355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Обречённая воля » Текст книги (страница 5)
Обречённая воля
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 17:00

Текст книги "Обречённая воля"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

Широкорожий Лоханка медленно снял грязную баранью шапку, оглянулся с ухмылкой на своих и кинул её Булавину. Тот не стал её ловить, а на подлёте подкинул вверх – отщёлкнул, и пока шапка на какой-то миг зависла над толпой, он выхватил саблю и с гиком коротко рубанул по ней. Располовиненная шапка упала на то место, откуда только что отскочили разбойники. Булавин свистнул оглушительно, полыхнул в воздухе саблей и рванул коня вперёд. Там, впереди, кто-то пытался рогатиной ткнуть коню в шею, но Булавин выстрелил в воздух, и рогатинец метнулся в сторону. Булавин уже на скаку достал его концом сабли и срезал с головы шапку. Две-три томительных секунды. Булавин пригнулся к гриве, ждал. Выстрел раздался за спиной, но пуля прошла много выше.

11

Нет, ни Москва с её славными гостиными рядами, ни Царицын с его волжским торговым размахом, ни астраханский базар со степной, набежной неожиданностью товаров и заморских гостей не могли сравниться с базаром Черкасска. Пусть Москва гордилась своей мощью, пусть на царицынском рынке не было проходу от бочек с икрой, от целых гор всякой рыбы и завалов сибирских мехов, пусть Астрахань ослепляла головокружительной пестротой востока – всё это было и в Черкасске, но тут было ещё и то, чего не было в Москве, чем не принято было торговать в Царицыне, что редко, да и то тайком, из заморского сундука с проверченным для дыханья дырьём продавалось в Астрахани, – тут, в Черкасске, продавалась ясырь. Весь Дон со всеми его запольными реками – снизу доверху, и вся крымская сторона Дикого поля, и вся ногайская, вся Нижняя и Средняя Волга, вся терская казачья сторона, а потихоньку наведывались охочие до пленников люди украйных городов и южных земель России – все стремились к Черкасску: а ну как посчастливится купить крепкого татарина или турка, черноокую турчанку или покорную татарку… Для Черкасска то была не привилегия и не просто обычай казацкой столицы, то была единственно важная примета суровой и тревожной жизни под самым боком у туретчины и крымцев, той жизни, плата за которую выходила одной неразменной монетой – казацкой головой. Постоянные набеги турецкого выкормыша – крымского хана и самих турок не оставались без ответа: казаки отвечали тем же. Великая турецкая империя, эта грозная Порта, державшая в страхе пол-Европы, сама трепетала перед опустошительными набегами донских казаков на приморские города свои. Неуловимые в степи, казаки с безумной храбростью воевали на море. В своих лёгких бударах они нападали на многопушечные турецкие корабли, жгли и топили их нещадно. На этих же гребных судёнышках доплывали до турецкой столицы, грозили всем её портам и прибрежным городам, предавая их огню и увозя с собой дуван и ясырь. Всё было. Вот и ныне, говорили старики, будь царь Пётр посговорчивее, разреши он им, казакам, выходить на море погулять, как было при дедах, – опрокинули бы казаки любой заслон и в девяносто шестом взяли бы крепость Азов без московских полков. Было же такое – брали казаки Азов и сидели там, пока не надоело им…

Кондратий Булавин напрасно дал крюка – напрасно заезжал в Есауловскую: не застал он там своего старого друзяка, односума не по одному походу, атамана Игната Некрасова. Уплыл он с ватагой на рыбный промысел, только куда поплыл? Ныне куда ни сунься – всё царёв запрет по рекам: тут не лови, там не смей сети бросать. Ну, видно, знает Некрасов, куда ему вести ватагу.

Про Некрасова говорили: атаманом родился, атаманом и умрёт. За светлую голову выбрали его казаки атаманом, и будь Некрасов покорыстолюбивее, люби он побольше власть и поменьше простого казака – быть бы ему атаманом всего Войска Донского. Только что толку? Не те ныне пошли времена. Ныне какого атамана ни поставь, а выборная старшина, что круг его командует, вся, как есть, за царёвы посулы великие царю же предана, вся из его рук смотрит. Нет, не ужился бы Некрасов с нынешней старшиной, в вечных спорах до сабли бы дошло, а так спокойно ему в Есауловской – атаманит себе праведно, по-христиански.

«Жалко прогона, – вздыхал Булавин. – Ну да на обратном пути загляну…»

В самом разгаре дня подъезжал он к Черкасску. С утра проехал без остановки три Рыковских станицы. Не жалея лошади, проехал до самого устья Дона и потом, полюбовавшись простором воды, отправился в Черкасок берегом.

День выдался не из холодных, но небо покрыло набежавшими с турецкого берега облаками. Тени их скользили по степи, к дороге великого хана, старой дороге, – единственной, внушавшей Булавину страх с самого детства. Изредка выглядывало слабое сиротское солнышко, но и оно не рассеяло нежданно нахлынувшие воспоминания, навсегда осевшие в душе неприятной оскоминой.

Вот уже четыре с лишним десятилетия прошло с той ночи, что под троицын день, когда по зелёному разнотравью в очередной раз напала татарская орда. Никогда не знаешь, откуда нагрянут татары. Уползая в чужую землю тихими змеиными отрядами, они прятались – тише воды, ниже майской травы – по балкам в степи, по перелескам, по урочищам, забирались как можно глубже и лишь на обратном пути нападали на селенья, жгли, грабили, угоняли скот, брали пленников. Хорошим, видать, был тот татарский воин, жадным: он приторочил к седлу не одну, а сразу две корзины и в каждую посадил в Трёхизбянской станице по два пленных русских ребёнка. Одним из них был Кондратий Булавин. Сейчас никто уже не помнит в Трёхизбянской, в какой корзине, с кем сидел Булавин – вместе с Марьей Павловой или вместе с Игнатом Некрасовым, да это, должно быть, и неважно. Важно, что казаки Трёхизбянской и Луганской станиц сумели отбить половину пленников. Нагнали татар, отягчённых добычей, ночью и учинили отчаянную рубку. Ничего не помнит Булавин из того, ночного, окружавшего его мира, только на всю жизнь запали в душу отчаянные крики, стоны, лязг сабель, треск копий, лошадиное ржанье да удивительно стойкий в памяти запах сухой лозы от плетёной татарской корзины. Так в той корзине отец и привёз его в Трёхизбянскую. Тогда порублен был атаман Ефрем Кожин и казаки избрали на кругу Афанасия Булавина. Потом надолго исчезал отец. В разинские времена…

«А как морем-то пахнет!» – отошёл Кондрат от раздумий.

Он глянул вперёд – Черкасск! Перед ним скрипели телеги, гарцевали верховые, покрикивали в городских воротах подвыпившие казаки, осыпая друг друга страшными ругательствами; мычал скот, чуя тесноту; взвизгивали казачки – перед ним был Черкасск.

Торговля начиналась вне города, за воротами, где вертлявые ногайцы в войлочных шапках лихо торговали дикими лошадьми. Дикие лошади, кое-как стреноженные, но уже измученные, таращили обезумевшие от страха глаза, подёргивали шелковистой, выглаженной вольными степными ветрами кожей, вскидывали морды, когда кто-нибудь из покупателей тянулся к ним. За воротами, уже в городе, по обе стороны от дороги ревел домашний скот, пахло навозом, парным удушьем немытой шерсти. Тут же, прямо на подводах, бойко торговали замками, привезёнными с Оки. Тульские умельцы заманивали взглянуть на свои поковки из железа. На поднятые вверх оглобли натягивали верёвки, и волжские купчишки средней руки вывешивали свой товар – крестьянские шляпы, рукавицы, зипуны. Откуда-то привозили колёса, телеги, дуги, оглобли, сыромятную упряжь, сёдла разных покроев.

– Стерляди! Стерляди! – неслось навстречу Булавину из глубины рынка.

Он проехал немного вправо, чтобы миновать самое жерло базара, где невозможно было бы протиснуться даже пешему, не только конному, проехал мимо златоярких лавок персов, армян, греков. Вспомнил, между прочим, что давно не покупал своей Анне никакого подарка, и стало жалко её, но сейчас покупать он ничего не хотел.

– Стерляди! Стерляди! – уже совсем близко послышалось опять.

По левую руку, всего шагах в десяти, стоял на возу здоровенный казак, без шапки, сутулый, седоусый. Он то и дело подымал над белёсой головой окостеневшую стерлядь. С седла был виден весь воз с плотно уложенными на нём штабелями рыбы.

– Три тыщи стерлядей привёз! – кричали вокруг. – Три тыщи штук.

– Ну и ну!

– За два дни другой воз продаёт!

– Дело! Ай, казак-рыбак!

– Ай, ловок!

– Да это никак Лоскут? Он и есть, Лоскут!

Казак, крикнувший эти слова где-то под самой шеей булавинской лошади, стал продираться к возу. Его новая трухменка покачивала золотой кистью на затылке, таком же серебряном, как и у продавца стерлядей.

– Лоскут? Ты?

Булавин направил лошадь мимо воза в освободившееся пространство и невольно приглядывался к встрече этих двоих.

– Лоскут! А я гляжу…

Пробившийся к возу казак вдруг охнул и свалился под ноги толпы, получив коварный и должно быть, страшный удар под грудь? После этого седоусый старик ловко соскочил с воза, прикрыл упавшего полой зипуна и на глазах у всех поволок куда-то в сторону. Оба они протащились мимо Булавина и остановились у сапожной лавки.

– Ты чего орёшь? – зашипел седоусый, топорща усы и седые клочья волос на затылке. – Ты чего? – тиская казака под полой зипуна.

– Пусти-и-и…

– Ты чего орёшь! Хочешь, чтобы меня царёвы батальщики повязали?

Лоскут оглянулся по сторонам, встретил взгляд Булавина и некоторое время смотрел ему прямо в глаза.

– Пусти-и-и! Как же ныне звать тебя? Пусти, бога ради! – глухо вопил казак, выпрастывая голову наружу.

– Горшком, только в печку не ставь! – рыкнул Лоскут и сдёрнул полу с головы простака.

– Я увидел и дай, думаю…

– Молчи, олух пареный!

Лоскут двинул локтем по затылку казака и вернулся к возу со стерлядью.

«Где-то я его видел… – раздумывал Булавин. – Или под Азовом, а всего верней, в Чугуеве или в верховых городках, у раскольников…»

По морде лошади то и дело били ладонями, шапками, и чем дальше он пробивался к городскому майдану, тем плотнее становилась толпа. От непривычного шума, от пестроты одежд и множества запахов приятно кружилась голова. С седла легко просматривались те зыбкие, лишь на какую-то минуту возникавшие в толпе людские рассосы, куда Булавин и старался направить коня, чтобы пробиться наконец к коновязи или проехать хоть краем базара – где он и был сейчас – к дому атамана Максимова.

Правее он увидел необычайно плотную стену людей. Народ стоял тихо, и эта неожиданная для рынка и для самой толпы, остановившейся близ гончарных лавок, тишина привлекла вниманье, привлекла больше самого отчаянного крика какого-нибудь подгулявшего казака-торговца. С возов, с лошадей, с прилавков, на которые вставали ногами, смотрели внутрь круга напряжённо и долго. Ребятишки, да и побольше – казачата-стригунки, забирались поочерёдно друг другу на плечи и заворожённо глазели. Всю эту толпу можно было бы объехать, но Булавин вспомнил, что это как раз и есть то самое место, где торгуют ясырью, и постарался подъехать поближе. Вклинясь чуть в толпу и потеснив чьи-то недовольные спины, он увидел то, чем отличался Черкасск от всех православных городов Дона, Днепра, Волги и всех городов Московии, Польши, Литвы и украйных земель, – он увидел невольников.

В этом месте в середине толпы стояли три подводы. На ближней к Булавину сидел крепкий татарин в полосатом халате, блестя своим бритым черепом. Он сидел поджав ноги и ни на кого не глядя. Сильные крупные руки лежали на коленях, закрывая их широкими ладонями. Круглое лицо, выжженное степным солнцем, длинные узкие усы, сомкнутые с тёмной подковой плотно остриженной бороды, говорили о непростом происхождении пленника, но согнутая спина уже познала тяжесть неволи.

– А ну! А ну, пусти меня! – раздавался в толпе чей-то осипший голос.

– Куда ты лезешь? У тебя гаманок пуст, а тут ясырь! Ну? Ну, чего пролез? Покупай!

– А я только гляну…

Теперь был виден сухопарый старичок в казацкой одежде. Он продрался наконец к телеге, ухватился одной рукой за грядку телеги, подтянулся и с трудом и руганью выпростал из толпы пустой рукав. Инвалид сразу же навалился грудью на ноги татарина, впился в раскосое лицо жгучими красными глазками и заговорил:

– Чего невесел, алай-булай? Уж ты не птицей ли залетел к нам в Черкасский город? Где же твои таборы-улусы? Сдаётся мне, что ты и есть тот молодой мурза, что стоял на карачках перед золотым шатром своего царища годов этак двадцать назад, а? Молчишь, окаянный! Может, в трубы тебе зазвиньгать да в набаты? Может, ударить в ваш татарский тулумбас? А? Я лошадь свою продам и найму трубы и тулумбас, а ты за это, окаянное сердце, верни мне моего Санюшку, сыночка моего. Кто ныне меня, безрукого, кормить станет? В монастыре ныне такие тоже не в чести! А? Верни мне сыночка! Где он у вас сгинул? Верни хоть мёртвого, я бы на него чистую рубаху надел, я бы его…

Старик сорвался и, давясь, замолчал, теребя татарина за шаровары своей единственной рукой.

Татарин даже не шевельнулся.

Подошёл пожилой казак, хозяин подводы. Молча потаскал из-под татарина сена, отнёс лошади. Вернулся, послушал старого казака, потом сказал:

– Покупаешь, так покупай, а нет, так не копыть мне уши!

– Дай насмотреться! Я их давно не видел, с той поры, как набегом ихним забран был в полон.

– Там не насмотрелся, что ли?

– Насмотрелся вот как! А на такого вот татарина насмотреться хочу. В верховых городках наших этак не увидишь татар-то!

Булавин неотрывно смотрел на сильные руки пленного, не связанные, но неподвижные и всё равно чем-то страшные. Не такие ли руки брали лет сорок назад мягкое тёплое тело его, сажали в жёсткую плетёную корзину? Задумавшись, он не обратил вниманья на две других подводы. В одной лежал, развалясь на боку, красивый турок. Он смотрел на народ с доверчивой улыбкой и даже что-то отвечал по-русски. По этим словам его, по спокойному лицу и даже какому-то хозяйскому отношенью к подводе, когда он старательно подбирал свисавшее сено, было видно, что давно попал на Русь, должно быть, ещё в детстве.

– Бери, боярин, добрый будет тебе пахарь, лошадник и косец! – говорил казак, хозяин подводы, сидевший тут же, свесив ноги с телеги.

Тот, кого он называл боярином, только тряхнул напудренным париком и отошёл к третьей телеге. За ним протиснулись ещё двое, тоже в париках.

– Из Азова!

– Не брехай! Тот, первый-то, из Воронежа на своей бударе с гребцами приплыл. А сам-то – воевода. Гребцы сказывали, что-де только по рублю дал, когда прогон тот на полтора рубля ложится.

– Вон, вон, к бабам пошли!

Воевода Колычев уже рассматривал живой товар на третьей телеге. Он вперил горящий взгляд из-под шляпы-треуголки прямо в лицо совсем ещё юной девушки и спрашивал торговца, терского казака:

– В какой цене?

– Сорок пять рублей! – даже не глянув на богатого покупателя, лениво ответил казак.

– Истинно ума отошёл казак! Цен этаких доныне не бывало!

Колычев глянул на сопровождавших его, те согласно покачали головой. Глянул на толпу – все рожи в ухмылках.

Хозяин стоял, облокотясь на телегу, и лениво жевал мягкие конфеты. Эти же конфеты лежали на коленях у женщин-ясырок. Вторая, сидевшая спиной к первой, была заметно старше. Она не стеснялась и медленно разгрызала конфеты, спокойно посматривая на покупателей, выдерживая все взгляды. Юная же не притрагивалась и не подымала глаз.

Колычев рукой в белой перчатке приподнял её голову, чтобы рассмотреть глаза, на ресницах пленницы лишь на миг полыхнула, дрогнула слеза, затемнела глубина глаз, и большего не увидел воевода.

– Велика цена, – решительно заявил он.

– В самый раз цена: ныне ясырок много ли? То-то! Это в те года по тыще и по две набиралось тут, на Черкасском городе, а ныне поди-ко поищи, порастряси жир-то!

– Но, ты! Говори, да не заговаривайся!

– А ты не кричи, боярин, я тебе не холоп!

Толпа загудела одобрительно.

– Какого она роду-племени? – спросил Колычев.

– За Дербентом взята, береговым набегом. Бери, боярин, не прогадаешь.

– Говори окончательно – сколько? – спросил Колычев.

– Сорок три рубля – вот моё слово. Коли люба, боярин, да надобна – бери! А цену скидывать не стану. Я их, баб этих, не челобитной вымаливал, а отбивал боем, саблей вот этой!

«А молодая-то! Молодая…» – подумал Булавин, не то сокрушаясь, не то в восхищении. Он не знал почему, но в сладостной пелене только что виденного вдруг отчётливо проступила племянница беглого, Алёна.

«Эх, годков бы пятнадцать долой!..»

12

Дом войскового атамана Максимова был виден издали. Близ церкви, в неглубоком проулке, выходившем на майдан, он стоял широко, на два жилья, с крыльцом посередине, и если бы не низкие окошки, то бывалому человеку могло бы показаться, что дом этот перенесён сюда с далёкого севера. Может быть, Максимов, став войсковым атаманом, и пригласил кого-нибудь из беглых северян, мастеров домового строения, кто знает… У крыльца висел на шесте атаманский бунчук, отливая чернотой конского хвоста. На ступенях крыльца сидел молодой казак и от нечего делать лениво светлил кривую татарскую саблю куском войлока.

– Дома атаман?

– А тебе зачем? – и саблю выкинул поперёк прохода, будто невзначай.

Булавин посмотрел на запрокинутое к нему лицо – усы еле пробиваются, но сам так и распирает зипун плечами.

– По делу ай так?

– Воздри вытри, а потом спрашивай! Ну!

Булавин откинул ногой саблю, шагнул к двери.

– Стой!

– Я вот те постою!

В окне за чистым, промытым стеклом отчётливо обозначился чей-то голубой кафтан дорогого сукна, шитый серебром, но окошко не отворилось.

– Ишь какой взгальной! – нахраписто кинулся казак за Булавиным, но тот обернулся и оттолкнул назад ретивою служаку.

Максимов был дома. Это он подходил к окну и он высунулся наружу в тот момент, когда вошёл Булавин, сердито выговаривая казаку:

– Мало толкнул, не будешь рот разевать. Я выйду – в морду дам!

– Никак ты, Лукьян Васильевич, и видеть меня не желаешь? – настороженно спросил Булавин, когда войсковой атаман захлопнул ставню окошка и повернулся.

Максимов нахмурился, проворчал что-то и сел на лавку в красном углу горницы, где за столом сидели трое старшин – Обросим Савельев, Никита Соломата, Иван Машлыкин. Не было только Петрова и Зернщикова, а так вся верхушка в сборе.

– Здоровы были, браты атаманы! – поклонился Булавин, осенив себя наспех крестом.

– Чего наехал, Кондрат? – сурово спросил Максимов.

Булавин был обижен таким приёмом: не просит пройти, сесть или нет чтоб спросить про дорогу. Он всматривался в сухощавое, с синевой, лицо Максимова и нашёл, что тот похудел ещё больше и ещё длинней отпустил чёрную бороду. «Видать, нелегко даётся царёва служба, недаром говорят: хорошая собака всегда поджара…» – думал Булавин, рассматривая дорогое оружие на золотом тканом ковре персидской работы.

Максимова, видимо, озадачило молчанье Булавина, он почувствовал, что не так принимает бахмутского атамана, упрятал недовольство в себя и с неискренней весёлостью сказал:

– Кидай, Кондрат, шапку, садись!

На столе стояли серебряные блюда со сладостями и фруктами, три золочёных кубка перед гостями, а перед хозяином – большая деревянная ендова с ручкой в виде петушиного хвоста, оправленная серебром. Из большого турецкого кувшина с длинным горлом Максимов налил кислого иноземного вина и поднялся с ендовой навстречу незваному гостю.

– Выпей с дороги, Кондрат! – и обмакнул два пальца в вино.

Булавин принял ендову, понюхал и неохотно вытянул кислое пойло до дна. Что-то пресное было в нём, неродное. Тут он вспомнил ещё про пальцы Максимова, побывавшие в этом вине, и сплюнул прямо на толстый ковёр под ногами.

– Ты чего? – нахмурился Максимов.

– Не люблю это чужебесие, ино дело – наш мёд православный!

Из спальной половины отворилась дверь, шаркнула шёлковая жёлтая занавеска – высунулась жена Максимова.

– Будя свинство-то разводить!

Глянул Булавин – смотрит на него, зелёным огнём жгут глаза за плевок на ковёр. А баба была красивая, да и сейчас в нарядах высунулась – кичка на темноволосой голове, в ушах мерцают тяжёлые серьги, неизвестно сколь дорогого камня, на плечи, округлённые дородством, наброшена шаль ковровой расцветки, персидская. Булавин поставил ендову, обратился к Максимову:

– А у тебя, Лукьян Васильевич, никак, войском-то бабы правють?

Максимов наклонил голову, поднялся и затолкал зашипевшую жену за дверь. Поправил занавеску, буркнул смущённо:

– Дома пусть гутарит…

– У бабы слова что ошметье с коньих копыт – летят во все стороны.

– В дому – пущай! – покладисто вставил Никита Соломата, не любивший раздоры.

– В дому, где хвост – начало, голова – мочало!

Такого никто не ожидал даже от Булавина. Полковнички-старшины притихли, не подымая глаз. Смолчал и Максимов. Некрепок он был в характере.

Булавин насупился. Оглядел ещё раз горницу, прикинул, сколько же тут было вломлено богатства в эти литого серебра шандалы с негоревшими свечьми, будто выставленными напоказ, в эту дорогую посуду, в это оружие на коврах, в дорогие оклады икон, а что было схоронено от глаз в огромных, кованных золочёной жестью сундуках – о том можно было только догадываться. Недаром у Максимова даже многочисленные ясырки и те были принаряжены, а работные люди на базу – все в чистых рубахах и в добротных чириках. «Не-ет, – чуть приметно покачал Булавин головой, – на царёво жалованье так не разживешься…»

– Так ты чего наехал без вызову? – спросил Максимов сухо. Он глянул на входную дверь – вошёл Зернщиков, правая рука, и повторил для него: – Чего наехал, спрашиваю?

– Солеварни бахмутски станем отстаивать?

– Нет. Нам сей год не до твоих солеварен. Ты грамоту читал? Не читал, так я скажу: царь мне холку теребит – исполнение указу вымогает, дабы все внове отстроенные городки свесть ныне. Год на исход клонит, а у нас по тому указу ещё и конь не валялся. Так-то!

– Да, – подтвердил Зернщиков. Он по-домашнему спокойно подошёл к поставцу, сам достал из него золочёный кубок, сам налил вина и сел к столу, двинув Ивана Машлыкина поглубже в угол. Всё это время за столом было молчанье. – Да, мы ещё в том деле многотрудном и не чесались.

– Так оно и надобно! – прогремел Булавин. – С каких это пор Москва на Дону порядки почала устанавливать?

– Издавна.

– Пробовала, да не выходило! Али вы забыли про вольную реку нашу? Али… – Он хотел было сказать: «али реку собрались продать боярам московским?» – но сдержался.

– Больно ты смел и велми умён, Кондрат! – всё больше и больше хмурился Максимов.

– Смелым я не пролыгаюсь, но и челобитных царю не писывал, не замаливал. – Булавин помолчал, окинул всех взглядом и решил, что пора сказать: – Я приехал сказать вам, не укрываясь от истины…

– Чего ещё сказать? – хмыкнул Максимов.

– Я, атаман, солеварни полка Изюмского всё дотла огню предал.

Всё застолье разом крякнуло и одеревенело, будто все старшины и сам войсковой атаман испустили дух.

– Дотла? – отошёл первым Зернщиков.

– Ишь ты! Дотла? – изумился и Максимов.

– Вот вам крест – дотла! А станут ещё приступать – казаков подыму и весь полк того собаки Шидловского выведу!

Максимов грохнул ендовой по столу – тотчас вошла высокая, закутанная по глаза ясырка, турчанка, судя по одежде, осмотрела стол и принесла кувшин вина.

– Мёду! – приказал он.

– Ты за свои варницы поднял казаков? – спросил Со-ломата.

Булавин презрительно смолчал.

– Ты, Кондратей Офонасьевич, смел и головой крепок, – заговорил Максимов, не обращая вниманья на Зернщикова, который слыл в войске самым толковым, самым башковитым, лишь случайно не выбранным в войсковые атаманы и оставшимся первым советником Максимова. – Лихой ты казак, только ныне мало того. Ныне надобно широкое рассуждение иметь по вся дни и не токмо по твоим солеварням бахмутским да обидам на полк Шидловского. Ныне на Дону и у царя одна забота: чтобы казак крепким месту был, а не шлялся по Дикому полю.

– Вот оно как пришлось!

– Да. Так.

– Хорошо тебе да твоим старшинам крепким месту быть. Царёво жалованье вам идёт в первы руки…

– Но-но!..

– Тихо, Соломата! В первы руки! Золотое оружье по коврам навешано! Ясыри в дому, что золота в сундуках. Хорошо и нам, бахмутским казакам, было сидеть на доходных соляных колодцах, а каково голутвенному казаку? В верховых городках зверя бить – запрет, рыбу ловить – запрет. Где ему ныне зипун добыть? На море – не ходи! Крым – не трогай! Землю – не паши, а не то петля на шею! Одно ему, голутвенному казаку, остаётся – на Москву идти, бояр трясти, а не то – великими реками задымить, Разину, Степану Тимофеичу, подобно!

– Но-но! – поднял руку Максимов. Он испуганно выкатил глаза, синея белками. Острый угловатый лоб покрылся холодной испариной. Он выставил, как бы защищаясь от слов Булавина, свою тонкую, черноволосую до самой кисти руку, выпростанную из шитого рукава кафтана. – Но-но! Тихо! Ты тут разинщину-то не разводи, а то, не ровён час, дойдёт навет до Москвы!

– Ладно, войсковой атаман, живи себе спокойно, только помни: придёт лихой час – вспомнишь и про казаков. Не всё тебя Москва кормить станет! Скорей инако: ясырь-то да беглых всех позабирает. Так-то, Лукьян Васильевич! Скоро она, Москва-та, и тебя во стрельцы запишет – у ней, у Москвы-то орлёной бумаги да чернил достанет!

Булавин решительно встал и направился к шапке, валявшейся в углу.

– Ну и жизню ты нам начертал! – озабоченно крякнул Никита Соломата.

– У нас жизни станет у всех одна – вот как моя трухменка: кинут в угол – и лежи!

– Куда ты, Кондрат? – с неискренним сожалением спросил Максимов, больше опасаясь, что Булавин останется, чем желая остановить его. Он поднялся было предложить ему напоследок мёду, но Булавин уже хлопнул дверью.

– Бешеный! Ей-богу, бешеный! Вот солеварни пожёг, теперь из-за него приклякивай перед царём…

– Ой-ой-ой… – покачал головой Машлыкин.

– Солеварни пожёг – оно нехудое, атаманы-молодцы, дело, – неожиданно сказал Зернщиков. – Кто-то должен был острастку дать царёвым людям на Дону.

– А нам как?

– А мы, Лукьян, не в прямом ответе за то.

– Булавин – мой атаман!

– Таких атаманов у тебя не один десяток. Да ныне Бахмут запустеет, атаманству его в потере быть верной. – Зернщиков налил вина только себе, отпил. – А Булавина терять нам не с руки…

Зернщиков ещё налил себе вина, торопливо выпил и потянулся к шапке.

– Пойду, пожалуй, коли другого разговору нету…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю