поди! – косяками лавливали, лошадей по сороку зараз, а теперь…

Зернщиков махнул рукой, пожевал трубичек, но вспомнил про холодную ногу, набросился на неё с ножом. Нарезал крупными кусками, сыпнул соли и сразу налил по второму кубку, но прежде чем выпить, пролил на стол напёрстка с два двойного вина.

– Смотри! – сказал он.

Булавин смотрел, как Зернщиков вытащил кресало, высек огонь и поджёг синеватую лужицу.

– Горит! – воскликнул он.

– Крепкое вино, – подтвердил Булавин.

– А ты хотел в кабак идти. Там, в кабаке-то, целовальник разве такого нальёт? Ни в жизнь не нальёт! Он, как увидит, что казак подпил, так и тащит ему разведённого – всё равно-де не поймёт, а здоровей будет.

– Так это откуда? – прищурился Булавин. – Своё, что ли? Подпольное?

– А неуж я стану пятаки носить в кабак? Уж если на то пойдёт, так я лучше стану молоко пить, а кабацкого мне не надо. – Зернщиков остановил неподвижный взгляд зелёных, как у кошки, цепких глаз на лице гостя и серьёзно сказал, вырубив кривую морщину на переносице: – Это я тебе как друзяку своему говорю, понял?

– А ты во мне усомнился? – выпрямил Булавин спину.

– В тебе не усомнился, а только ныне по строгостям царёвых указов больно скоро можно башку потерять…

– А ты, дурак, говори больше каждому встречному да поперечному! – вдруг неожиданно взвизгнула жена Зернщикова, сунувшись в дверь. Слушала. – Вон сколько их ходит ныне по Дикому полю! Собирай всех в дом, корми, да пои!

– Цыц! Дура взгальная! – Зернщиков плеснул в неё вином из своего кубка, и баба убралась, лишь бряцнули, блеснув, серебряные мониста. – Оболью и подожгу! Ха-ха-ха!..

Его, как видно, взяло крепкое вино, и он с наслажденьем хохотал над каждой своей шуткой, не заботясь, смешно ли гостю.

Пили до глубокого вечера, и, сколько потом вспоминал: Булавин, Зернщиков всё время толковал ему о надобности верховым казакам и казакам запольных рек припугнуть царёвых посыльщиков, встать против их новых порядков.

– Ты не держи в сумнительстве ничего такого, Максимов не станет по царёву указу усмирять своих казаков. Что ему до верховых! А попугать прибыльщиков надобно. Помнишь, небось, как отважены были Кологривов с Пушкиным? То-то! А разве царь на тех казаков войска напустил? Нет! Тебе чего – мёду? вина? Ах, квасу! Эй! Квасу сюда!

Ясырка принесла квасу. Зернщиков обхватил её левой рукой и ощупал всё её дрожащее тело, как по осени щупают овцу, выбирая к резке.

Булавин ушёл спать на конюшню, в знакомую благодать свежего сена. Упал на пахучую шуршащую постель и долго слушал, как она, оседая, пошумливает, будто тающая пена…

Утром он проснулся, по своему обыкновенью, на рассвете. Не спеша спустился к лошади, осмотрел её и стал: собираться в путь. Теперь он не понимал, зачем остановился у Зернщикова, что он услышал от него ценного? Ну, выпили, ну, поговорили о том о сём, но никакого дела не придумали, никакой надежды не осталось на войскового атамана, на всю его старшину. «Вот разве Зернщиков поближе всех, но тоже боится прямо встать за бахмутских казаков – крутит вокруг да около, только и есть у него мыслей – подавай ему в верховых городках да станицах казацкие заброды с поджогами».

Зернщиков услышал ржанье чужой лошади, вышел проводить. В шароварах да в одной нижней рубахе, непричёсанный, неумытый, он крутил тяжёлой головой, покачивался и уговаривал Булавина выпить на дорожку для облегчения души. Прощаясь, Зернщиков обнял Булавина и неожиданно попросил:

– Кондрат! Давай поменяемся пистолетами!

Булавину совсем незачем было менять свой удобный короткий пистолет на длинный и тяжёлый, но ему было неловко не откликнуться на просьбу товарища. А тот просил слёзно:

– У меня сабля по рукояти в аккурат таким же каменьем выложена, вот и была бы у меня пара. Давай меняться, чего тебе стоит? А?

Булавин с сожалением достал из-за пояса пистолет и протянул Зернщикову. Руки их не встретились, и пистолет упал на землю.

«Худая примета», – почему-то сверкнуло в голове Булавина. Он первым наклонился и снова подал пистолет Зернщикову.

– Спаси тебя бог! Век не забуду! Бери мой-то, вот! Век не забуду! Заряд там? Хорошо…

Он прицелился в глиняный горшок на соседском плетне. Раздался выстрел – горшок разлетелся.

– Хорош! Тебе, может, денег в добавок? Не надо? Ну, тогда прощай!

Булавин отскакал саженей на сорок, оглянулся. Зернщиков стоял всё у тех же тополей, но не глядел в след, не махал трухменкой, как водится, а с наслажденьем рассматривал булавинский пистолет, добытый под Азовом у турецкого паши.

В городских воротах его остановили солдаты. Заставили спешиться. Осмотрели перемётную суму. Велели показать, сколько у него денег, спросили, откуда приехал, куда направляется. Булавин набрался выдержки и спокойно ответил, хотя рука рвалась к сабле. Кто когда осмеливался спрашивать, куда да зачем едет казак? А тут спрашивают, да ещё сыск творят. По какому такому великому делу?

За воротами у таких же, как он сам, только что осмотренных Булавин узнал, что ночью были насмерть порублены два прибыльщика-пошлиносборщика. Ему стало ясно, почему саблю его рассматривали и обнюхивали. Он вспомнил тех прибыльщиков на базаре, их спор со старым отчаянным казаком и решил: это его работа. Он изрубил прибыльщиков.

14

Никогда, казалось Булавину, он не выезжал из Черкасска с таким омерзеньем. После этого унизительного допроса, обыска, после наканунешних пустых разговоров с Максимовым и после ночёвки у Зернщикова, где он расстался с любимым пистолетом, душу его коробило будто грязной коркой, как бывало после неудачного дальнего похода, когда ни дувана тебе, ни ясыри, только зазубрины на сабле, стоны раненых да пустые сёдла порубленных в чужом поле казаков-односумов…

Булавин оглянулся и некоторое время ехал, глядя на Черкасск. Вот стоит он, вольный казачий город, будто Сечь, – тоже вокруг вода и укреплён так, что не сунется и большое войско, только нет больше в этом городе воли казацкой. От окриков стражи; от этих ненавистных треуголок, от париков, от синих кафтанов веяло кровной обидой и каким-то нехорошим, грозовым удушьем…

– Гей, добрый человек! И тебя – тоже?

Булавин сразу, как только выехал из ворот, заметил далеко впереди дохлую лошадёнку и какого-то криво сидящего на ней верхового человека. Сейчас этот человек окликнул его. Он смотрел на Булавина из-под рыжей бараньей шапки, изъеденной молью.

– Меня тоже пытали, не я ли де порубил тех прибыльщиков? Ха! А мне-то какая прибыль? Не попутчик ли?

– Еду вверх, до Есауловской, – ответил Булавин и спросил: – Так это виновников ищут?

– Подлинно розыск чинят! Покажи, говорят, твою саблю, а у меня и сроду не было ей, сабли-то! Откуда, говорю, у меня сабле взяться, когда я плоты гоняю из Воронежа в Азов?

– А лошадь у тебя откуда?

– А это у нас, плотогонов, этакой уряд заведён: сюда плывём на плотах, а тут покупаем какую-никакую лошадёнку.

– Зачем такая нужна? Это не лошадь, одни копылья! У нас самый что ни на есть захудалый казачишка на такую не сядет: его бабы вальками зашибут.

– То каза-а-ак, – протянул сладко попутчик и пристроился слева от Булавина. – Казак – вольный человек, в седле вырос, а наше дело простое: вот купил я лошадёнку за полтора-те рубли, сам на ней доеду с грехом пополам, а в Воронеже за три рубли продам, если подкормить.

– А если не кормить? – спросил Булавин с еле приметной улыбкой, впервые за последние дни осветившей его лицо.

Попутчик глянул на шрам, зарывшийся в бороду на левой щеке, на тяжёлую складку в межбровьи, этого, по всему видать, домовитого казака, уловил в голосе усмешку, но не принял её.

– А коль не кормить, то всё одно продать стоит. У нас в Воронеже лошадей худых свиньям режут на закорм. Знатное сало!

Булавин только кивнул в ответ. Загляделся вперёд. Чем дальше они отъезжали от города и углублялись в степь, тем слабее становилось дыханье моря, откуда по-прежнему, как и накануне, бежали облака, низкие, холодные, но не те тяжёлые, с обвисшими краями, что обтряхивают с себя дожди. Эти ещё повременят. Вот уже и ветер напился степного духу – запах сушью сгоревших за лето трав, загорчил слегка полынью.

– А скажи-ко мне, добрый человек, – спросил попутчик. – Вот я уж третью пасху в Воронеже живу и всё с умом борюсь: отчего это в украйных землях, где мне довелось бывать, и тут, по Дону, народ сало больно любит? У нас в Новегороде ровно бы не так сильно его почитают.

– Так уж от дедов повелось, – буркнул Булавин.

– От дедов! У нас в Новегороде тоже без дедов не живали!

– У вас татар не было, а тут татаре ежегодь наведывались. Пробьются, как черви, по степи чуть не до самой Москвы, неприметны по балкам да по травам высоким. Всё больше на троицу норовили, когда трава высока, а потом обратно катятся, а по дороге жгут всё, людей и скот в Крым гонят, лютые! Люди, что голову спасали, из лесов да балок выходили и выживали, потому как свинья всегда оставалась.

– А! Оставалась! Хитра, должно, тварь! – хихикнул попутчик.

– Не хитра! Татаре, как и турки, не жрут свинью, вот она и остаётся. Прискачут казаки на пожарище – всё чисто: ни людей, ни куреней, ни скота, а свинья ходит, палёной щетиной воняет, да в пепле роется. Не жрут татаре свиней – в том спасенье христианское.

– А! Не жрут! – крякнул попутчик радостно. – Вот ведь оно как, не жрут! Вот тут и привычка дедова?

– Тут и привычка.

– А верно ли, добрый человек, что они все непоседы?

– Верно. Они не любят насиженное, потому и мечутся по степи.

– А! Не любят! – опять обрадовался попутчик и мигом сорвал шапку, сунул её под зад.

– Чего без седла? – покосился Булавин.

– Седло-то денег стоит, а мне за прогон от Воронежа до Черкасска всего рупь с полтиною платят.

– Проедешь без седла столько вёрст – на карачках всю зиму ходить будешь.

– Не всю! Недельку похожу, как в прошлом годе, а больше не велено: на лесных повалах падогов[7]7
  Падог – посох, палка.


[Закрыть]
много, царёвы слуги на них не скупятся.

Попутчик и об этом житье своём говорил отвратительно весело, будто рассказывал о святках да скоморохах. Булавин и раньше замечал в людях тех подневольных московских земель это непонятное казаку безропотье, но сейчас оно показалось ещё больше холопьим. Булавин не выдержал, пустил лошадь намётом.

– Стой! Погоди, добрый человек! – закричал попутчик с таким неподдельным испугом, что пришлось осадить.

– Ну, в чём нужда? – нахмурился Булавин.

– Не гони! Не оставляй меня в степи: боюся! Не ровён час, налетят степняки, до смерти забьют. В прошлом годе так-то троих наших порубили.

Он подтрясся к Булавину дрянной, икотной рысцой, от которой в утробе мужика клокотало и булькало.

– Так я ж с тобой так до Покрова не приеду в Есауловскую.

– Мне только до Цимлянской. Там мы все сбор учиняем. Так уж у нас повелось: из Азову, из Черкасска, из Таганьего Рогу – со всех верфей наши плотогоны туда соберутся. Все-то вместе ничего не устрашимся, да так и пойдём Доном до самого верху. Дон-от ведь нас кормит и поит: где рыбки изловим, где хлебушко купим, где и скрадём – прости господи! – мы ить что божьи люди идём, валом валим. Кормит Дон, нечего бога гневить, а степь – она и есть степь.

Булавин не стал объяснять этому забитому человеку из Руси московской, что такое степь, что это за воля, что это за жизнь! Хороша она, степь, в любую пору, а особенно весной, когда сочные травы – по плечи и дух такой, что вместе с лошадью ту траву есть охота. А кругом-то, а кругом-то – и шорохи звериные, и щебет птичий, и столько всяких соблазнов для доброго охотника, столько раздолья для гульбы этой, что нигде, должно быть, нет такого рая, как в степи родной! Только что-то не стало в ней жизни казаку. Куда подевалась сила казацкая? Кто выкрал, высосал её и когда? Уж не Максимов ли атаман продаёт реку Дон боярам московским? Как тут ответишь на всё это неразмысленное крошево, что забилось в голову? Как? Нет, не совладать одному, надо крепкую думу думать с хорошим друзяком, с человеком большой головы – с атаманом Некрасовым.

– Добрый человек, а чего это у тя в правой-то руке блестит?

Булавин глянул вправо, увидел тёмно-свинцовую полосу, пробившуюся из-за увалов, и понял, что в этом месте они выехали к Дону.

– То не река ли Дон?

– Он, Дон Иваныч наш!

Они теперь ехали вровень, придерживаясь берега. В полдень, в час глухой степи, пришлось сделать остановку, в основном из-за лошадёнки попутчика. По ручьевой ложбине, прорезавшей берег, спустились к самой воде. Лошади, осторожно ступая по светлой крошке плитняка, вышли на мелководье и долго пили, не шелохнувшись, будто целовались с рекой.

Булавин достал из перемётной сумы сыр, нарезал его саблей.

– Ешь!

– Чего это? – приоткрыл веки попутчик.

– Пьянырь.

– Спаси тя бог! – мужик кинул торопливо крёстное знаменье, схватил кусок побольше. – Вот ведь недаром говорится: добрый товарищ – половина дороги.

Задолго до Цымлянской попутчик высмотрел на донском берегу артель гулящих людей. Присмотрелся получше – признал своих, Он так обрадовался, что, забыв про боль, выдернул из-под себя шапку, замахал ею в воздухе и едва не галопом направил свою мослатую худобу к ним, даже не простившись.

Булавин не поехал за ним, да его и не звали. Он лишь придержал ненадолго лошадь, глянул опытным глазом на озирающуюся рвань и всё понял: эти не вернутся в Воронеж, а пойдут либо гулять по Дикому полю, либо осядут где-нибудь в новорубленных городках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю